«Ах — так? Пойду в монахи, лучше тебя буду»

18 октября 2021 митрополит Евлогий (Георгиевский)

Отрывок из книги митрополита Евлогия (Георгиевского) «Путь моей жизни». Архимандрита Евлогия назначили ректором Холмской семинарии (1897):

Читайте также:

…Когда я начал мою службу в Холмщине, инспектором семинарии был о. иеромонах Игнатий (в миру Иерофей Иваницкий). Мы были совоспитанниками по Московской Духовной Академии, но разных курсов: я был на первом курсе, когда он был на четвертом. Студент Иваницкий был одним из неисправимых: к вину пристрастный, на язык несдержанный, он наговорил дерзостей инспектору архимандриту Антонию (Коржавину) и кончил Академию с четверкой за поведение. С такой отметкой рассчитывать на священство было трудно. Он отправился на родину, на Волынь, к своему епископу и просился в священники.

— 4 за поведение? Не посвящу!

«Ах — так? Пойду в монахи, лучше тебя буду», — решил Иваницкий.

Но в монахи он попал нескоро, сперва пристроился в канцелярию губернатора. Работал он отлично, предвиделась хорошая карьера, он метил стать управителем канцелярии. И вдруг — все рухнуло. Оказался другой кандидат, который перебил ему дорогу. Иваницкий обозлился, не явился на службу — и пропал. Оказалось, он горько запил, опустился, стал босяком… Его встретил в Варшаве, на улице, его товарищ по семинарии, священник-законоучитель. Привел к себе, обул, одел, поднял со дна. Иерофей пришел немного в себя — и махнул в Киево-Печерскую Лавру. Здесь он попросился на самое грязное «послушание»: он чистил отхожие места, жил под лестницей; стал юродствовать: смешивал всю пищу в одно месиво и эту кашу ел; занялся и борьбой со злыми духами. В Лавре бывало множество кликуш. «А я помолюсь, перекрещусь и крикну: — вон! Они и выходили. За это злые духи на меня ополчились…» — рассказывал он.

Киевский митрополит Иоанникий его заметил и осведомился: «Кто это?» — «Кандидат Московской Духовной Академии». — «Почему же его держат в черном теле? Дайте ему интеллигентную работу хотя бы по ревизии лаврской типографии…»

С порученной ему работой послушник Иваницкий справился отлично. Митрополит Иоанникий был в восторге, допустил к постригу и рукоположил в иеромонахи, а когда ему случилось быть в Петербурге, замолвил слово за новопосвященного, и о. Игнатия назначили инспектором Холмской семинарии.

Его внешний вид меня озадачил, когда я впервые его увидел на платформе вокзала. Смазные сапоги, грязноватый вид, красное лицо… И с первых слов — простодушное восклицание: «По почерку, по почерку видел — хороший, хороший едет ректор!..»

Впоследствии я узнал ближе этого странного человека. Чудак он был и в должности инспектора вряд ли оказался на месте. Простодушный, откровенный, доверчивый, со странностями, он был любим семинаристами, хоть они над ним и подсмеивались. Относились они к нему запанибрата. Мне довелось увидать такую картину: по семинарскому коридору вскачь мчалась тройка — о. Игнатий в середине, а по бокам два воспитанника…

Крайней его доверчивостью часто злоупотребляли многие. Прежде всего его келейник Васька. Инспектор собирал с семинаристов денежные взносы за пансион. Деньги о. Игнатий прятал в свой стол, но его не запирал; при сдаче денежных сумм они с квитанционными книжками часто не сходились.

— Вас обкрадывают, — сказал я.

— Исследую, — он положил на стол золотой и стал ждать, украдут его или нет. Потом заявил: «Украли!» Ваську он изругал, — может быть, побил, но не выгнал.

Семинаристов он распустил, а если иногда и пытался надзирать за дисциплиной, то формы его педагогического воздействия вызывали невольную улыбку. Увидит он, что воспитанники под окном подглядывают за дочками духовника — и отгоняет мальчишек, замахиваясь на них четками: «Ах, окаянные! ах, окаянные!..» Этими же четками он загонял их в церковь.

Не прекращалась его старая борьба с бесами, начавшаяся еще в Киево-Печерской Лавре. Смотришь, в церкви о. Игнатий плачет… — «Что с тобой?» — «Они меня во всю ночь мучили…» И далее следовал рассказ о ночных злоключениях: вместо иконы ему привиделась женщина… на него напали бесы, стащили с кровати, избили… Иногда засмеешься, а он серьезно: «Не смейся, не смейся…» Как-то раз келейник померещился ему бесом, и он чуть было не хватил его поленом. Испуганного «беса» поспешил утешить — купил ему колбасы.

О. Игнатий страдал какой-то желудочно-кишечной болезнью. Когда его мучили боли, он уходил в сад и лежал под кустами, представляя любопытное зрелище для учеников, которые окружали его и тут же заявляли свои просьбы об отпуске и проч. Архиепископ Флавиан его недолюбливал, и о. Игнатий — тоже; в его присутствии он сурово молчал. Ожидаем мы, бывало, приезда владыки, а он хмурится: «Опять начнется „соловецкое сидение“…»

В 1898 году о. Игнатий покинул семинарию. Его назначили настоятелем Заиконоспасского монастыря в Москве.


На общем бледноватом фоне преподавательского состава выделялась одна лишь фигура — мрачная, жуткая, всех отталкивающая, — иеромонах Антонин. Что-то в этом человеке было роковое, демоническое, нравственно-преступное с юных лет. Он был один из лучших студентов Киевской Духовной Академии, но клобук надел только из крайнего честолюбия, в душе издеваясь над монашеством. Мой товарищ о. К. Аггеев (тоже Киевской Духовной Академии) рассказал мне, как Антонин вечером уходил потихоньку из Академии и, швырнув обратно в комнату через открытую форточку клобук, рясу и четки, пропадал невесть где… Впоследствии он проявлял странности, похожие на ненормальность.

В Донском московском монастыре, где он одно время жил, будучи смотрителем духовного училища, завел медвежонка; от него монахам житья не было: медведь залезал в трапезную, опустошал горшки с кашей и пр. Но мало этого, Антонин вздумал делать в Новый год визиты в сопровождении медведя. Заехал к управляющему Синодальной конторой, не застал его дома и оставил карточку: «Иеромонах Антонин с медведем». Возмущенный сановник пожаловался К.П. Победоносцеву. Началось расследование. Но Антонину многое прощалось за его незаурядные умственные способности. Он был назначен инспектором моей родной Тульской семинарии. В этой должности он проявил странное сочетание распущенности и жандармских наклонностей. Завел в семинарии невыносимый режим, держал ее в терроре; глубокой ночью на окраинах города врывался ураганом в квартиры семинаристов, чтоб узнать, все ли ночуют дома, делал обыски в сундуках, дознавался, какие книги они читают, и т. д. И в то же время его келейник устроил в городе что-то предосудительное вроде «танцкласса», где собиралась молодежь обоего пола. Семинаристы не выдержали и решили с Антонином покончить. Набили пороху в полено — и ему в печку. Но взорвало одну печку: Антонин куда-то ушел обедать, это его спасло. Началось дознание, приехал ревизор, темные дела инспектора раскрылись… Его бы следовало сослать в какой-нибудь глухой монастырь на покаяние, а его назначили преподавателем в Холмскую семинарию…

Огромный, черный, неуклюжий, он производил тяжелое впечатление. Инспектор, наш добрый о. Игнатий, говорил о нем:

— Смотрите, злобой, злобой от него смердит!

И верно, к ученикам он относился с какой-то холодной жестокостью, беспощадно осыпая их «единицами». (Он преподавал Священное Писание Ветхого Завета.) Чувствовалось в нем что-то трагическое, безысходная душевная мука. Помню, уйдет вечером к себе и, не зажигая лампы, часами лежит в темноте, а я слышу через стену его громкие стенанья: ооо-ох… ооо-ох… ооо-ох… Мы за него боялись, приходили проведать. Заставали в темноте на койке, расспрашивали, утешали; он упорно стонал…

Когда к нам приехал В.К. Саблер, Антонин повеселел и даже добродушно пожаловался на нашего воителя с бесами о. Игнатия:

— Скажите, Владимир Карлович, отцу Игнатию, чтобы он бесов не посылал ко мне. Они к нему запросто ходят…

Саблер смеялся.

Как-то отошел и повеселел Антонин тоже, когда мы гостили на святках у архиепископа Флавиана в Варшаве (это было в первый год моего приезда в Холм). Прожили там одну неделю, в архиерейских покоях; вместе с владыкой обедали, потом в гостиной пили кофе и в совместной дружеской беседе проводили вечер. Душою общества был молодой викарный епископ Тихон. Восхитительные вечера! И до того не похожа была их теплая, родственная, веселая атмосфера на ледяную температуру во владимирском архиерейском доме! Я не знал, как мне за эти светлые дни Бога благодарить… Архиепископ Флавиан ласково говорил с Антонином, и это, по-видимому, его обрадовало: он как-то встрепенулся, повеселел.

Впоследствии он отпросился у архиепископа Флавиана в отпуск и поехал в Рим. Владыка очень за него боялся и жалел, что отпустил. Антонин всем казался человеком, за которого поручиться нельзя. Но из Рима он благополучно вернулся.

Помню странную выходку Антонина на прощальном обеде в клубе, по случаю отъезда архиепископа Флавиана, назначенного Экзархом Грузии. Дело было Великим постом. За столом велись оживленные беседы, были речи… Антонин сидел сумрачный, и вдруг — его бас на весь стол: «А котлетки-то были телячьи…» Неловкое молчание. Архиепископ Флавиан, устроители, гости… — все сконфузились.

Летом 1898 года незадолго до отъезда епископа Тихона в Америку Антонина возвели в сан архимандрита и назначили ректором Благовещенской семинарии. На Пасхе там случайно не было архиерея, и следовательно, высшим духовным лицом в городе был ректор. Заменяя архиерея, он служил в соборе. Возникла у него какая-то ссора с губернатором, которую, однако, тот желал поскорей уладить. После обедни губернатор подошел ко кресту, но Антонин передал крест сослужащему священнику — и ускользнул из храма. Губернатор — к нему на квартиру. Антонин его не принял. Начались объяснения, переписка… Все это Антонину надоело, и он, внезапно бросив семинарию, уехал в Петербург; явился к Саблеру и заявил: «Я больше не хочу!» Его назначили в цензурный комитет. Жил он в Александро-Невской Лавре, написал исследование о «Книге Варуха», бывал на собраниях в «религиозно-философском обществе», водил знакомство с Розановым, который ему подарил свои сочинения с надписью: «Нашему Левиафану».

Потом Петербургский митрополит Антоний, во внимание к его таланту и ученым трудам, сделал его своим викарием, епископом Нарвским. Все его за это назначение порицали, — и не без основания. В 1905 году Антонин самочинно выкинул из богослужения слово «самодержавнейшего» и стал писать в «Новом Времени» о конституционном соотношении законодательной, исполнительной и судебной власти как о подобии Божественной конституции во Святой Троице. Святейший Синод и особенно Обер-Прокурор возмутились, и Антонина уволили в заштат, в Сергиевскую Пустынь, с запрещением выезда за ее пределы. Эта репрессия его озлобила.

Митрополит Антоний над ним сжалился: он снова появляется в Петербурге, а затем назначается епископом Владикавказским. Там он заболел белокровием. Мне, на Волынь, пришел указ — отправить в помощь больному моего викария, преосвященного Фаддея. Это было в конце февраля 1917 года, перед самым началом революции; преосвященный Фаддей едва смог добраться: на железных дорогах уже шли забастовки. Прямо с вокзала он приехал в собор, а после обедни направился к болящему епископу. Позавтракали. И вдруг — келейник с докладом:

— В приемной повесился священник…

Антонина по болезни уволили на покой в Богоявленский монастырь (в Москве). Во время Церковного Собора я его навестил. Он ходил в рваном подряснике, подчеркивал свое униженное заштатное положение и мне жаловался: «Меня забыли… меня все бросили…» Я узнал, что он иногда бродит по улицам Москвы и, как бездомный, валяется на скамейках перед монастырем. Когда у нас с ним зашла речь о митрополите Тихоне, нашем сослуживце по Холму, он высказывался против него. Потом митрополит Тихон мне говорил, что Антонин ничего слушать не хочет, что с ним не знаешь что и делать… Дальнейшее известно: Антонин порвал с Православной Церковью и возглавил какое-то объединение, именовавшее себя «церковью» (кажется, «церковью возрождения»); вскоре он скончался.

Жуткая, мрачная фигура…