Церковь вместе с властью шьет неоархаическое полотно

2 месяца назад Дмитрий Щербачев

Данный текст — не более, чем мой личный способ выразить благодарность за этот проект, внести в его собрание свою малую лепту. Небольшой очерк, взгляд со стороны человека, по области напрямую с религиозной проблематикой не связанного, никогда себя с РПЦ не соотносившего, но отчего-то всегда болезненно за неё переживающего. Что-то, что на поверхности, что остается перед глазами, что приходит в голову после чтения новостей и в разговорах с товарищами. «Точно я иностранец – во всяком месте, во всяком часе, где бы ни был, когда бы ни был» (Розанов В. «Уединенное»). Все мне чуждо, и какой-то странной, на роду написанной, отчужденностью. Что бы я ни делал, кого бы ни видел – не могу ни с чем слиться» — вот и тут мнение очередного розановского иностранца. Надеюсь, мрачность написанного излишня, буду рад ошибаться.

Итак, кажется очевидным, что церковь хочет совместно, а не вопреки светской власти ткать общественную понятливость. Новый ли это социальный контракт или продолжение старого, можно ли это назвать неосергианством, какие у этого движения мотивы — все это вопросы, требующие отдельного рассмотрения. Мы видим, что церковь ластится к светской власти, заигрывает с ней, не задает свои контуры, а подстраивается под повестку.

Что она может предложить? Содействие в построении «идеологии-которой-нет». По тринадцатой статье Конституции установленной обязательной идеологии в России быть не может, но ведь, выстроив жесткую довлеющую понятливость, фиксировать её официально совсем не обязательно. Выстраивается новое очевидное, а очевидное не нуждается в чем-то для подкрепления себя, оно само — точка отсчета. Из него как бы «само собой» должна вытекать легитимность режима.

Церковное содействие в этом вопросе разворачивается через обоснование этой понятливости или, если угодно, системы языковых игр в культе. Церковь обладает монополией на культ, по крайней мере, в глазах большинства. И не столь важно, что культ в ней большей частью оскудел до культуры, что даже для некоторых служителей пышная система символов не представляет из себя уже ничего, кроме множества плоских, никуда не ведущих знаков, что ритуалы совершаются ради видимости ритуала. Большинству достаточно формализма с редкими проблесками сакрального трепета — которые уже мало кто способен отличить от мистических переживаний единения с Богом. Из прочих кто-то уходит в поисках чего-то более понятного и простого (отсюда рост популярности баптистов) или вообще рвет с церковью, кто-то остается и смиренно-героически превозмогает.

Формально у нас очень много православных. Некоторые из них, правда, судя по опросам, говорят, что не то, что церковь не посещают, но и в Бога не верят. В Интернете много крикливых атеистов: любая новость о религии (даже, казалось бы, чисто положительная, вроде удачного сбора средств кому-то на операцию) практически всегда обрастает массой едких комментариев. Но кажущееся обилие атеистов настолько мнимо, насколько и кажущееся обилие православных: практически все из них живут в общем так, будто приняли паскалевское пари. «Будто» потому, что какого-либо решения они никогда не принимали: дрейфуют в повседневной понятливости, так вышло, в той её «области», где явнее образы, связанные с атеизмом. Связь косвенная, речь, скорее, о неком атеистическом мифе, имеющем к собственно атеизму весьма отдаленное отношение, ассоциации. Ответа на вопрос «если Бога нет, то какой же я после этого капитан?» в этой понятливости нет, на то она и повседневная, чтобы такими глупыми вопросами не задаваться. В том или ином виде там присутствует источник смысла (который, как заметил один печальный австриец, «должен лежать за его (мира) пределами»), но он крайне аморфен, четко не очерчен. «Ну, наверное, что-то там есть».

В общей массе те, кто называют себя православными, так же индифферентны (конечно, в смысле интеллектуальной инертности, а не эмоциональной — этого в избытке). Бог, конечный источник смыслов, там так же аморфен, только спрятан уже на поверхности: «затаскался». Это ужасно, но в общем-то нормально, большинству этого хватает и всегда хватало. Но, в условиях оскуднения культа, все чаще встречающегося формального отношения служителей, плохой миссионерской работы это приводит к тому, что «православный индифферентизм», православное большинство все дальше и дальше отдаляется от христианства. В первую очередь, из-за банальной неграмотности. До подчас явно извращенного понимания происходящего как бы никому нет дела; ситуация какофонии: поглощенные собой прихожане исполняют привычное под механическое бормотание служителей. И это вопрос  не частого выгорания или некомпетентности попов, хотя и этого тоже — это вопрос политики церкви в её целости.

И возникает впечатление, что «князей церкви» это положение полностью устраивает, хотя бы потому, что с неграмотностью в краткой перспективе проще управиться, а долгая их вряд ли интересует. Если церковь и мыслит тысячелетиями, то разве что в том значении, что тащит на себе груз за них скопившегося.

Неграмотность проще радикализовать, чтобы по требованию ситуации при малейшей стимуляции можно было бы щегольнуть силой — канализовать мракобесие в требуемой области. На это, в свою очередь, не уступая по уровню мракобесия (дошло до того, что пытаются читать сканы «Безбожника»), пытаются ответить «атеисты» — начинается взаимное «оскорбление чувств». Эфир заполняется криками. Никакой ставки на «православную интеллигенцию» нет, та её робкая поросль, что успела образоваться с конца 80-х, если не 70-х, загоняется метлой под лавку (надеюсь, что слово «шконка» пока еще неуместно): нечего стращать народ. Ведь диалог вреден, он может вызвать сомнение, а сомнение — это брожение, угроза стабильности.

Церковь, выполняя свои обязательства перед властью, совместно с ней широкими стежками шьет неоархаическое полотно. Точнее, эрзацархаическое: полноценной архаики в эпоху модерна быть не может (на переживание постмодерна обречены лишь немногие). Сорокинские мерины с метлами и песьими никогда не будут тождественны историческим опричным. Но в полусне это не бросается в глаза, там своя логика и нет противоречий, потому он и сладок. Не нужно забивать себе голову мучительными вопросами, мы уже Богом хранимы, у нас великая миссия. Со-творя этот сон и уходя в него, церковь сливается с властью, придавая ей сакральность, взамен питаясь от неё мощью. Режим спит, убаюканный мифом собственной богоугодности. В обнимку с ним засыпает церковь.

В эрзацархаике мы наследуем победы прошлого, платя за это отказом от выбора, что, впрочем, воспринимается нами как облегчение. Событие уже случилось, и приходит теперь в разных обличьях. Мы плоть от плоти победивших, мы уже победили — всегда. Мы как бы уже оправданы перед вечностью. Победили потому, что в бой вели праведные цари. Их фигуры выходят из тени, тянут одна другую. Они жестки, переступая через право, они несут справедливость. Иосиф Виссарионович, Иоанн IV… Спутанная с антиэлитизмом справедливость воспринимается как доказательство праведности. Сталин вообще стал соблазном, к его образу все чаще обращаются. Еще чуть более десяти лет назад это ухватил Ф.И. Гиренок: «Сталин должен прийти, чтобы ужас появился на блудливом лице лавочника. Прийти и уйти. Но ведь он не уйдет. Вот в чем проблема». И, если раньше, в 90-е, церковь всячески подчеркивала свое негативное отношение к этой фигуре, сейчас все чаще вспоминают, что он «восстановил православие» (ублюдская формулировка по отношению к памяти тысяч замученных христиан). «Восстановил и потому победил». И в извращенном смысле это действительно так. Режим победил потому, что смог заставить сражаться не за себя, а за страну, почву, отождествился с ней, разбудил хтоническое, глубинное («братья и сестры»). За сто с лишним лет до этого то же хтоническое помогло разбить Великую Армию: крестьяне сажали пленных французов на кол и сжигали заживо, видя в них басурман и поступая согласно образцам былин. Считают, что сейчас это теребят умышленно, в контексте политтехнологии. Но, по моему мнению, это значит быть оптимистом: приписывать режиму слишком много рациональности.

В противоположность мучительной работе памяти, осмыслению прошлого, его дифференциации, наконец, сознательному принятию власть не использует древние мифы — нет, она заигрывается с ними и, примеряя чужие одежды, сама соблазняется ими. И в этом она рискует разбудить то, с чем уже не сможет совладать. Что когда-то метко было названо бессмысленным и беспощадным. Церковь, обслуживая эту игру, в опьянении ею забывая Христа, несет за это ответственность. Как-то знакомый служитель сказал мне на это: «Да брось, они просто болтают». Но слово — это, увы, никогда не «просто».