Кукла

2 месяца назад Максим Васюнов

Узенькая дорога у села Калюткино шла между обрывами – по обе ее стороны все было изрыто, котлованы, карьеры, ямы, воронки… Земля на срезах коржами: слой красный, слой розовый. Едешь, будто в раскаленный ад спускаешься. Съежился я весь от такого пейзажа, дрожью обкатился.

– Глину роют! – просипел таксист, заметив мое внимание к карьерам. – Вы к кому едете-то?

– В храм ваш едем Сретенский…

– А, к ненормальной!

– Почему ненормальной?

Водитель лишь ухмыльнулся в ответ.

В Сретенский села Калюткино мы с оператором ехали снимать телевизионный сюжет про храмы местного района. Заранее знали – встретит нас староста церкви по имени Людмила. Мы хотели по-быстрому, как это говорится у нас, «набрать картинки», записать интервью и уехать из этой красной преисподней восвояси. Но какую встречу подарила нам эта поездка! На всю жизнь запомним.

Староста Людмила Тихонова – женщина среднего роста, с короткими белыми волосами, в косынке, карие глаза полные влюбленности ко всему – встретила нас у въезда в село. Посадили ее на переднее сидение – дорогу показывать, хотя мы бы и сами не заблудились – храм пусть и низенький, но хорошо виден издалека. Беленький, резной, двухкупольный, один купол, большой, над церковью, второй, махонькая совсем «луковка», над трапезной.

Вход в храм заперт на замок, Людмила Георгиевна гремит ключами, телом подпирает дверь, что-то в замке щелкает – открыла, значит.

– У нас, ребятки, в храме холодно, только на праздники топим, дров-то нету, – объясняется староста и проходит вперед нас, мы за ней.

Уютный храм, душистый, светлый, райский уголок, только над иконостасом трещина огромная в стене, и еще в двух местах щели.

– Хорошо здесь у нас, – торопится угадать наши мысли Тихонова, – для меня это самое лучшее место.

– И, правда, душа поет, – поддержал я новую знакомую.

К иконам подошел, разглядывать начал, видно, что старинные, а я люблю такие, от них тепло идет и дышится как-то по-другому – не то свет вдыхаешь, не то пыль от света – в храмах такое часто можно наблюдать – лучи широкие толстые из окна на иконы тянутся, а от лучей пыль рассеивается, как будто снежок из облачка сыплет. Всю жизнь бы смотрел на это чудо. Но надо было начинать работать, задавать вопросы, разговаривать…

– Иконы-то у вас не новые, а храм, я слышал, вроде лет шестьдесят не работал? – спросил я у старосты.

– Это правда, закрыт был, а когда освящали его заново, местные принесли, у них все иконы-то с храма и хранились, никуда не делись.

– А вы местная?

– Я здесь родилась, да. Но при мне уже на месте храма школа была. Я там училась на иконах прямо.

– На иконах?

– Да, парты такие складные были, сидишь, пишешь на доске, а потом доску-то поднимаешь, а там, с другой стороны – образ, вот так и учились.

Нет, не сокрушалась, рассказывая это, Людмила, с улыбкой вспоминала. Да и что сокрушаться – она-то здесь причем, если из икон школьную мебель сколотили.

– Каких только историй не услышишь! – наигранно удивился я, чтобы спровоцировать собеседницу на продолжение разговора, и, конечно, мое актерство сработало.

– Ой, да что говорить, времена лихие, мы бестолковые, я сама всю жизнь с иконой проиграла, она у меня вместо куклы была, – что-то дрогнуло у меня внутри, какая интересная история может получиться, вот бы эта икона сохранилась, чтоб Тихонову возле ее «куклы» снять.

– Вон она, моя лапушка, – и маленькая улыбка Людмилы Георгиевны на легко тронутом морщинками лице показалась мне ангельской, столько в ней было трогательности и любви – до сих пор помню. – Икона Божьей Матери Знамение. Старая, говорят, начало девятнадцатого века.

Икона лежала на деревянной подставке у левого окна, прямо как раз под световой пылью. Образ был под стеклом в серебряной ризе, потемневший, Божья Матерь молитвенно подняла руки, а на груди у нее Божественный Младенец – в кругу.

Вопросительно посмотрел на Тихонову, мол, продолжайте, говорите.

– Под ризой-то сейчас не видно, но сама Божья Матерь, она как бы вклеена в другую доску, потому что она вырезана была, как раз по своему силуэту, не знаю, как и кем вырезана, мне ее так и подарили – в детстве еще. На, Люд, играйся! – и Тихонова перекрестила икону. – Я ее Машкой называла, одежду шила, таскала ее везде с собой, да у многих тут такие куклы были, у девчонок у наших, – то ли оправдываясь, то ли для полноты картины добавила Людмила Георгиевна.

В тот момент, когда Тихонова рассказывала нам про свою «куклу», мы еще не знали, какую роль она сыграла в судьбе этой женщины. История невероятная, и нам ее Людмила Георгиевна не сразу открыла. Сначала мы узнали про историю храма…

Построена Калюткинская церковь на деньги местного купца, который сам был из иноверческой семьи, но придя в православие, не скупился на богоугодные дела. Еще известно, что во время революции прямо под стенами церкви красные с белыми сражались. Красные тогда победили, а убитых красноармейцев в церковной ограде похоронили. Вскоре храм закрыли, естественно. Сначала хотели конюшню устроить, потом надоумились школу открыть, так вплоть до девяностых годов школа и была, парты, правда, еще в семидесятых новые завезли, а так всё на иконах учились. А потом, когда парты стали выбрасывать, старушки их себе по сараям да чердакам запрятали. Там же у них хранились из поколения в поколение тайники с целыми иконами – все вернулось в храм, когда открыли его после ГКЧП.

– А я в институте тогда работала, ученая я, докторскую как раз защищала, мне сестра звонит, говорит, тут батюшка опись икон нашел старую, а где, спрашивает, икона Знамение, случайно не знаете? Якобы в архивах про нее такое написано! Якобы чудеса какие-то совершала. Сестра-то мне рассказывает это, а я сразу поняла – моя это икона, моя кукла. А я же с ней не расставалась всю жизнь, даже с собой увезла после школы. И вот она меня и спрашивает вскоре, а не та ли икона, с которой ты бегала все? А я говорю ей, дура неразумная: «Нет, Кать, моя-то и не Знамение вовсе, и вообще я ее уж давно потеряла». «Ну, потеряла и нехай с ней», – Катька моя отвечает. Поговорили мы с ней, а я потом до утра не спала…

Людмила Тихоновна спохватилось вдруг, к печке побежала, широченная печка с чугунной дверцей, такой мощной, что когда староста ее открыла, показалось, что створка перевешивает всю печку и она вот-вот вместе со всей стеной завалится прямо в храм.

– Холодно ведь, мы обычно не топим, только на праздники, – снова напомнила нам староста. – Но для гостей таких сейчас затопим немного, а то снимать вам холодно будет.

– Да вроде бы не сильно холодно, – поспешил успокоить ее мой оператор Саша и выдохнул очередной клуб пара. – Так даже бодрит, свежо, – добавил он, уже, видимо, для себя.

– Да? А камера-то не замерзнет, снимет? – поинтересовалась Тихонова с таким любопытством, будто больше нас была заинтересована в том, чтобы камера не подвела.

– Да снимет, куда она денется, я с ней весь Полярный Урал обегал, ничего не сделалось, – хорохорился Саша.

– А вы в Заполярье были? – любопытства в голосе старосты стало еще больше.

Так, всё, подумал я, надо их разговор перебить, а то Саша как начнет свои байки травить о командировках – до утра не управимся.

– Людмила Георгиевна, так что там про икону-то, куда увезли-то ее? – спросил.

– Я школу-то закончила когда… Так что, значит, не топить? – я покачал головой. – Так вот, школу я закончила и засобиралась в город, у нас-то учиться здесь было негде, а я мечтала физиком стать. С детства наш учитель сельский Пал Егорьевич меня к физике приучал. Я в школе лучше парней в ней разбиралась, все олимпиады, какие в районе были – Тихонова всегда в медалистах… Так вот, значит, в город я собираться стала поступать-то… Мама, конечно, поревела, до последнего дня все божилась, что не отпустит, но отец сказал – пусть едет, нечего ей среди деревенских ошиваться, так и так в подоле, мол, принесет, если в деревне останется.

Ну, значит, день отъезда. Мама ревьмя ревет, чемоданы мне помогает застегивать – набились полные. И тут она меня как крапивой по душе:

– А Машку-то свою взяла? Возьми, с ней все веселее будет, – а я думаю, и правда, что это я куклу свою не подумала даже с собой забрать, мы же с ней с раннего детства неразлучницы. Всё, помню, если чего набедокурю, отец накричит, а я в комнату к себе иду, иконку-то эту из-под подушки достану и сижу жалуюсь ей, и вскоре все обиды как рукой снимает, смеюсь даже я, что это я какие-то глупости подружке своей деревянной рассказываю, возьму ее и побежим на реку, или в поле, обкладываю ее цветочками, веночки для нее плету…

А однажды потеряла Машку свою, собака соседская меня спугнула, когда я клубнику у нас за домом на полянке собирала… Только домой когда прибежала, успокоилась, слезу утерла, и тут-то вспомнила, что куклу свою в траве оставила. Еще пуще реветь начала, побежала обратно, а ее уже и след простыл.

– Ну, что? Убежала от тебя твоя Машка? Кому такая подружка растяпа нужна, – мама-то мне говорит, а я еще пуще прежнего реветь давай. Так расстроилась, что аж есть перестала. А у меня бабка по маме, баба Шура, она в сельсовете работала, коммунистка прожженная, давай меня успокаивать: «И нечего детям иконами играть, и правильно, что потеряла, нечего эту заразу в доме держать». А я на нее как накинулась, укусила даже: «Сама ты зараза, – говорю. – Не тронь мою Машку». А она только рукой махнула, которую укусила-то я: «Но ничего, я тебя еще перевоспитаю!»

А я, когда ушла-то она, давай маму спрашивать, почему баба Шура куклу заразой называет? А та мне ничего не сказала, боялась, тогда же это совсем не приветствовалось, хотя у всех в доме иконы были, почти у всех, но все из себя атеистов на людях строили, не дай Бог, кто донесет кому, неприятности, сами понимаете, лучше от них укрываться.

А была у меня еще одна бабушка, по отцу, баба Аня, дояркой работала, так та, наоборот, никогда не скрывала, что верующая, крест никогда не снимала. Ее не очень любили к нам в дом приглашать, не потому что доярка, а потому что верующая, и про Бога всегда говорила, и всех грешниками называла, меня только все «ангел» да «ангел», а кто такой ангел, мне не сказывала… Со мной вообще о Боге она даже и словом не обмолвилась. Потом уж мне мама призналась, что это она бабу Аню как-то упросила меня в религию не посвящать, потому что дети есть дети – быстро разболтают, и разнесется. А это же пропаганда считалась, понимаете? – и Людмила Георгиевна обернулась, стала прислушиваться, будто хотела удостовериться, нет ли кого за дверьми, или не сидит кто в печке? Но это она так, оказывается, ветер слушала, он бил печную трубу изнутри, время от времени прикрикивая на кого-то своим металлическим раздирающим грудь голосом. – Ветер поднимается, видать, все-таки придется затопить с вечера, завтра у нас отпевать Илью Петровича привезут, пожил мужик до восьмидесяти, всем бы Бог так дал пожить… Так на чем я там остановилась?

– О бабушке вы говорили, что о Боге ей запрещено было с вами…

– Да, да, запрещено, вы даже представить себе не можете, в какие времена мы тогда жили! И страшные, и абсурдные. А в тот день, когда я Машу-то потеряла, я заболела сильно, слегла с температурой, и как раз баба Аня пришла, к чему я ее вспомнила-то, она редко заходила, как я вам уже рассказала, но в тот день пришла. Я ей о своем горе и настонала.

– Ну, ничего, ничего, просто так икона не уходит, твоя-то особенная даже, вернется, если на то воля Божья будет. Не уходит запросто так икона, – она- то мне в ответ, понимаете, так прямо и сказала, что мол «икона не уходит», мама на нее цыкнула, но толку цыкать – я уж услыхала…

– Какая икона, баба Аня? – спрашиваю я.

– Так какая какая, кукла-то твоя – это икона. Я уж давно хотела у тебя ее сама отобрать, да думаю, пусть ребенок хоть так приобщается, все Божья Матерь к ангелу ближе.

Ничего я тогда не поняла, конечно, лежу вся белая, все болит, мухи вокруг, комары, жить не хочется.

– Найди мне мою Машу, баба, – прошу ее. – Она на поляне за домом, где клубника дикая. Артос, наверное, унес ее, сходи к ним, а, – прошу и плачу.

Баба Аня помолилась тогда надо мной, чего-то там с мамой сцепилась языками да ушла. А в то же ночь у соседей баня загорелась, и на конюшню огонь перекинулся, а там у них и корова, и телята, и свиньи, кого только не держали. Мы тоже из дома вышли, на всякий случай, вдруг чего. Меня мама на руках держала, а я вся горю сама, как баня, температура страшная у меня, ничего не понимаю, чего там где у кого огонь. Только вижу сполохи где-то вдалеке, как сквозь туман. И вдруг все потухло. Я еще минуту всматривалась – нет огня.

– Потушили? – маму спрашиваю.

– Да вроде не горит больше, ну, сейчас домой пойдем, сейчас ляжешь, – и мы к двери-то своей подходим, а она как раз напротив соседской конюшни, там дядя Вова – наш сосед – с сыном возится. – Ну, чего, Вов, потушили, ага? – мама его спрашивает.

– Да само погасло, огонь шел такой, как шайтан какой налетел, и вдруг погасло все, – по голосу даже я понимала, что дядя Вова сам себе не верит.

– Как так? Как погасло-то? – не верила и мама.

– Сам ничего не понимаю, но, видать, не судьба нашей скотине сгореть-то было, а то ведь огонь сначала ворота обхватил, вывести не успели никого.

– Ну, дела, – подивилась мама и понесла меня домой.

Всю ночь я пробредила. Как же плохо мне было, одному Богу известно. Никогда больше так не болела, до сих пор вот Бог миловал, а тогда уже у мамы прощения просила – помирать всерьез собралась. Для детей-то смерть проста, это взрослые ее боятся.

А наутро дядя Вова к нам вбегает, орет на всю ивановскую:

– Нет, ты представляешь, Петровна, я сейчас-то подхожу, смотрю на то место, где огонь-то остановился, а там икона какая-то лежит, почернела вся, я ее еле увидел. Поднял, рукавом обтер, как есть икона, это ж надо, а! Так и в Бога, не дай бог, поверишь! – так басил, что аж люстра тряслась с висячками стеклянными – тогда такие в моде были.

– Да не ори ты, моя вон температурит, – попросила соседа мама, сама она у печки пирожки стряпала. – Что за икона-то?

А я лежу все слушаю.

– Да, вроде как мать Иисусова с младенцем посередине. Кто ее знает? Обрезанная по краям, по силуэту-то…

Слышу, у мамы противень из рук выпал.

– Где она? – спрашивает у дяди Вовы.

– Икона-то? Да вон на дворе валяется, куда я ее? Мне бабка своего добра, вон, в подполе оставила…

Мама бегом во двор, я уж тоже к тому моменту поняла все, с кровати встала, иду, еле ноги передвигаю, как раз до порога только дошла, смотрю, мама с Машкой моей заходит. Ох уж и бросилась я на нее! А икона-то вся в саже, и я вся черная стою, мама ругается, я опять реветь – рева та еще была, как вы уже поняли. Но в тот-то раз я от счастья рыдала – кукла моя ко мне вернулась.

И в тот же день к вечеру я уже снова бегала – болезнь отстала от меня, даже слабости никакой не ощущалось.

Вот ведь как бывает! Я теперь вот что думаю – это видать куклу-то мою Артос тогда и унес в зубах да бросил в конюшне, видать, она тогда соседям нужнее была, вот и ушла от меня.

Нет, все-таки я затоплю, ребята, а то промерзнет все, тепло должно быть образам-то, лапочкам.

Людмила Тихонова вернулась к чугунной дверце, снова показалось, что со всей стеной падает печка. Староста, до этого остававшаяся в болоньевом плаще, расстегнула пуговицы, показался фартук, из переднего кармана которого она достала коробок со спичками. Через какое-то время из печки стал раздаваться легкий треск, будто кузнечик начал распеваться; ветер, голосивший до этого в трубе, умолк, напоследок поругавшись с рождающимся огнем, из-за чего тот и трещал, как баба на ярмарке.

– Ну вот, сейчас потеплеет, у нас быстро это, и славу Богу! – приговаривала Тихонова, топчась у печки.

Я еще послушал печной треск, убедился в победе огня над ветром и поспешил задать главные вопросы, от которых Людмила Георгиевна пока что отступала в своем необыкновенном рассказе.

– Так как же вы в этом храме-то оказались? Чувствую я – здесь какая-то невероятная история! – снова подзадорил я старосту.

– Ну вот, я и рассказываю! Я, значит, после школы уехала в город, поступила в институт, замуж вышла, двое детей у меня, муж хороший, работала я в НИИ, потом в оборонной промышленности, преподавала, докторскую защитила, в общем, дал Господь мне себя проявить. И все это время кукла-то моя, матушка икона Знамение была со мной. А уж когда этот храм стали восстанавливать, я уж сама к вере в то время приходить стала. Вот хоть все и говорят – ученые в Бога не верят, а я так скажу – ученые-то первые, кто знает, что Бог есть, просто они привыкли все доказывать фактами, а здесь верой доказывать надо, любовью, а это для ученых, да тем более для физиков, совсем незнакомая область.

– А вы как пришли к вере-то, Людмила Георгиевна? – кажется, интервью подбиралась к самым вкусным деталям.

– Да вот я вам про это-то и рассказываю! Значит, вот когда сестра-то мне позвонила и сообщила, что икону мою ищут, я до утра не спала. Думала: отдать – не отдать. Вроде, все вернули свои, вроде, и правильно было бы вернуть: икона, раз она в церкви до этого хранилась и там какие-то чудеса совершала, в церкви и должна пребывать. Но я же вам объясняю, что это был мой талисман как будто, мой крестик, моя подруга настоящая. Как же ее отдавать-то! А чудеса-то, знаете, какие эта икона совершала? – снова отошла от темы староста. – Она ведь не только от пожаров, она же и от болезней, и от голода все деревни вокруг спасала. Да тут до сих пор поговорка есть – Знамение будет, любовь не убудет. Это так старики еще говорили наши, мол, пока икона-то эта здесь, то и Бог с нами. Это вот все я потом прочитала в архиве, в журнале церковном, в нем батюшка Сергий Власов еще до революции записи свои оставлял. Это уж я потом все прочла, а тогда-то, конечно, и подумать не могла, что за кукла моя такая, чудесница Маша. Но тогда я сказала себе – моя кукла, со мной была, со мной и останется. Вот как маленькая, ей-богу, хотя к тому времени уж докторскую защитила, двух девочек поднимала. Сейчас, прям, смешно вспомнить даже, какая во мне тогда вредность проснулась!

Еще месяц где-то прошел, а сердце мое с того дня, как сестра позвонила, ноет, ноет, ноет. Все хожу посматриваю на доску с Божьей Матерью. А сестра с тех пор уж раза два звонила: «Как пить дать, – говорит, – икона-то твоя – это наша деревенская реликвия, по всем описанием схожа, ох, как жалко, что потеряла ты ее! Батюшка так переживал, когда узнал!» – капала мне, как это говорится, на совесть. Я-то ведь понимала, что не потеряла я ее, вот она стоит передо мной, смотрит на меня. А смотрела она на меня, ой, ребятки, вот не поверите, смотрела всегда по-разному. То сурово, то улыбалась, то грустила. Это, как я для себя поняла, когда я что-то не то делала в жизни, кукла моя сердилась, когда правильно все шло, Она улыбалась. Ну, вот что ты ухмыляешься? Вот так и было! Да и по сей день так. Вот сам подойди, посмотри, если улыбнется, значит, исполняешь волю Божью. Ты подойди, подойди, – начала уговаривать староста.

– Обязательно подойду, вот как только историю мне свою расскажете! – пообещал я Тихоновой.

– Ну, а что история моя? Через полгода я приехала в деревню погостить к своим, да и привезла куклу свою. Отдала Ее батюшке. Ой, на следующий день все наши старушки собрались, целый праздник они с батюшкой в церкви устроили. Так радовались, так молились, так пели, я ни на минуту тогда не пожалела, что с куклой рассталась. Для меня-то она тогда так и была кукла – ни больше ни меньше. О вере я только начала в ту пору размышлять.

Помолчала староста, призадумалась, а глаза у нее – радостные, светлые, и такие от них волны нежности и теплоты. Весь наш разговор они такими были, будто бы сам благодатный огонь в них зажигается. Никакой печки не надо.

– А потом, как приехала я домой, в город, чувствую – не на месте сердце, вот как душу оторвали, как будто только оболочка моя в квартире, а сама я – там, в деревенском храме.

Снова помолчала Тихонова. И снова в глазах ее благодатный огонь.

– Вот, знаете, как говорят? Вам, наверное, знакомо, у молодых есть такое понятие – сохнуть от любви? Ведь, правда, есть такое. Вот только от влюбленности сохнут, от любви наоборот жизнью наполняются, но это другой разговор. Я к чему? К тому, что сохнуть стала, как икону-то в храм отдала. И сама не понимаю, что со мной. Ничего не мило, ничего не радует, по ночам сна нет, все мысли только о кукле, да о деревне, о церкви. И тут мне сестра опять моя звонит. «Ой, – говорит, – беда у нас, икона-то твоя вся черной стала». Как же, – спрашиваю, – черной-то стала? Горела, что ли? «Да нет, – отвечает сестра, – сама по себе почернела. Никто не знает, что такое. Батюшка наставляет всех – усерднее молиться. Молимся, а что толку-то, совсем уж образа не видно».

Значит, не зря со мной такое делалось, чувствовала я, что не так, неправильно я как будто поступила. Даже мысли у меня, вот вы понимаете, даже мысли у меня тогда не возникло, что икона не из-за меня почернела. Я виновата и все: от себя ее оторвала, вот знала я это на все сто процентов. Понятия не имею, откуда у меня такая уверенность была, но вот была. Теперь-то я понимаю, а тогда сама себе удивлялась. Ну да что – неверующие люди всему удивляются от глупости своей, верующие, те, кто по-настоящему верят, никогда ничему не удивляются.

Приехала я вскоре снова к себе в деревню. Первым делом в храм пошла. Смотрю на икону, а она к тому времени уже в ризе, под стеклом, а вся чернющая-чернющая, как вот когда мне ее принесли после соседского пожара. Я на колени так и упала, и внутри меня закололо все, будто горячим пеплом душу осыпало.

Батюшка говорит: «На, почитай». Я смотрю, вроде по-русски написано, а не понимаю ничего.

– Акафист это, почитай, не противься, – шепчут мне старушки, которые при храме были.

И вот я давай читать, сбиваюсь, конечно, на каждом слоге, к концу только уж обжилась со словами-то этими волшебными:

Радуйся, душ наших сладчайшая весно, радуйся, сердец наших светлейшее утро,

Радуйся, высото недомышляемая, радуйся, славо неувядаемая…

Чего говорить – боготворно! Акафист – это песня, никак иначе. И, вот, почитала я, как могла, на следующий день тоже пришла, помолилась. Но нет, конечно, икона не очистилась, хотя я втайне верила, что, глядишь, и просветлеет передо мной моя Машенька.

А Машенька ждала, чтобы просветлела я.

Опять домой в город вернулась, да вскоре слегла. И отчего слегла? Врачи – воду льют, объяснений нет. Температура в норме, сердце – тоже, ничего не болит, а слабость – встать не могу, и пот ручьем льет: ага, то пот, то озноб. И простуду тоже не обнаружили. Всё, здорова! Больничный не дали мне тогда, еле-еле на работу ходила.

Дня три так ходила, на четвертый не пошла, не могу и все, будто к кровати приковали, да на грудь булыжников накидали. Давит все. И белый свет не мил. В тот же день вижу сон.

Вот захожу я в храм наш, а там пусто, я к кукле своей иду. Только дошла, слышу шорох сзади, оборачиваюсь, вижу – у печки женщина стоит, красивая, в голубом платье, волосы под косынкой, на меня смотрит радостно, улыбается, и говорит вдруг:

– Холодно мне!

А я ей и отвечаю:

– Так не топят, видимо, лето же вроде как на дворе.

А она опять свое:

– Холодно мне, холодно!

– А вы кто? – спрашиваю, потому что я, вроде, всех местных знала, а эту раньше не видела.

Та только улыбнулась в ответ и вышла из церкви. А я стою и чувствую, что, и правда, холодно. И так резко вдруг продрыгла вся, съежилась, думаю, дай затоплю. Гляжу, а у печки дров нету, обычно там накидано. Вышла на улицу – там, на полянке за храмом, дровня стояла. И вот перед глазами моими: солнце жарит, трава огромная, сочная, зеленая, цветы, как подсолнухи все, не меньше, ягод видимо-невидимо… И посреди поляны женщина та стоит, на меня смотрит, улыбается, и снова:

– Холодно мне.

Я аж рассердилась, чего холодно, вон, лето какое, жара. И тут проснулась. Вся в мурашках лежу, замерзла, будто посреди зимы без одежды на улицу вышла… И тут звон колоколов, я аж подскочила! Что такое? Где звонят? Вроде, нет церкви-то рядом. Мужа своего спрашиваю: «Ты слышишь колокола?» Он на меня смотрит, побледнел весь: «Ты чего, мать? Тебе плохо?» А я стою и понимаю, что хорошо мне! Хорошо! Колокола бьют, я радуюсь! Но только сон-то свой вспомнила, эту женщину в голубом, и снова в озноб ударило.

Села я на кровать, зарыдала. Ясно все стало мне тогда. Вот опять, коли спросите, не отвечу, откуда эта ясность взялась, но уверена была – это я Богородицу во сне-то видела. И звон колоколов тому подтверждение, мне уж тогда известно было, что бывают случаи – слышат люди звон, даже когда храма рядом и в помине нет. Это вроде как знак сверху…

Долго я в ту ночь не спала. Да, мне кажется, и вообще не уснула.

А через неделю говорю мужу:

– Поеду я в деревню.

– Так ты же недавно там была, – муж-то удивился.

– Насовсем поеду я.

Мой смотрит на меня:

 – Ты чего, бредишь?

– Я все решила, девочки наши уже на ногах, по семьям своим разбежались, мне на пенсию скоро, ты, как хочешь, а я поеду, – вот так ему прямо и говорю, говорю и не чувствую ничего.

– Ты с ума сошла под старость! И что за болезнь ты подцепила?

Ну, конечно, мы еще месяц с ним ругались, решали, что да как. Но я все равно знала: уеду. На своем стояла. Смирился мой, наконец. С тех пор всё меня «ненормальной» называет, не иначе! Сейчас уже, правда, ласково, по-доброму, а когда приехала-то сюда, он год со мной не разговаривал. Потом уж заезжать стал, а сейчас ничего – со мной, живем, он бомбит иногда, я статьи пишу в журналы, да книгу вот заканчиваю, ничего – везде жить можно.

А на работе и в институте, где я преподавала, никто меня тогда не понял, само собой. Спрашивают: «А ты чего все бросаешь-то? Ради чего?» А я и объяснить толком не могу.

– А потом что было? – спрашиваю я тихо, пока староста молчит.

– А потом светлые дни наступили. Я приехала, стала в храм ходить, молиться научилась, бабкам помогала порядок поддерживать, а потом, уж две недели прошло моего здесь жития-то, гляжу – кукла моя опять как была! Никакой черноты! Раскрылась икона-то, и снова мне улыбается!

Ну, вскоре я крестилась.

А когда бабки-то умерли, староста прежняя Антонина Ивановна отошла, Царствия ей Небесного, тогда мне батюшка и предложил вместо нее стать. Даже не думала – сразу согласилась. Так вот и живу. Все при кукле. Грею ее, чтоб не холодно. Во сне Она больше не приходила ко мне, а зачем? Мы же рядом, – и Тихонова подошла к своей иконе, стала целовать ее, гладить, так гладить, как гладят самых любимых на свете людей в благодарность за счастье. – Вместе мы, да, матушка моя, Маша моя, подруженька. Хорошо нам, вот так и живем, хорошо живем!

***

Попрощались мы тепло, сели в такси. Как догадался я – это муж Тихоновой нас привез, он и увезет обратно до станции.

– Что-то не быстро вы, накинуть за простой-то придется, – предупредил таксист.

– Накинем, не проблема, – пообещал я и в последний раз посмотрел из окна машины на храм. Уже подкрадывался закат, белые стены и купола покрывались оранжевым отсветом, из печной трубы валил черный дым… Чудная картинка, фотография памяти.

Запомнились навсегда и карьеры по обе стороны дороги, красные, под закатом и вовсе морковные. Но не в ад путь через них вел, а совсем в другое место, нами в то время еще не обдуманное, даже в мечтах не маячившее… 

Уже в городе вспомнил, что так и не посмотрел, улыбается ли мне Богородица…