Виктор Франкл: Любовь — это конечная и высшая цель

16 марта 2022 Виктор Франкл

Из воспоминаний Виктора Франкла (26 марта 1905, Вена, Австро-Венгрия — 2 сентября 1997, Вена, Австрия):

Если случается что-то плохое…

…Настоятельно советую всем поступать так, как я возвел себе в принцип: если случается что-то плохое, я падаю на колени (лишь в своем воображении, конечно же) и молюсь, чтобы и впредь не случалось ничего хуже.

Ведь существует иерархия не только хорошего, но и плохого, о чем и следует вспоминать в подобных случаях. В лагере Терезиен на стене клозета прочел я однажды изречение: „Не думай про любую ерунду и радуйся всякому дерьму“. Итак, нужно уметь видеть также позитивную сторону, особенно это полезно тому, кто желает овладеть искусством жить.

Желтая звезда и альпинизм

Альпинизмом я увлекался вплоть до 80 лет. В тот год, когда я не мог отправиться в горы, потому что носил желтую звезду, восхождения снились мне по ночам. Мой друг Хуберт Гсур уговорил меня, и я отважился поехать в Хоэн Ванд, сняв желтую звезду, и мы забрались на отвесную скалу (мы выбрали Канцелграт), где я готов был буквально целовать камни.

Ораторское достижение

…Недолго посчастливилось мне вести частную практику психиатра и невролога. Прошло всего лишь несколько месяцев, и в марте 1938 года гитлеровские войска уже маршировали по Австрии. В насыщенный политическими событиями вечер мне пришлось внезапно подменить коллегу и вместо него читать доклад „Невроз как симптом нашего времени“. Вдруг дверь распахнулась, перед нами предстал штурмовик в форме SA. …Штурмовик явно пытался сорвать доклад и помешать нашей работе.

И я сказал себе: „Все возможно! Говори же так, чтобы он растерялся и не знал, как ему поступить, забыл о цели прихода. Завладей его вниманием“. И я продолжал говорить, уставившись прямо в лицо штурмовику. Я говорил и говорил, а он словно прирос к полу и не тронулся с места, пока я полчаса спустя не закончил выступление. Высшее ораторское достижение моей жизни!

Об эвтаназии

Уважая решение человека, вознамерившегося покончить с собой, я требую, однако, уважения и к моим принципам, а они гласят: спасать, пока я могу. Лишь один раз изменил я этому принципу. Престарелые супруги решили вместе уйти из жизни. Их доставили к нам в больницу. Жена была уже мертва, муж умирал. Меня спросили, пущу ли я и в этот раз в ход крайние меры, чтобы оживить его. Я не смог, ибо спросил себя: неужели я готов взять на себя такую ответственность, вернуть этого человека к жизни лишь затем, чтобы он мог присутствовать на похоронах жены?

Такой же подход я считаю правильным по отношению к неизлечимо больным людям, которым жить осталось недолго, а страдания их велики. Разумеется, и эти страдания — еще один шанс, последняя возможность для человека реализоваться. Следует с величайшей деликатностью указать больному на эту принципиальную возможность, но требовать такого подвига в пограничной ситуации можно лишь от одного человека — от себя самого. Столь же спорным кажется мне и высказывание, будто всякий предпочел бы отправиться в концлагерь, нежели склониться перед нацистами. Может, и так, однако рассуждать об этом вправе лишь тот, кто рисковал собой, а не давал советы из безопасного далека. Со стороны просто судить о поступках других людей.

Знак от куска мрамора

Год пришлось мне дожидаться визы, дававшей право эмигрировать в США. Наконец, незадолго до вступления Соединенных Штатов в войну, я получил письменное предписание явиться в консульство США для получения визы.

Тут я спохватился: как же оставить родителей? Я ведь понимал, какая их ждет участь: депортация в концлагерь. Распрощаться с ними и предоставить их такой судьбе? Виза-то предназначалась для меня одного!

В нерешительности я вышел из дому, прошелся немного и сказал себе: „Не в такой ли ситуации нужен человеку знак свыше?“ Вернувшись домой, я увидел на столе небольшой осколок мрамора.

— Что это? — спросил я отца.

— Это? А, это я вытащил сегодня из груды обломков на месте сожженной синагоги. Это осколок скрижалей. Если хочешь, я могу тебе сказать, какая именно заповедь начинается с буквы, уцелевшей на этом осколке, — потому что лишь одна из десяти заповедей начинается с этой заглавной буквы.

— А именно?

И он ответил мне: „Чти отца своего и мать свою, дабы продлились дни твои на земле…“

И я остался „на земле“, с родителями, не стал получать визу. Такой знак подал мне маленький осколок мрамора.

***

Среди контрабанды, которую мне удалось протащить в Терезиенштадт, была и ампула морфия. Эту дозу я ввел отцу, когда глазами врача увидел, что развивается терминальный отек легких, то есть ему предстоит заведомо проигрышная предсмертная борьба за каждый глоток воздуха. Отцу исполнился 81 год, он долго недоедал, и все же, чтобы прикончить его, понадобилась повторная пневмония.

Я спросил его:

— Ничего не болит?

— Нет.

— Ты чего-нибудь хочешь?

— Нет.

— Что-нибудь сказать напоследок?

— Нет.

Тогда я поцеловал его и ушел. Я знал, что живым больше его не увижу, но дивное чувство охватило меня: я исполнил свой долг. Из-за родителей я остался в Вене, а теперь проводил отца в последний путь, избавив его от бессмысленных мучений.

Виктор и Тилли

История любви в отрывках из воспоминаний Виктора Франкла:

Мы и еще одна пара оказались последними евреями Вены, кому национал-социалистические власти разрешили вступить в брак. Затем еврейский загс попросту закрыли. Вторая пара — мой учитель из средней школы доктор Эдельман (лет за двадцать до того он преподавал мне историю) и его супруга.

Даже в официальном браке евреям запрещалось иметь детей — не официально, однако де-факто. Был опубликован указ, согласно которому всех евреек, у кого будет установлена беременность, прямиком отправляли в концлагерь, а медицинская ассоциация одновременно признала, что для евреек аборт не является противозаконным. Тилли вынуждена была принести в жертву нашего нерожденного ребенка. Моя книга «Неуслышанный крик о смысле» посвящена ему.

В религиозной общине наш брак скрепили под хупой — навесом, символизирующим небо, и мы пошли, как требовалось, к фотографу (пешком, поскольку евреям успели запретить пользование такси). Тилли так и шла в белой фате новобрачной. Затем мы вернулись домой, заглянув по пути в книжный магазин, на витрине которого я заприметил книгу «Мы хотим пожениться». Не без колебания вошли мы внутрь, Тилли все еще, разумеется, в фате, и мы оба — меченые желтыми звездами. Я доставил себе удовольствие, уговорив Тилли спросить эту книгу: я хотел, чтобы она «утвердилась», и вот она, украшенная белой фатой и с желтой еврейской звездой на груди, краснея, обратилась к продавцу, спросившему, что ей угодно: «Мы хотим пожениться».

…Девять месяцев спустя мы угодили в лагерь Терезиенштадт. Два года мы пробыли там, а затем, когда у Тилли еще сохранялась бронь — она работала на слюдяной фабрике, имевшей оборонное значение, — меня уже определили «на восток», в Освенцим. Поскольку я понимал, что Тилли — уж я-то ее знал — сделает все, лишь бы последовать за мной, я ясно и недвусмысленно запретил ей добровольно записываться на депортацию. Это было тем более опасно, что уход с фабрики могли истолковать как саботаж работы на военном предприятии. И тем не менее Тилли, втайне от меня, подала заявление на депортацию и, по неизвестным мне причинам, получила разрешение.

Во время транспортировки она была вполне верна себе. После краткой панической реакции, когда она зашептала мне: «Вот увидишь, нас повезут в Освенцим», — кстати, в тот момент едва ли кто мог об этом догадаться, — она вдруг взялась разбирать наваленный грудой в переполненном вагоне багаж и уговаривала всех помочь ей в этом занятии. Вскоре она совершенно успокоилась.

Последние часы, которые мы вместе провели в Освенциме, она сохраняла наружно бодрость. Непосредственно перед расставанием она мне шепнула: ей удалось раздавить часы (насколько припоминаю, речь шла о будильнике), чтобы этот трофей не достался эсэсовцам; эта ничтожная победа явно доставила ей радость. Мужчин и женщин разделили, в последний момент я сказал ей настойчиво, простыми словами, чтобы она в точности меня поняла: «Тилли, выжить любой ценой. Ты слышишь? Любой ценой!»

Я думал о том, чтобы она, если возникнет ситуация, когда спасение ее жизни будет зависеть от согласия на сексуальные отношения, ни в коем случае не упустила этот шанс из-за меня. Я выдал заранее индульгенцию, опасаясь стать причиной ее несговорчивости, которая приведет к смерти.

…Однажды рано утром, как обычно, мы шагали к месту работы. Раздавались крики команды: «Отделение, вперед марш! Левой — два-три-четыре! Левой два-три-четыре! Левой два-три-четыре! Левой два-три-четыре! Шапки долой!» Эти слова до сих пор звучат в моих ушах. При команде «Шапки долой!» мы проходили через ворота лагеря, и на нас наводились лучи прожекторов. И плохо приходилось тому, кто из-за холода натягивал шапку на уши до того, как давалось позволение.

Мы брели в темноте, шлепая по широким лужам и спотыкаясь о камни, по единственной дороге, ведущей из лагеря. Сопровождающие нас конвойные кричали на нас и подталкивали прикладами. Те, у кого ноги были изранены, опирались на плечо соседей. Мы шли в молчании: ледяной ветер не располагал к разговорам. Пряча рот в поднятый воротник, мой сосед внезапно шепнул: «Если бы наши жены увидели нас сейчас! Я надеюсь, что в их лагерях условия лучше, и что они не знают, что происходит с нами».

Я начал думать о своей жене, и пока мы брели и брели, скользя на обледеневших местах, поддерживая друг друга, мы оба молчали, но знали, что каждый думает о своей жене. Иногда я смотрел на небо, где уже тускнели звезды, и розовый свет утра начал пробиваться из-за облачной гряды. Но мысли были заняты образом моей жены, который представлялся со сверхъестественной остротой. Я слышал, как она отвечает мне, видел ее улыбку, ее открытый и ободряющий взгляд. Реальный или воображаемый, ее взгляд сиял сильнее, чем солнце, которое начало восходить.

Меня пронзила мысль: в первый раз в жизни я увидел истину, воспетую в стихах стольких поэтов и провозглашенную как конечная мудрость столькими мыслителями: любовь — это конечная и высшая цель, к которой может стремиться человек. И тогда я осознал величайший из секретов, которыми могут поделиться поэзия, мысль и вера: спасение человека происходит через любовь и в любви. Я понял, что человек, у которого ничего не осталось на этом свете, все еще может познать блаженство, хотя бы только на короткое мгновение, в мысленном общении со своими любимыми. В состоянии крайней безысходности, когда человек не может выразить себя в какой-нибудь полезной деятельности, когда его единственное достижение — это достойно переносить свои страдания, — даже в таком положении человек может, через полное любви размышление о близком человеке, выразить себя. В первый раз в жизни я был способен понять смысл слов: «Блаженны ангелы, погруженные в вечное и полное любви созерцание бесконечной красоты».

Человек передо мной споткнулся, и задние упали на него. Подбежал конвоир и обрушил удары плети на всех подряд. Это прервало мои мысли на несколько минут. Но скоро моя душа сумела вернуться из лагерной действительности в другой мир, и я возобновил разговор с моей любимой: я задавал ей вопросы, она отвечала; она спрашивала меня, и я отвечал.

«Стоп». Мы пришли на место работы. Все кинулись в темный сарай с надеждой опередить других и получить хороший инструмент. Каждый получал заступ или кирку.

«Эй, свиньи, не можете поживей?» Скоро мы заняли наши вчерашние места в траншее. Мерзлая земля раскалывалась под ударами кирки — только искры летели. Люди работали молча, их мозг оцепенел.

Мои мысли все еще были сосредоточены на образе моей жены. Я даже не знал, жива ли она. Но мне стало ясно (теперь-то я хорошо понимаю эту истину): любовь гораздо шире физической личности любимого человека. Она сосредоточена на духовном существовании любимого, его внутренней сущности. Присутствует ли он тут физически, и даже жив он или нет, в каком-то смысле теряет значение.

Я не знал, жива ли моя жена, и был лишен возможности это узнать (во время всего моего трехлетнего заключения не было никакой исходящей или приходящей почты); но в тот момент это уже было неважно. Мне незачем было знать; ничто не могло разрушить силы моей любви, моих мыслей и образа любимой. Даже знай я, что моя жена погибла, то думаю, что невзирая на это предавался бы размышлениям о ее образе, и что моя мысленная беседа с ней была бы такой же живой и давала бы такое же утешение. «Положи меня как печать на сердце свое, ибо любовь cильна, как смерть».

…В первое же утро, когда я вернулся в Вену, в августе 1945 года, я узнал, что Тилли умерла в Берген-Бельзене. Умерла она уже после того, как лагерь был освобожден английскими войсками. Они обнаружили в лагере 17 000 трупов, и в первые шесть недель после освобождения к ним прибавилось еще 17 000 — среди них оказалась и Тилли. Мне также сообщили, что цыгане по ночам варили на костре части трупов, в особенности предпочитая печень. Потом меня долго преследовала навязчивая картина: цыгане, поедающие печень Тилли…

О коллективной вине

Рассуждения о «коллективной вине» попросту неправильны. Всюду, где я сталкивался с этим понятием, я старался его опровергнуть. В книге о концлагере — на английском языке было продано 9 миллионов экземпляров только в США — я привожу такую историю.

Начальником последнего лагеря, из которого меня в итоге освободили, был эсэсовец. Однако после освобождения лагеря обнаружилась тайна, о которой до тех пор был осведомлен лишь лагерный врач (тоже из числа заключенных): этот эсэсовец на собственные средства закупал в соседнем городе медикаменты для своих заключенных!

У этой истории были и последствия: освобожденные евреи спрятали этого эсэсовца от американских солдат и отказались выдавать его, пока не получат гарантий, что и волос с его головы не упадет. Новый комендант-американец дал слово чести, и заключенные привели к нему бывшего начальника лагеря. Комендант восстановил его в должности, и этот человек организовал в соседних деревнях сбор продуктов и одежды для освобожденных узников.

В 1946 году отрицать коллективную вину, а тем более заступаться за члена национал-социалистической партии было немодно. На меня это неоднократно навлекало критику со стороны различных организаций. Пришлось и мне прятать в своей квартире коллегу, который был награжден почетным значком гитлерюгенда, — мы узнали, что за ним охотится полиция, чтобы доставить его в народный суд. В ту пору существовало только два исхода — оправдательный приговор или смерть. Я укрыл этого человека от властей.

Против понятия коллективной вины я высказался тогда же, в 1946 году, в присутствии генерала, командующего французскими оккупационными войсками (я выступал с докладом во французской зоне оккупации). На следующий день ко мне явился профессор университета, бывший офицер СС, и со слезами на глазах спросил меня, как мне достало духу выступить против огульных обвинений. «Вы сделать это не можете, — ответил я. — Это выглядело бы как самозащита. Но я — бывший заключенный № 119 104 и в качестве такового вполне могу высказывать подобное мнение, а значит, должен его высказывать. К моим словам прислушиваются, и это налагает определенные обязательства».

О старости

Я не боюсь стареть. Оговорюсь: старение не страшит меня до тех пор, пока мне удается расти в той же мере, в какой я старею. А мне это удается, тому порукой, что законченная две недели назад рукопись сегодня меня уже не вполне устраивает. Процесс компенсации продолжается весьма активно.

И в связи с этим расскажу один эпизод: во время восхождения на Прайнер мой проводник Нац Грубер, человек, поднимавшийся на Гималаи, присел, закрепляя страховку перед подъемом на отвесную скалу, и пока возился с тросом, задумчиво произнес: «Знаете, профессор, как гляну на вас, когда вы поднимаетесь — не примите в обиду, но силенок-то у вас, почитай, не осталось, зато какая техника! Я бы сказал, у вас можно технике учиться и учиться!» Слышите? Это сказал человек, одолевший Гималаи, — как тут не зазнаться?

Наконец, есть в старении и еще один аспект: мысль о бренности человеческого бытия, однако наша кратковечность должна прежде всего пробуждать чувство ответственности: признать ответственность как основу и смысл человеческого бытия. Позвольте же применить к этому автобиографическому наброску заповедь логотерапии, которая приснилась мне ночью, а утром я ее записал и включил в книгу «Доктор и душа»: «Живи так, словно живешь уже во второй раз и при первой попытке испортил все, что только можно испортить». Такая фантазия о собственной биографии способствует значительному усилению чувства ответственности.

На фото: Виктор Франкл с первой женой Тилли в день свадьбы