Никто в доброй вере не может погибнуть

16 декабря 2017 Арчибальд Кронин

Отрывки из романа «Ключи Царства».

***

К концу той недели эпидемия еще заметнее пошла на убыль. Теперь повозки с мертвецами редко проносились с грохотом по улицам, стаи грифов-стервятников не налетали больше на город, и снег больше не шел.

В следующую субботу отец Чисхолм снова стоял на балконе миссии, вдыхая ледяной воздух. Он испытывал чувство глубокой, счастливой благодарности. Со своего наблюдательного пункта Фрэнсис видел детей, беззаботно игравших за высоким глиняным забором. Он чувствовал себя подобно человеку, которому после долгого ночного кошмара медленно начинает проникать в глаза дневной свет.

Вдруг его взгляд упал на фигуру солдата, казавшуюся очень темной на фоне сугробов, человек быстро поднимался по дороге к миссии. Сначала священник подумал, что это кто-нибудь из людей лейтенанта. Потом с некоторым удивлением увидел, что это был сам Шон.

Молодой офицер впервые посетил его. Удивление и радость светились в глазах Фрэнсиса, когда он спускался по лестнице навстречу лейтенанту. Но стоило отцу Чисхолму, уже на пороге, увидеть лицо Шона, как приветствие замерло у него на губах. Шон был изжелта-бледен, осунулся и серьезен, как никогда раньше. Пот слабой росой выступил на лбу, обнаруживая его спешку, так же как и расстегнутый китель — небрежность, совершенно невероятная для такого педанта, как Шон.

Лейтенант не терял времени даром и быстро заговорил:

— Пожалуйста, пойдемте со мной сейчас же. Ваш друг доктор заболел.

Фрэнсису стало вдруг очень холодно, как будто его ударила сильная струя морозного воздуха, его стала бить дрожь. Он смотрел на Шона, всеми фибрами души отказываясь верить услышанному. Спустя, как ему показалось, долгое время, он услышал свои слова:

— Уилли слишком много работал. Он свалился от слабости.

Черные суровые глаза Шона чуть приметно дрогнули.

— Да. Он свалился.

Снова наступило молчание. И тогда Фрэнсис понял, что случилось самое худшее. Он побледнел. Сразу же, в чем был, отец Чисхолм отправился с лейтенантом.

Полпути они прошли в полном молчании. Потом Шон с военной точностью, пресекающей всякие эмоции, кратко рассказал, что произошло. Доктор Таллох вошел с очень усталым видом и хотел выпить. Когда он наливал себе виски, он вдруг страшно закашлялся и оперся, чтобы удержаться, на бамбуковый стол. Лицо его стало тускло-серым, а на губах показалась красновато-лиловая пена. Когда Мария-Вероника подбежала помочь ему, он, прежде чем свалиться, слабо улыбнулся ей и сказал:

— Теперь пора посылать за священником.

В то время как они подошли к госпиталю, на занесенные снегом крыши, как усталое облако, уже спускалась мягкая серая мгла. Фрэнсис и Шон быстро вошли. Таллох лежал в маленькой комнатке на своей узкой походной кровати под стеганым покрывалом из пурпурного шелка. Сочный глубокий цвет покрывала подчеркивал его ужасную бледность, отбрасывая синевато-багровую тень на лицо. С мучительной болью Фрэнсис увидел, как быстро сразила его лихорадка. Можно было подумать, что это не Уилли, а какой-то другой человек. Он так невероятно осунулся и высох, как будто болезнь изнуряла его много недель. Язык и губы распухли, глаза остекленели и налились кровью.

Мария-Вероника стояла на коленях у кровати, поправляя пузырь со снегом на лбу больного. Она держалась очень прямо, напряженно, выражение лица было строго и сосредоточенно. Когда отец Чисхолм и лейтенант вошли, монахиня встала. Она не заговорила.

Фрэнсис подошел к кровати. Ужасный страх сжимал его сердце. Смерть шла рядом с ними все эти недели, она стала для них привычной и незначительной, какой-то отвратительной обыденностью. Но теперь, когда тень смерти легла на его друга, боль, пронзившая его, была необычна и ужасна. Таллох был еще в сознании, его остановившийся взгляд еще узнавал.

— Я приехал за приключениями, кажется, я добился своего, — Уилли попытался улыбнуться.

Через минуту он добавил, полузакрыв глаза, словно эта мысль только что пришла ему в голову:

— Старина, я слаб, как котенок.

Фрэнсис сел на низкий стул у его изголовья. Шон и Мария-Вероника отошли в другой конец комнаты.

Тишина, мучительное чувство ожидания были невыносимы, и они все возрастали, и вместе с ними росло внушающее страх ощущение вторжения в то тайное, чего нельзя постигнуть.

— Тебе удобно?

— Могло бы быть хуже. Дай мне глоточек того японского виски. Оно поможет мне. Старина, это ужасная рутина — умирать так… особенно мне… я всегда ненавидел хрестоматийные рассказы…

Когда Фрэнсис дал ему глотнуть спиртного, Уилли закрыл глаза и, казалось, уснул. Но скоро он начал тихо бредить.

— Ну-ка, парень, дай мне еще выпить. Ах, чтоб тебя! Вот это вещь! Я не мало попил такого в Тайнкасле. Ну, а теперь я уезжаю домой в милый старый Дэрроу… На берега Алланских вод, где пролетела дивная весна… Тебе нравится эта песенка, Фрэнсис? Это хорошая песенка. Спой ее, Джин. Да погромче, громче… я не могу слышать тебя в этой темноте.

Фрэнсис заскрежетал зубами, подавляя свое отчаяние. К Уилли снова вернулось сознание.

— Ладно, ладно, ваше преподобие. Я буду лежать тихонько и беречь силы. Все-таки это очень странно… в общем-то… всем нам предстоит когда-то перейти эту черту… — бормоча, он опять погрузился в безотчетность.

Священник на коленях молился около его кровати. Он молил о помощи, о наитии, но в то же время был странно нем, будто охвачен каким-то оцепенением. Город за окном в своем безмолвии казался призрачным. Наступили сумерки. Мария-Вероника встала, чтобы зажечь лампу, потом снова вернулась в дальний угол комнаты, куда не падал свет. Ее губы не шевелились, но пальцы под халатом без остановки перебирали четки.

Таллоху становилось все хуже: язык у него почернел, горло так опухло, что нестерпимо было смотреть на него во время приступов тошноты. Но вдруг он словно бы оживился и приоткрыл глаза.

— Который час? — спросил он хриплым, лающим голосом. — Скоро пять… а дома… в это время там пьют чай… помнишь, Фрэнсис, сколько нас собиралось за большим круглым столом?.. — он надолго замолчал. — Ты напиши моему старику и скажи ему, что его сын умер, как мужчина. Забавно… я все еще не могу поверить в Бога.

— Какое это теперь имеет значение? — Фрэнсис сам не знал, что он говорит. Он плакал, чувствуя глупое унижение от своей слабости, оттого, что слова его были бессвязны и беспомощны. — Он верит в тебя…

— Не заблуждайся, я вовсе не каюсь.

— Всякое человеческое страдание является актом покаяния…

Наступило молчание. Священник больше ничего не говорил. Слабым движением Таллох протянул руку, и она упала на руку Фрэнсиса.

— Старина, я никогда еще не любил тебя так сильно, как сейчас… за то, что ты не стараешься запугать меня и затащить на небо… понимаешь… — его веки устало опустились. — У меня ужасно болит голова, — голос прервался. Он лежал на спине в полном изнеможении, быстро и неглубоко дыша, со взглядом устремленным вверх, будто он видел что-то там, за потолком. Горло его было совершенно сжато, он не мог даже кашлять. Конец был близок. Теперь Мария-Вероника стояла на коленях у окна, спиной к ним, неотрывно глядя в темноту. Шон стоял в ногах кровати со страдальчески застывшим лицом.

Вдруг Уилли повел глазами, в которых еще мерцала слабая искорка. Фрэнсис увидел, что он тщетно старается что-то прошептать. Он встал на колени, обвил руками умирающего, приблизил щеку к его губам. Сначала он ничего не мог расслышать. Потом до него дошли еле различимые слова:

— Наша борьба… Фрэнсис… пожалуй, за нее можно простить мне мои грехи.

Его глазницы заполнились тенями. Уилли охватила невыразимая усталость. Священник скорее почувствовал, чем услышал последний слабый вздох. В комнате словно стало еще тише. Все еще держа его тело, как мать могла бы держать своего ребенка, Фрэнсис начал тихим прерывающимся голосом, почти не сознавая, что он говорит, читать De profundis: «Из глубины пропасти взываю к Тебе, Господи. Господи, услышь голос мой… ибо Господь полон милосердия, и в Нем наше спасение…»

Наконец отец Чисхолм встал, закрыл покойному глаза, сложил безвольные руки. Выходя из комнаты, он увидел Марию-Веронику, все еще склоненную у окна. Как в полусне, посмотрел на Шона и краем сознания отметил со смутным удивлением, что плечи молодого офицера конвульсивно вздрагивали.

(…) В полученной почте было одно сообщение более важное, чем все остальные, отец Чисхолм медленно шел из того конца сада, где маленький деревянный крест отмечал могилу доктора Таллоха, с письмом в руке, и мысли его были заняты приездом каноника Мили, о котором оно извещало. Он надеялся, что работа его была удовлетворительна — миссия, конечно, заслуживала того, чтобы он мог гордиться ею. Если бы только погода переменилась, если бы в ближайшие две недели все растаяло!

Когда Фрэнсис подошел к церкви, мать Мария-Вероника спускалась со ступенек. Он должен сказать ей… хотя он стал страшиться тех редких случаев, когда какое-нибудь дело заставляло его нарушать молчание между ними…

— Преподобная мать… представитель нашего Общества иностранных миссий, каноник Мили, совершает инспекционную поездку по китайским миссиям. Он отплыл пять недель тому назад и приедет к нам приблизительно через месяц, — он помолчал. — Я подумал, что следует вас предупредить… на тот случай, если вы захотите высказать ему свои пожелания…

Мать Мария-Вероника была закутана, морозный пар от ее дыхания почти скрывал лицо. Она подняла на него непроницаемый взгляд. Ей теперь редко приходилось видеть его вблизи, и перемена, происшедшая в нем за последние недели, поразила ее. Он был худ и совершенно изможден. Кожа плотно обтягивала выдающиеся скулы, щеки слегка ввалились и от этого глаза казались больше и как-то необыкновенно светились.

Неожиданное известие всколыхнуло запрятанную в глубине её души мысль. Повинуясь внезапному порыву, она сказала:

— Я хочу ему сказать только одно. Я попрошу, чтобы меня перевели в другую миссию.

Наступило долгое молчание. Хотя слова Марии-Вероники и не были для него совершенной неожиданностью, Фрэнсис почувствовал, что его охватывает уныние, ощущение своего поражения.

— Вы очень несчастливы здесь?

— Счастье не имеет к этому никакого отношения. Я уже говорила вам, что вступая в монашескую жизнь, я приготовилась вынести все.

— Даже вынужденное общение с человеком, которого вы презираете?

Она покраснела, но что-то сильнее ее, бьющееся где-то глубоко в груди, заставило ее ответить с гордым вызовом:

— Вы, очевидно, совершенно неправильно меня понимаете. Это что-то более глубокое… что-то духовное.

— Духовное? Может быть, вы попробуете сказать мне что именно.

— Я чувствую… — мать Мария-Вероника быстро перевела дыхание, — что вы нарушаете равновесие моей внутренней жизни… моих религиозных убеждений.

— Это очень серьезно, — он смотрел невидящими глазами на письмо, которое комкал своими костлявыми пальцами. — Мне очень больно это слышать… так же больно, как вам, я уверен, говорить это. Но может быть, вы меня неверно поняли… о чем вы говорите?

— Уж не думаете ли вы, что я заранее подготовила перечень всего? — несмотря на свое самообладание, она чувствовала все усиливающееся волнение. — Это вообще ваше… отношение… Ну, также, некоторые ваши слова, когда умирал доктор Таллох… и потом… когда он умер.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Он был атеистом, а вы практически обещали ему вечную награду… ему… неверующему…

Фрэнсис быстро сказал:

— Бог судит нас не только по тому, во что мы верим, но и по тому, что мы делаем.

— Он не был католиком… он даже не был просто христианином.

— А как вы определяете христианина? Если один из семи дней он идет в церковь, а остальные шесть лжет, клевещет, обманывает своих близких? — он чуть улыбнулся. — Доктор Таллох жил иначе. И умер он… помогая другим… как и сам Христос.

Мария-Вероника упрямо повторила:

— Он был вольнодумцем.

— Дитя мое, современники Господа нашего считали его ужасным вольнодумцем… поэтому-то они и убили Его…

Она совершенно потеряла власть над собой.

— Это непростительно делать такие сравнения… это… это надругательство!

— Не знаю… Христос был очень терпимым человеком… и смиренным…

Краска снова прилила к ее щекам.

— Он установил определенные правила. Ваш доктор Таллох не подчинялся им. Вы это сами знаете. Почему, когда он под конец был уже без сознания, вы не совершили последнего помазания?

— Да, я не сделал этого! А может быть, должен был сделать.

Отец Чисхолм некоторое время стоял в мучительном раздумье, несколько подавленный. Затем, казалось, приободрился.

— Но милосердный Бог все равно может простить его, — он помолчал, а потом сказал открыто и просто:

— Разве вы не любили его тоже?

Мария-Вероника заколебалась, опустила глаза.

— Да… как можно было не любить его?

— Тогда давайте не будем делать память о нем поводом для ссоры. Есть одна истина, которую многие из нас забывают. Христос учил этому. Церковь учит этому… хотя, если послушать большинство из нас, нынешних, то так не подумаешь. Никто в доброй вере не может погибнуть. Ни один. Буддисты, магометане, даоисты, самые черные из каннибалов, пожиравших когда-либо миссионеров… Если они искренни в соответствии со своими понятиями, они будут спасены. Это — чудесное милосердие Божие. Так почему бы Богу не получить удовольствия от встречи с честным агностиком в Судный день? Бог подмигнул бы ему и сказал: «Видишь. Я здесь, несмотря на все то, чему тебя учили верить. Входи в Царство, которое ты честно отрицал», — отец Чисхолм хотел улыбнуться, но увидев выражение ее лица, вздохнул и покачал головой.

— Мне, право, очень жаль, что вы так это воспринимаете. Я знаю, что со мной трудно ужиться, и, может быть, я несколько странен в своих взглядах. Но вы так замечательно работали здесь… дети вас любят… и во время чумы… — он резко оборвал готовую сорваться похвалу. — Я знаю, мы не очень-то хорошо ладили… но миссия очень пострадает, если вы уйдете…

Отец Чисхолм смотрел на нее со странной настойчивостью, с каким-то напряженным смирением. Он ждал, что она заговорит. Потом, когда она так и не заговорила, отец Чисхолм медленно ушел.

Читайте также: