Тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть, — оказался разгулом бесправия и полицейщины

28 июля 2022 Корней Чуковский

Из дневников Корнея Чуковского «Дни моей жизни».

1968

Воскресенье 30. Июнь. Мне хочется записать об одном моем малодушном поступке.

Когда в тридцатых годах травили «чуковщину» и запретили мои сказки — и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) — и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги — причем дал мне заглавие для них «Веселой Колхозии». У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу. В этой бумаге было сказано, что я порицаю свои прежние книги: «Крокодила», «Мойдодыра», «Федорино горе», «Доктора Айболита», сожалею, что принес ими столько вреда, и даю обязательство: отныне писать в духе соцреализма и создам… «Веселую Колхозию». Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня «полновесных идейных произведений».

В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны, — и я не написал ни одной строки.

И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем.

И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем.

Ханин увез его в Москву. Узнав, что он намерен предать гласности этот постыдный документ, я хотел вытребовать его у Ханина, для чего уполномочил Ваню Халтурина, но было поздно. И мне стало стыдно смотреть в глаза своим близким.

Через 2-3 месяца я понял, что совершил ужасную ошибку. Мои единомышленники отвернулись от меня. Выгоды от этого ренегатства я не получил никакой. И с той поры раз навсегда взял себе за правило: не поддаваться никаким увещаниям омерзительных Ханиных, темных и наглых бандитов, выполняющих волю своих атаманов.

Пятница 12. Июль. … Вчера была Софья Краснова с моим шестым томом. Хунвейбины хотят изъять из него: статью о Короленко, о Шевченко, «Жену поэта» и еще что-то. Пришлось согласиться на это самоубийство.

Среда 24. Июль. Пришла Софа Краснова. Заявила, что мои «Обзоры», предназначенные для VI тома, тоже изъяты. У меня сделался сердечный припадок. Убежал в лес. Руки, ноги дрожат. Чувствую себя стариком, которого топчут ногами.

Очень жаль бедную русскую литературу, которой разрешают только восхвалять начальство — и больше ничего.

Пятница 2. Август. Подготовили 6-й том к печати — вместе с Вл. Ос. Глоцером — и ждем Бонецкого вместе с Софой. Они прибыли ровно в 4. Я разложил на столе все статьи изувеченною тома. И тут Бонецкий произнес потрясающий монолог: оказывается, я обязан написать предисловие о том, что я долгим, извилистым, «сложным и противоречивым» путем шел в своей писательской карьере к марксизму-ленинизму и наконец пришел к этой истине, что явствует из моих книг «Мастерство Некрасова» и т. д. А в этом томе я печатаю статьи, ошибки коих объясняются тем, что марксизм-ленинизм еще не осенил меня своей благодатью.

Эта чушь взволновала меня. Сердце мое дьявольски забилось. И я, наговорив всяких глупостей, прочитал написанное мною предисловие к VI тому, над которым мы столько трудились вместе с Марианной Петровной и Глоцером. К моему изумлению, приверженец Маркса и Энгельса вполне удовлетворился моим предисловием и сказал:

— Это как раз то, что нам нужно!

«Обзоры» мои остались неприкосновенны, нужно только выбросить из них упоминание о горьковской «Матери», — maman, как игриво выразился Бонецкий.

Дальше оказалось, что многого в этом томе он не прочел и говорит лишь понаслышке. Мою статью «Литература в школе», забракованную Софой, теперь признали вполне пригодной. Вообще оказалось все зыбким, неясным, но «Короленко», «Кнутом иссеченная Муза», «Жена поэта» полетели теперь вверх тормашками.

Потом Бонецкий стал рассказывать анекдоты, подали закуску и коньяк, и мы благодушно отправились гулять по Переделкину, встретили Нилина, посмотрели здание строящегося Дома творчества, и — двоица отбыла, вполне удовлетворенная и собою, и мною.

Вторник 17. Сентябрь. Лида в больнице. С моими книгами — худо. «Библию» задержали, хотя она вся отпечатана (50 000 экз.). Чукоккалу задержали. Шестой том урезали, выбросив лучшие статьи, из оставшихся статей выбросили лучшие места. «Высокое искусство» лежит с мая, т. к. требуют, чтобы я выбросил о Солженицыне.

Я оравнодушел, хотя больно к концу жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых, бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты — и тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть, — оказался разгулом бесправия и полицейщины.

Пятница 21. Сентябрь. …Вчера была поэтесса двадцати одного года — с поклонником физиком. Стихи талантливы, но пустые, читала манерно и выспренне. Я спросил, есть ли у нее в институте товарищи. Она ответила, как самую обыкновенную вещь:

— Были у меня товарищи — «ребята», — теперь это значит юноши, — но всех их прогнали.

— Куда? За что?

— Они не голосовали за наше вторжение в Чехо-Словакию.

— Только за это?

— Да. Это были самые талантливые наши студенты!

И это сделано во всех институтах.

Говорят, что в Союзе Писателей Межелайтис, Симонов, Леонов и Твардовский отказались выразить сочувствие нашей Чехо-Словацкой афере.

Понедельник 7. Октябрь. Сегодня, увы, я совершил постыдное предательство: вычеркнул из своей книги «Высокое искусство» — строки о Солженицыне. Этих строк много. Пришлось искалечить четыре страницы, но ведь я семь месяцев не сдавался, семь месяцев не разрешал издательству печатать мою книгу — семь месяцев страдал оттого, что она лежит где-то под спудом, сверстанная, готовая к тому, чтобы лечь на прилавок, и теперь, когда издательство заявило мне, что оно рассыпет набор, если я оставлю одиозное имя, я увидел, что я не герой, а всего лишь литератор, и раз решил наносить книге любые увечья, ибо книга все же — плод многолетних усилий, огромного, хотя и безуспешного труда.

Мне предсказывали, что, сделав эту уступку цензурному террору, я почувствую большие мучения, но нет: я ничего не чувствую, кроме тоски, — обмозолился.

Вторник 8. Октябрь. Сейчас ушел от меня известный профессор Борис Николаевич Делоне — дед злополучного Вадима, которого будут завтра судить. Рассказал между прочим, как Сталин заинтересовался «Историей опричнины», разыскал книгу о ней и спросил, жив ли автор книги. Ему говорят: «жив». — «Где он?» — в тюрьме. «Освободить его и дать ему высокий пост: дельно пишет». Наше ГПУ — это те же опричники. Профессору Делоне это рассказывал сам автор — Смирнов.

Рассказывал, как молодой Якир в Кишиневе, где ставили памятник его отцу, вдруг сказал перед многотысячной публикой, собравшейся на торжество:

— Неужели не стыдно Ворошилову и Буденному, кои подписали смертный приговор моему отцу.

Суббота 12. Октябрь. Была Ясиновская по поводу «Вавилонской башни». Работники ЦК восстали против этой книги, т. к. там есть Моисей и Даниил. «Моисей не мифическая фигура, а деятель еврейской истории. Даниил — это же пища для сионистов!»

Словом, придиркам нет и не будет конца.

По моей просьбе, для разговора с Ясиновской я пригласил Икрамова, одного из редакторов «Науки и религии». Милый человек, сидевший в лагере, много рассказывал о тамошней жизни. Как арестанты устраивали концерты в дни казенных праздников, как проститутки исполняли «Кантату о Сталине», выражая ему благодарность за счастливую жизнь. Рассказывал о том, как милиция любит вести дела о валютчиках, так как те дают взятки валютой.

Воскресенье 13. Октябрь. Пришла к вечеру Таня — с горящими глазами, почернелая от горя. Одержимая. Может говорить только о процессе над Павликом, Делоне, Богораз и др. Восхищается их доблестью, подробно рассказывает о суде, который и в самом деле был далек от законности. Все ее слова и поступки — отчаянные.

Теперь, когда происходит хунвейбинская расправа с интеллигенцией, когда слово «интеллигент» стало словом ругательным, — важно оставаться в рядах интеллигенции, а не уходить из ее рядов — в тюрьму. Интеллигенция нужна нам здесь для повседневного интеллигентского дела. Неужели было бы лучше, если бы Чехова или Констэнс Гарнетт посадили в тюрьму.

Воскресенье 20. Октябрь. Интересно, что у большинства служащих, выполняющих все предписания партии и голосующих за, есть ясное понимание, что они служат неправде, — но — привыкли притворяться, мошенничать с совестью.

Двурушники — привычные.

Суббота 2. Ноябрь. Вечером — от 6 до 11 Евтушенко. Для меня это огромное событие. Мы говорили с ним об антологии, которую он составляет по заказу какой-то американской фирмы. Обнаружил огромное знание в старой литературе. Не хочет ни Вяч. Иванова, ни Брюсова. Великолепно выбрал Маяковского. За всем этим строгая требовательность и понимание. Говорит, что со времени нашего вторжения в Чехию его словно прорвало — он написал бездну стихов. Прочитал пять прекрасных стихотворений. Одно — о трех гнилых избах, где живут две старухи и старичок-брехунок. Перед этой картиной изображение насквозь прогнившей Москвы — ее фальшивой и мерзостной жизни. Потом о старухе, попавшей в валютный магазин и вообразившей, что она может купить за советские деньги самую роскошную снедь, что она уже вступила в коммунизм, а потом ее из коммунизма выгнали, ибо у нее не было сертификатов. Потом о войсках, захвативших Чехословакию. — Поразительные стихи и поразителен он. Большой человек большой судьбы. Я всегда говорил, что он та игла, которая всегда прикасается к самому больному нерву в зубе, он ощущает жизнь страны как свою зубную боль.

— Я ей-богу же лирический поэт, — сказал он. — А почему-то не могу не писать на политические темы, будь они прокляты.

Пятница 22. Ноябрь. Вечером Евтушенко. Доминантная фигура. Страшно волнуется: сегодня его должны либо выбрать, либо провалить в Оксфорде (речь идет о присуждении ему звания оксфордского профессора). «Подлец Амис» выступил там с заявлением, будто Евтушенко — «официальный» поэт. А сам — фашист, сторонник войны во Вьетнаме. «Сволочь Amiss! Не знают они нашего положения! Ничего не понимают!» Из его высказываний: «Я отдал бы пять лет жизни, лишь бы только было напечатано в России „В круге первом“. У нас нет писательской сплоченности — от этого все мы гибнем». И излагает фантастический план захвата власти в Московском отделении Союза Писателей!.. Пошли гулять. По дороге без всякой связи рассказал про свою любовницу-латышку, в сумочке которой он нашел инструктивную телеграмму от КГБ, как выпытывать мысли Евтушенко: она была агентом.