Тактика выжженной земли — это только одна точка зрения; единое — непременно единое! — мнение обо всем на свете
11 апреля 2023 Григорий Свирский
Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.»
…И в новом, 1955 году руководители Союза писателей пытались сохранить идеологию и тактику выжженной земли.
Тактика выжженной земли — это значит: ни одной статьи или книги, концепция которых хоть на волос отклонялась бы от сиюминутной «партийной» линии, сиюминутных окриков и указаний секретарей ЦК партии.
Тактика выжженной земли — это только одна точка зрения; единое — непременно единое! — мнение обо всем на свете. Особенно в духовной жизни.
И вдруг поднялись ветры, странные ветры, впервые потянувшиеся, думаю, из восставших лагерей, которых вначале давили танками, а затем начали «расформировывать»… Лагеря требовали одного — правды. За всю Россию требовали — правды… Эти новые и суровые ветры-поветрия задували порой ревнителей сталинской выучки, помогая уцелеть первым и робким литературным протестам.
Первой подняла голову публицистика — литературная разведка, шедшая впереди фундаментальной прозы.
Проза требует времени. Публицистика — как камень на дороге. Преодолей, писатель, страх да метни. «Булыжник — оружие пролетариата» — эти слова начертаны на постаменте одного из «шедевров» социалистического реализма — скульптуре рабочего, потянувшегося в ярости и отчаянии за булыжником.
И моя проза, как и проза Владимира Померанцева и других моих товарищей, десятилетиями оставалась в столах, в издательских шкафах, устаревала. Изредка выходила искромсанной до неузнаваемости. Волей-неволей жизнь толкала к литературному «камнеметанию». «Оружие пролетариата» стало воистину и моим оружием. Помогло выжить, не задохнуться…
Я вправе, возможно, поэтому остановиться на одной из своих многочисленнейших попыток пробить крепостную стену этим «оружием» отчаяния… Она объяснит, пожалуй, какой ценой достигалось любое, даже самое ничтожное, движение вперед…
В один из смутных дней 54-го года я пришел в «Литературную газету» со статьей. Обычной. Небольшой. На тему, правда, сакраментальную. О том, как отучают думать на университетских кафедрах марксизма.
Не исключено, мысль написать ее была вызвана статьей Владимира Померанцева. Первый для меня огонь, вспыхнувший в ночи… Я закончил ее в самом начале 1954 года. Сумел опубликовать, как это ни парадоксально, в официозе ЦК партии журнале «Партийная жизнь», в директивном органе, каждое слово которого для партийного аппарата — закон.
Два года я ходил с этой работой из редакции в редакцию, от стола к столу. Два года подряд. Одни смотрели на меня, как на городского сумасшедшего. Другие как на опасного изобретателя, который обивает пороги учреждений с новым видом адской машины подмышкой…
Впрочем, иногда ее обсуждали, одобряли, а потом я ехал, вызванный срочным звонком, за ней, и мне объясняли учтиво, что для меня же лучше отложить ее до иных времен.
Но однажды один из сотрудников «Литературной газеты» взял на себя смелость, нет, не напечатать, такого права у рядовых советских журналистов нет ни ранее, ни сейчас, а — доложить на заседании редколлегии. И — время было неясное — никто не посмел возразить вслух и тем самым прослыть ретроградом. Статья пошла в набор.
Ею занялись всерьез позднее, в тиши кабинетов, наедине со своими страхами. А мне через неделю сказали, что статья — нужная, правильная, но… лучше ее написать не на материале Московского университета — это вызовет нежелательный резонанс за рубежом, тем более что университет празднует свой юбилей, — а взять тихий провинциальный вуз и вот его-то уж и представить, перед всем миром голеньким. Как захолустное исключение. Это не было предложением, это было условием.
Я никогда не бывал до этого в Одессе, а давно собирался взглянуть на Одессу Бабеля и Паустовского, и выбрал Одессу.
В университетской Одессе все было как в Москве. Точь-в-точь. На второй или на третий день я попал на занятия, которые и положил в основу исследования. Во всяком случае, они стали зачином, ниткой, потянув за которую удалось размотать весь клубок.
…В старинном здании университета проводился философский семинар. По эстетике. Проводил его старый профессор, доктор философских наук, умный, эрудированный человек со скептической складкой у губ.
Доклад читал студент четвертого курса, филолог по фамилии Подгаец, герой войны, без ноги, со многими орденами, серьезный, с открытым, добрым лицом. Он анализировал пьесы, которые в то время ругали во всех газетах. Он тоже ругал их, правда, не столь бранчливо, как газеты. Пристойно, во всеоружии философской терминологии. Останавливаясь на образной системе и что-то аргументируя; словом, это был разнос, но разнос почти научный. Со ссылками на Гегеля и младогегельянцев. Конечно же, на Маркса — Энгельса-Ленина. Посмеялся над теорией бесконфликтности… Хороший парень, мелькнуло у меня. Думающий.
Профессор остался очень доволен, спросил, как водится, есть ли вопросы. Вопросов почему-то не было. Я был гостем, сидел сзади тихо. Неуверенно поднял руку. Спросил, какие из этих пьес, только что им так умело проанализированных, он видел на сцене. Подгаец ответил, что он не мог видеть этих пьес, так как в Одессе они не шли.
Тогда я заставил себя снова поднять руку и спросил, какие из этих пьес он читал.
Чуть покраснев, он ответил, что этих пьес он не читал… Руководитель пытался как-то слабо возразить, взмахнул протестующе руками, но Подгаец упрямо повторил, честный человек:
— Нет, не читал!
Затем взглянул на меня своими светлыми очами, в которых застыло недоумение, и воскликнул:
— А в чем дело?! Ведь сколько рецензий написано об этих пьесах! Во всех газетах! Во всех журналах! Нет других мнений!..
Передо мной стоял человек, который, дойдя до четвертого курса университета и выступая на философском семинаре с научным анализом, был твердо убежден, что и в научном анализе можно полагаться не на силу своего ума, знаний, умения, в конце концов, а на мнение… Тем более — руководящее…
Сколько несчастий видела Россия, сколько крови пролилось, сколько предательств было окрещено благородными поступками из-за того, что молодежь отучили думать! Одурачили. Превратили в благопристойных попугаев, голосующих, стреляющих, — без собственных раздумий о содеянном…
Я так и поставил вопрос, предельно резко, и начал разматывать клубок. Профессура глупая? Нет, не глупая. Напротив. И профессор, проводивший семинар, и заведующий кафедрой — умные люди.
Что же происходит? Если умные люди, вместе взятые, образую некое сообщество дураков и плодят себе подобных…
Оказалось, что одесские ученые так же, как и ученые-гуманитарии московских вузов, по-прежнему терроризованы. Не забыт, не преодолен террор тридцатых годов, когда и просто-то живое слово обзывалось «отсебятиной», а — не дай Бог! — новое, самостоятельное немедля шельмовалось, объявлялось «вражеской вылазкой».
Врагов, разумеется, уничтожали, а оставшиеся более уж не выползали из раковины «расхожих слов». Никогда…
С тех пор сменилось, по крайней мере, шесть поколений студентов. На первый курс они приходили пытливыми юнцами с тысячью «почему» на устах; а к концу пятого курса, лишенные возможности искать, сравнивать, вскормленные, как деревенские младенцы, жвачкой и успокоенные «пустышкой», приобщались к наукообразному пустословию. Мозг засыпал… Честный Подгаец и миллионы таких подгайцев во всех углах СССР даже и не догадывались, что они жестоко и преступно обмануты. Их обезоружили, связали по рукам и ногам.
Статья вызвала панический ужас даже у того, кто меня поддерживал. Однако отступать было поздно, и о ней доложили заместителю главного редактора «Литературки» Виталию Озерову, впоследствии главному редактору теоретического журнала «Вопросы литературы» (в обычном сокращении — ВОПЛИ…).
Старый «правдист» и шеф советских критиков Виталий Озеров не колебался ни минуты. «Отучают думать? Даже проблема такая еще не созрела», — заявил он, глядя в пустой угол.
Помнится, я вспылил: «Знаете что, — сказал я ему, — мы дрожали от страха тридцать лет. Может, вы найдете в себе силы преодолеть страх. Если не вы, то кто?»
Старый правдолюб покраснел и, взяв статью, решительным почерком наложил резолюцию: «В набор!» — и взглянул на меня просветленным взором.
Однако набранную статью он поставил в номер, когда дежурил не он сам, а главный редактор, ныне покойный. Поскольку о покойном по старой русской традиции, говорят либо хорошо, либо ничего, скажу только, что тот перечеркнул статью красным карандашом жирно, с нажимом, а правдолюб Виталий Озеров развел руками: вот, мол, хотел быть смелым и честным, увы!..
Спустя несколько дней я получил повестку: явиться в отделение милиции на улицу Сретенка, в комнату № 7. Пришел, недоумевая, в отделение милиции. У стойки дежурного матерились пьяные женщины, отвратно пахло блевотиной; меня тут же проводили в отдаленную комнату, где поднявшийся навстречу мне молодцеватый, с комсомольским румянцем на всю щеку старший лейтенант сказал мне учтиво: «Мы не милиция. Мы — государственная безопасность…»
И затем часа четыре дотошно выспрашивал меня, с кем я дружу, у кого бываю, что пишу и что думаю.
Я уже знал, чем оборачивается учтивость следователей, хотя время было не расстрельное.
Я назвал двух самых ортодоксальных своих знакомых, которым вместе около 150 лет. И замолчал.
Вздохнув, он спросил, зачем я бываю в доме такого-то… там бывают бывшие лагерники, люди раздраженные, больные. Они не всегда отвечают за свои слова, а вы-то отвечаете.
Я ничего не понимал.
Старший лейтенант ушел, вернулся с какими-то грузными людьми в штатском, те долго разглядывали меня, наконец один из них протянул отеческим тоном: «И биография у вас вроде чистая, и друзья, по нашим сведениям, хорошие. Отчего ж вы такое пишете?.. Отучают думать… А? Прямо фантастический роман. Смо-отри, парень!..»
Оставалось одно — жаловаться. Но куда можно жаловаться, скажем, на главного редактора «Литературной газеты», под рукой у которого белая кремлевская «вертушка»?
И вот я сижу перед бывшим секретарем Союза писателей, а теперь работником ЦК партии Дмитрием Поликарповым, который одним словом останавливал ротационные машины, кромсал или хоронил статьи: с ним тотчас согласовывали все важное; редакторы боялись его обморочно.
Он прочитал внимательно и сказал, что у него никаких возражений нет, но… не может же он, ответственный работник ЦК, принуждать главного редактора «Литературной газеты» печатать то, чего тот не хочет. Теперь литературой руководят сами писатели…
И взглянул на меня, как и Виталий Озеров, — святыми глазами.
Выбрел я из его кабинета измученный, придавленный ханжеством, как могильной плитой.
Двинулся по коридору, держа в одной руке пропуск на выход, в другой — газетную полосу с оттиском похороненной статьи. Коридор длинный, я брел, читая, по привычке горожанина, все, что попадается на глаза. Какие-то фамилии. И вдруг под синим стеклом надпись: «Главный редактор журнала „Партийная жизнь“».
«Раз уж я тут, — мелькнуло у меня, — почему не постучать?» Решившись, постучал. Главный редактор взял полосу в трясущиеся от старости руки и, видно, от того, что это была не просто рукопись, а газетная верстка, сразу начал читать.
Прочитав, снял очки и сказал совершенно немыслимое: «Вы даже не представляете себе, как нам нужна такая статья…»
Признаться, от неожиданности я просто обалдел. А он продолжал деловито: «Дадим в следующем номере. Засылаю в набор!..»
Тут уж я струхнул. Полтора года прошло с той поры, как я ее написал. Может, там, в Одессе, кто помер. Или что изменилось. Надо взглянуть!
— Пожалуйста, — сказал он. — Можете вылететь в Одессу сразу? Чтобы материал успел в номер?
Забронировали, по звонку из ЦК, место в самолете. Забронировали одно, а оставили, на всякий случай, четыре. Еду я, как купец из пьесы Островского, один в четырех каретах.
И тут я стал свидетелем метаморфозы, крайне важной для понимания морали эпохи.
Всего полтора года назад я был в Одессе с командировочным удостоверением «Литературной газеты». Подружился со многими.
И вот я снова пытался вступить с людьми в дружеские отношения, возникшие тогда. Не тут-то было!.. Со мной говорили так, словно я мог во время беседы выстрелить в живот. Меня боялись. Откровенно. Цедили по слову… В чем дело? Я понял не сразу.
Да ведь у меня был на этот раз совсем другой мандат. Большие красные буквы сверху: ЦК КПСС. Снизу помельче: «Партийная жизнь», орган ЦК КПСС.
Я был уже не просто человеком. Я был… оттуда. Лицом, с которым не полемизируют и… не откровенничают.
Я вдруг ощутил воочию, что лица, прибывшие оттуда, как правило, подлинного положения постичь не могут. Они слышат лишь то, что им хочется услышать.
По сей день помню застывшие студенистые глаза ректора университета, заикание директора областного издательства. В глазах ректора леденел страх, опасность проговориться.
Это было мучительно. И смешно, и ужасно одновременно.
И вот статья появилась в киосках Москвы. Название кто-то из секретарей ЦК, членов редколлегии, заменил. Кафедру марксизма из заголовка стыдливо убрали. Оставили лишь в тексте. Теперь она называлась более академично: «Так воспитывается бездумье». Да добавили последний дежурный абзац: «партийная организация обязана»… «партийная организация призвана…»
Так появилась в официозе ЦК совершенно невозможная статья о том, что на кафедрах марксизма-ленинизма, диамата и политэкономии, на всех сугубо партийных кафедрах годами и десятилетиями отучают думать.
На то, чтобы эти несколько страничек увидели свет, я потратил два года жизни.
От булыжника, брошенного отчаянием, зазвенело несколько сонных окон. Только и всего.
Никто не мог понять, как смогли «прорваться» в печать мысли столь еретические.
Более всех, признаться, изумлен был я.
А дело-то было простое. Журнал вышел в конце декабря 1955 года. Полтора месяца оставалось до антисталинского XX съезда партии, и до самого тупого школьника дойдет, как поется в песне Галича: «Оказался наш отец не отцом, а сукою…»
Съезд открыли зимой, в самом начале 56-го года, и они, работники Серого дома ЦК, уже знали о том, что готовится. Торопились попасть в ногу…
Я этого еще не знал. Как и вся страна. А они — знали.
Ни полумесяцем раньше, ни полугодом позже такая «крамола» уже не могла увидеть света. Была бы объявлена клеветнической и антипартийной…
Каково-то большой прозе, несущей в недрах своих ту же тему и создаваемой годами! Могла ли она прорваться к читателю?
Илья Эренбург, Владимир Померанцев, Ольга Берггольц первыми метнули в палачей тем, что оказалось под рукой. Ждать было нельзя.
За ними устремилось и наше поколение — солдаты, пришедшие с войны.
Публицистика отвоевала, еще до XX съезда, небольшой плацдарм. Приходилось, как видите, харкать кровью, чтобы донести до людей хотя бы крупицу правды.