Ребята! Настал час… призывает… священный долг… родины… царя…
20 января 2024 Георгий Эрастов
Отрывок из рассказа Георгия Эрастова (наст. имя Генрих Эдельман, 1875-1918) «Отступление» (1906):
— Не понимаю! На кой чорт нас пригнали сюда? Любоваться боем, что ли? Чего мы стоим? Тобольцы, Омцы, пятый, шестой — все полки в деле! — кричал, размахивая руками, поручик Завадский, стоя перед палаткой Сафонова, который возился с жестянкой консервов.
N-цы простояли весь день первого июня верстах в пятнадцати к северу, и только в ночь на второе их спешно двинули к Вафангоо. Полк, целый день слушавший ожесточенную канонаду, был уже охвачен приподнятым настроением и, прибыв в Вафангоо, с нетерпением ожидал приказания двинуться в дело. Боевая горячка, носившаяся в воздухе, взбудоражила и нижних чинов, и офицеров. Люди беспокойно суетились, осматривали оружие, напряженно следили за сверкавшими над сопками разрывами, возбужденно толковали, бранились и нетерпеливо поглядывали в ту сторону, где виднелся небольшой значок над палаткой полкового командира.
Но приказание двинуться в бой не приходило.
Подполковник Дубенко, которого с самого утра как будто лихорадило, успокоился и, покрикивая на денщика и вестового, готовился основательно позавтракать. Около него собрались офицеры его батальона и подтрунивали над ним, стараясь шутками скрыть охватившее их волнение.
— Экая у вас удивительная способность! И откуда только аппетит берется? Тут вон какая музыка, земля гудит, а вы… лукулловский пир закатываете!
Дубенко плутовато-самодовольно улыбался и старательно разрывал жареный кусок баранины. Перед ним стояли начатая бутылка водки, банка с горчицей, флакон сои — предметы, с которыми он никогда не расставался.
— Вот, фендрики, учитесь у стариков присутствию духа! — с тонкой иронией заметил капитан Заленский, подмигнув одним глазом. Он подслушал утром разговор Дубенки с полковым доктором Фифером, которому Дубенко дрожащим голосом сообщал, что у него «молотьба и резь в животе нестерпимая». Фифер, маленький, неряшливо одетый, всегда подвыпивший и насмешливо настроенный, слушал Дубенку с неописуемым презрением на типичном еврейском лице, обросшем курчавой черной бородкой.
— Ну, резь… ну хорошо… ну молотьба… ага! Ну, кишки заворачивает… ну и что из этого? Чего вы от меня хотите?.. Просто вы трусите! Испугались японцев! Смерти боитесь… Вся ваша болезнь!
— Я думаю, уж не дизентерия ли это? Может, лучше в госпиталь… а?
— Ну и ступайте к полковому командиру, проситесь в госпиталь… а я со своей стороны заявлю, что…
— Да-да! Уж вы, голуба моя, тово…
— …Что никакой дизентерии у вас нет, а просто у вас от страху блохи дохнут…
Теперь Дубенко несколько приободрился. Он надеялся, что N-цы останутся в резерве до конца боя.
— Ершентий! — кричал он, как сварливая баба, на весь бивак гнусавым, женоподобным голосом, — ты что же это? Заморить меня захотел? Господи, что это за стерва! Издевается надо мной, подлец! А, Ершентий! Дашь ли ты мне чесноку, наконец?!
Перед палаткой Сафонова прискакавший с позиции адъютант наскоро закусывал и рассказывал с набитым ртом последние новости:
— Генерал Г. всю ночь шел… обходил японцев… с запада… Нам бы только удержаться, пока он… не подойдет и не ударит им во фланг… Китайцы здорово сигнализируют японцам…
— А много их, японцев?
— Чорт их знает! Говорят, ночью здоровое подкрепление получили!.. Синьков убит…
— Н-ну? Как?
— Сам видел! Черепахин ранен и взят японцами… Выехал с разъездом, в роще напоролся на японцев… Господа, нет ли покурить у кого? потерял кисет и трубку… Да, напоролся, но не узнал, потому на них серые рубахи были… Охотники ему говорят: «вашбродие, это японцы»… а он: «дураки, говорит, — это наши, видишь, рубахи серые!» Те дали ему проехать мимо, да сзади и шарахнули залпом. Черепахин свалился, еще один охотник, остальные тягу дали! Раненый охотник все-таки выбрался ползком, дал знать нашей заставе… Выслали казаков, все перешарили — ни живой души, только в том месте, где Черепахин упал, земля взрыта, да темляк оторванный нашли… Видно, не давался он им… да!..
Слушатели нахмурились.
— Говорят, они раненых добивают! — угрюмо заметил Кранц, поправляя очки. — Это подло!
— Да! Вчера Воронова с своим отрядом ехала с флагами Красного Креста, все, как следует, а они по ним три залпа дали! Те едва ушли!..
— Снимай палаткии! — пронеслось вдруг по биваку. — Сейчас выступаем!
Разговоры оборвались, офицеры бросили еду и торопливо отдавали последние приказания.
Дубенко, сразу побледневший, говорил денщику, подтягивая свои необъятные шаровары:
— Ты смотри, не пропади по глупости! Не растеряй ничего! Баранину и мою корзинку возьми в обоз и будь все время при обозе! А потом меня к вечеру разыщи! Понял? Корзинку с собой захвати!
Пока нестроевые свертывали палатки и убирали незатейливый походный скарб офицеров, — стали выстраиваться роты и батальоны, и скоро весь полк стал в ружье.
— Смирна-а!
Перед фронтом появился командир в сопровождении прибывшего из штаба ординарца. Лицо командира, землисто-бледное, было мрачно и подергивалось судорогой. Он исподлобья смотрел на солдат, и в этом взгляде светилась тревога вместе с плохо скрываемой злобой.
— Не сладко ему, поди, приходится! — проговорил Сафонов, — между двух-то огней!.. Обязательно речь держать будет! Он ведь не может без этого!
Действительно, командир в эту минуту осадил коня, провел рукой по «николаевским» бакенбардам, сделал театральный жест и сухим, деревянным голосом начал выкликать слова своей речи, заглушаемой канонадой.
— Ребята! Настал час… призывает… священный долг… родины… царя… Ребята!.. Надеюсь… каждый солдат… присяге…
Лица солдат были угрюмо серьезны; их взгляды были устремлены не на привставшего на стременах командира, а на грохотавшие сопки, над которыми дымки разрывов уже стали сливаться в белоснежные, кудрявые облака. Долгая, напыщенная речь, трескучие фразы без малейшей искры чувства, по-видимому, не производили никакого впечатления на солдат. Казалось, что в эту минуту эти две с половиною тысячи людей были охвачены одною думою, одним смутным предчувствием.
Командир кончил. Полк стоял в угрюмом молчании.
— Кру-гом!
Сверкнув стальною щетиной, полк обернулся фронтом к биваку. Отец Лаврентий, в старенькой эпитрахили, в серой, затасканной рясе, с крестом в руках подошел к фронту. Он был необычайно бледен, зрачки светлых глаз расширились, и грубо очерченные губы дрожали. Он, видимо, хотел что-то сказать — кротко и доверчиво смотревшим на него солдатам, но сильное волнение мешало ему.
Скомандовали «на молитву», и коротко остриженные, крепкие головы обнажились.
Голос священника дрожал и обрывался, солдаты вторили ему, и их голоса сливались в глухой гул.
Когда молитва кончилась, отец Лаврентий сделал несколько шагов вперед. Командир и офицеры подошли ко кресту и снова заняли свои места. Отец Лаврентий обвел ряды солдат долгим прощальным взглядом, поднял руку и осенил полк одним медленным, плавным крестным знамением. Из передних рядов стали выбегать солдаты, чтобы приложиться ко кресту, но в это время раздалось звучное «смирна-а», волновавшиеся ряды серых рубах замерли на несколько секунд, вскинули ружья и, слегка колыхаясь, двинулись вперед.
Отец Лаврентий продолжал осенять крестом удалявшийся полк, пока последний не скрылся в облаке пыли. Затем он снял с себя эпитрахиль, свернул ее и, тихо всхлипывая, побрел к станции.
— Господи, прости меня и помилуй, — говорил он сквозь слезы, — век целый молиться надобно и денно, и нощно, чтобы умилостивить Господа за великий грех наш, за убиение человеков! Слыхал я, что и японцы в Бога веруют, и попы у них тоже есть… Молиться и слезно каяться надобно…
На станции суетились санитары и сестры милосердия, принимая раненых, которые уже заняли половину станционного здания. Адъютанты и ординарцы с донесениями в беспокойстве ходили перед спальным вагоном длинного поезда, занимаемого командиром корпуса. Изредка на площадке и в окне вагона появлялась горничная, в чистеньком фартуке, с нарядной наколкой на голове, и с таинственно-значительным видом сообщала адъютантам, что «генерал еще почивают». Адъютанты выходили из себя, в ожидании пробуждения начальника отряда, и тревожно поглядывали на положительно клокотавшие от ружейного огня и орудийного грома ближайшие сопки.
— Что же это такое? — возмущался один из них, размахивая спешным донесением с позиции, — это издевательство над людьми, над всем! У нас больше часу не продержатся! Нужны либо подкрепления, либо отвести людей на другую позицию! Чорт знает, что! Спать! Спать, когда тут дорога каждая минута!
На крыше вагона появился кто-то из нестроевых и стал поливать водою настилку, предохранявшую крышу генеральского вагона от накаливания. Из открытого товарного вагона, где была устроена кухня, доносился частый стук и звон посуды: там рубили котлеты, приготовляли соусы для генеральского завтрака.
Заморенный, тощий, изнывающий от зноя казак заглянул в кухню, спросил чего-то, обругал повара и направился к плюгавому, черномазому греку, который на платформе раскупорил ящик с напитками и табаком и поджидал случая нажить рубль на рубль.
— Давай чего-либо напиться! Квасу, пива! — потребовал казак сиплым, сердитым голосом и запустил руку в ящик.
— Стой, стой! Казак! Деньги клади вперед!
— Что-о? Деньги? Да я тебя, сукина сына…
Грек пугливо отскочил в сторону, а казак вытащил одну из бутылок, отбил шашкой горлышко и стал жадно глотать содержимое. Напившись и осушив бутылку до дна, он вытер рукавом катившийся по лицу пот, свирепо покосился на генеральский поезд и, размахнувшись, запустил бутылкой в один из вагонов.
— Сволочь проклятая! Чтоб ты сдох в своих вагонах!
Ординарцы и адъютанты оглянулись на казака, но тотчас же сделали вид, что ничего не заметили, а казак погрозил кулаком в пространство и, волоча ноги, поплелся к поджидавшей его, такой же заморенной, лошади.
Несколько китайцев, глазевших на поезд в конце платформы, вдруг шарахнулись в сторону, спугнутые грозным голосом: «Цуба! Вон! Шпионы! Я вам задам!»
Из-за угла выскочил, Бог весть откуда взявшийся, «светлейший» князь Тринкензейн.
— И почему эту сволочь не гонят? Этих подлецов надо расстреливать! Я сегодня с паровоза, когда ехал сюда, послал одной такой собаке две пули подряд! — говорил князь, обмахиваясь белоснежным носовым платком и распространяя вокруг себя запах духов.
Князь был одет в новенький, элегантный мундир казачьего полка, к которому причислился во время войны. С левой стороны болталась роскошно отделанная серебром и золотом кавказская шашка. Из-за обшлага выглядывала пара свежих перчаток.
— А вы давно здесь?
— С самого утра! Приехал на паровозе с бароном Габеном… Чорт возьми, я положительно задыхался! Вы не видали наших казаков? Понимаете, какое безобразие: пропал мой казак с лошадью… должен был ожидать меня на станции, а его нет! А теперь я не могу найти мою сотню! Вообще, надо сказать, что наши знаменитые казаки — порядочная дрянь!
— А вы бы, князь, туда отправились! — с самым невинным выражением лица посоветовал пехотный адъютант, указывая на сопки. — Ваши казаки должны быть где-нибудь неподалеку!
— Ну, это — покорнейше благодарю! Там такой бал идет!.. Нет, но как они жарят! Каков бой! Оглохнуть можно! Впрочем, я думаю, это все скоро кончится! Мы их отбросим к чорту!
— Мы? — подчеркнул пехотный офицер.
— Ну, конечно! — заверил князь, не поняв намека. — Мнда! А знаете, хорошо бы теперь позавтракать! У меня нет ничего с собой! Подлец-казак надул! И, главное, я ничего не знаю! Барон куда-то пропал… А вот мы сейчас узнаем! Поручик! Поручик! Сюда! — закричал светлейший появившемуся на платформе офицеру. Запыленный, обливающийся потом стрелок, с расстегнутым воротом серой рубахи, подковылял, опираясь на шашку с оборванной портупеей. Глаза, охваченные темными кругами, сверкали, как угольки, страдальчески и злобно; он беспокойно подергивал головою и что-то бормотал сухими, бледными губами. Кряхтя от боли, офицер опустился на платформу, где падала легкая тень от вагонов, и осторожно выпрямил ногу.
— А! Вы ранены? — спросил князь и, вынув испещренный монограммами портсигар, протянул его офицеру. Тот молчал, глядя в землю, и как будто не замечал князя.
— Должно быть, оглох от выстрелов! — заметил «светлейший» и громче повторил свой вопрос.
— Ну к чему вы спрашиваете? — с раздражением, сквозь зубы, отозвался стрелок. — Глупый вопрос! Какой это не раненый офицер бросит своих солдат и уйдет с поля? Еще спрашивают!..
— Ах, пожалуйста, не волнуйтесь! Вам нужно спокойствие, — наставительно ответил князь. — Скажите, как наши дела?
— Наши? — стрелок едко усмехнулся. — «Наши» делают свое дело и… ложатся… много, много полегло сегодня… да! А вот «ваши»… — Стрелок захлебнулся от охватившего его волнения и заговорил порывисто, торопливо, как бы догоняя каждое слово:
— Вы поймите только… поймите, как это назвать?! Еле добрался до станции… спасибо — китаец попался, подвел с версту… Ногу ломит… царапина пустяковая, но кость ноет нестерпимо. Прилечь бы в тени, передохнуть… Вижу, — поезд стоит; вот, думаю, куда заберусь! Подошел вон к тому вагону, заглянул, вижу: фигура в белом фартуке, на голове колпак поварской… Что за чорт?.. Ничего не понять, откуда сие… А тот этаким басом внушительно: «нельзя, говорит, сюда!» Я ушам своим не поверил! Как, говорю, нельзя? Мне, раненому офицеру, говорю, нельзя в товарный вагон залезть, в тени дух перевести?! — «Никак нет, — говорит, — это поезд его превосходительства командира корпуса! Сам генерал, говорит, приказали не пущать! Тут уже двоих выставили! Генерал, говорит, очень гневались!» Понимаете вы? «Выставили!» Раненых… выставили! Это что-то ужасное, дикое… уму непостижимое!.. В одном вагоне, видел, корова стоит… генералу молоко требуется. Кухня, повар в колпаке, жена, горничная… выставляют раненых! Это… это… Кругом бойня, полосами ложатся люди, все без головы, никакого толку, ни резервов, ни артиллерии, а тут антрекоты, корова… куча офицеров без цели болтается…
В это время в окне вагона мелькнуло багровое, одутловатое лицо барона Габена с сигарой в зубах.
— Э-э! Барон! — замахал князь рукой и побежал к вагону.
— Боже мой! Что же это делается?! — продолжал стрелок, качая головой. — Все, что вчера удалось занять, сегодня назад отдаем!.. У нас батальонный убит, в первой роте командир ранен в голову, прапорщика гранатой разорвало, от роты человек восемьдесят уцелело! Когда отходили, четыре раза поворачивали фронт и назад в штыки бросались… Да… а когда отдали сопку, и те успели свою батарею поставить, — тогда только подкрепление явилось!
Часам к трем дня вся станция превратилась в перевязочный пункт. Врачей не хватало, и большинство раненых терпеливо дожидалось очереди. Многие из них не выдерживали, валились на землю, извивались и корчились от страданий, задыхались от зноя и оглашали воздух воплями. На платформе, около вагонов, в самом здании везде копошились на земле серые рубахи, окровавленные головы, обнаженные руки и ноги, уродливо вспухшие, с темными пятнами; мелькали смертельно-бледные лица с раздробленными челюстями, пробитые груди, клокотавшие кровью; и над всем этим в раскаленном воздухе носился тяжелый запах свежей крови, и чувствовалась зловещая вонь разложения.
Все чаще и чаще мелькали мимо станции уходившие на север китайцы и китаянки, нагруженные убогим скарбом. Несколько казаков гнали группу связанных за косы стариков.
Их поймали в то время, когда они пытались сигнализировать японцам насаженными на длинные палки маленькими зеркалами, изображавшими подобие гелиографа. Изрытые морщинами, обожженные солнцем лица китайцев были угрюмо-бесстрастны, и только, когда кто-нибудь из казаков подгонял их ударами плети, — старики скалили зубы и злобно сверкали белками косых глаз.
На небольшом холме, близ станции, кучка нестроевых и санитаров, с отцом Лаврентием во главе, хоронила убитых в огромной братской могиле, которая зияла красною глиной, словно окровавленная пасть. Заупокойное пение смутным и печальным эхом долетало порою между оглушительными залпами артиллерии.
В сером домике «питательного пункта» кипела лихорадочная работа. Профессор Б—н, сбросив с себя тужурку, с окровавленными руками, обливаясь потом, перевязывал раненых, переполнивших маленький домик. Было тяжело дышать от духоты и зловония.
Сбившиеся с ног санитары с трудом перетаскивали трупы при помощи двух пожилых китайцев. Последние проявляли необычайную нежность к страдальцам, старались обращаться с ними с крайней осторожностью, и при малейшей своей неловкости на их лицах сказывалось неподдельное огорчение.
Один из китайцев, взятый из ближайшей деревушки, утром этого дня потерял жену и сына: они были погребены под развалинами собственной фанзы, в которую угодила шальная граната.
Тем не менее, он продолжал неутомимо и проворно делать свое дело: помогал санитарам, бегал за водой, подавал бинты и вату, и только изредка, когда он выпрямлял спину и несколько секунд стоял без дела, на его лице появлялось какое-то тупое, окаменелое отчаяние.
Вдруг под окнами домика раздался оглушительный треск, а за ним — вопли людей и рев животных. На мгновение все остолбенели, затем бросились вон. Густой желтый дым наполнял небольшой двор домика, перед которым образовалась широкая, довольно глубокая, воронка. Тут же, на взрытой снарядом земле, еще трепетал и вздрагивал в луже крови погонщик-китаец, а в двух шагах от него лежал, уткнувшись лицом в землю, широко раскинув руки солдат-санитар. В углу двора бесновались и рвались с привязи обозные мулы, а горсть обезумевших китайцев металась и дико вопила.
На ближайших высотах один за другим сверкали огоньки, и грохотали выстрелы. С домиком поравнялась бежавшая куда-то команда полевого телеграфа.
— Уходите! — кричали солдаты, указывая на север.
— Уходи, перестреляют!
Над головой зашипели новые снаряды; они перелетали теперь долину, железнодорожную насыпь и разрывались над небольшим поселком, из которого в ужасе выбегали китайцы, бросая все, спасая только детей. Из фанзы, где находились, в ожидании братской могилы, трупы убитых и умерших в течение ночи, выбежали санитары и сестра милосердия с белым саваном в руках.
Со всех сторон бежали люди, устремляясь к станции.
Там происходило смятение.
Толпа перепуганных, взбудораженных людей росла с каждой минутой. Охваченные страхом и мыслью о собственном спасении, люди уже не обращали внимания на раненых, теснили их, сбивали с ног, наступали на лежавших на земле, бестолково метались и кричали.
Внутри станционного здания врачи и санитары продолжали делать свое дело, не думая, не подозревая об опасности, в каком-то сверхъестественном увлечении. Их бледные лица с прилипшими ко лбу волосами, невнятная, как бы спотыкающаяся речь — говорили о страшной физической усталости; но в напряженном выражении глаз, в их сверкающих взглядах — светился мощный дух людей призвания, дошедших до высшего подъема, до полного самозабвения.
На платформе появился комендант станции; он бросился к телеграфу, продиктовал депешу одуревшему от усталости и бессонных ночей солдату-телеграфисту и ринулся в волновавшуюся толпу.
— Очищай место! Выноси раненых! Здоровые, уходи вон!
— Стойте! Господа! — ревел он надтреснутым голосом, размахивая руками в дверях перевязочного пункта.
— Прорвали центр! Прорвали центр! Отступаем! Сейчас отходит последний поезд на север! Скорей выноси раненых! В вагоны!
Врачи растерянно переглядывались. Комендант собирался что-то сказать, но в эту минуту раздался взрыв, зазвенели стекла, и с потолка рухнула вниз штукатурка и целый поток мусора и пыли.
— Уходи-и! Стреляют по станции!
Не прошло и минуты, как охваченная паникой толпа, словно обезумевшее стадо, бросилась к вагонам.
Тщетно пытались врачи, санитары и сестры милосердия остановить этот живой поток, чтобы разместить раненых. Здоровые пускали в ход силу, работали плечом и кулаком, и только наведенный на них револьвер коменданта несколько образумил их. Раненых несли, волокли и спешно нагружали в вагоны, подталкивая, подбрасывая их, как попало, нагромождая их друг на друга. Станционные служащие суетились над снятием телеграфного аппарата, выносили зачем-то ручные фонари. Кто-то выскочил на платформу с большими станционными часами в руках… Офицеры железнодорожного батальона отдавали приказания, которых никто не понимал и не слушал. У станционного барьера стояла молодая сестра милосердия и истерически плакала. Какой-то интендант схватил ее за плечи и почти силой потащил к вагонам. Маленький саперный офицер испуганно озирался и приставал ко всем с назойливым вопросом: «Где же наш инструмент? Ради Бога, где наш инструмент?» Плюгавый маркитант-грек, с багровым от натуги лицом, взвалил на себя короб и отчаянно продирался к одному из вагонов. Кто-то ударил его ногой в живот, грек полетел наземь, из короба посыпались бутылки, и почти в одно мгновение над греком образовалась свалка, замелькали кулаки, и раздались жалобные вопли.
Дребезжащий рев паровозов тревожным призывом врезался в гул и грохот канонады.
Новая толпа подхватила меня и увлекла за собою. Путейские служащие, инженер, офицеры железнодорожного батальона бросились к паровозам, которые продолжали реветь и шипеть. Вдоль поезда бегали и кричали оставшиеся, для которых не хватало места. Некоторые пытались взобраться на крыши вагонов, усеянные набросанными туда вещами и амуницией. Люди облепили вагонные ступеньки, карабкались на буфера, на цепи, сталкивая друг друга, цепляясь за что попало… Площадки и угольные тендеры обоих паровозов были набиты станционным персоналом. Комендант станции подал сигнал и вскочил на подножку паровоза. Громадный поезд дрогнул, рванулся и медленно двинулся с места. В это время снаряды зареяли над самым поездом.
У водокачки врезался в землю и разорвался бризантный снаряд, разметав несколько тяжелых бревен и груду кирпича. Кучка бежавших солдат метнулась к серому домику и прижалась к стене, укрываясь от огня, но в тот же миг над домиком сверкнул огонь, и с него посыпались кирпичи и стекла. Излетная шрапнель разорвалась низко над землею, около полотна дороги, и свинцовый град скользнул по тендеру паровоза, где обезумевшие люди давили друг друга.
Вдруг все почувствовали толчок: передний паровоз отделился от поезда и стал быстро удаляться.
— Порвали цепи! Сто-ой! Назад! — кричали с угольной кучи второго паровоза.
— Механика сюда! Запасный крюк! Стой!
Но оторвавшийся или отцепленный паровоз уходил полным ходом. Кто-то из толпившихся на угольной куче выхватил револьвер и послал вслед уходившим несколько пуль. Поезд остановился, и большая часть его очутилась непосредственно под огнем неприятеля, который с ожесточением стрелял по хорошо видимой цели, не обращая внимания на выброшенные из многих вагонов флаги Красного Креста. Поезд огласился отчаянными криками и воплями, и к нему, пользуясь неожиданной остановкой, бежали со всех сторон кучки людей, искавших спасения. На паровозе происходила свалка. Пожилой механик, с налившимся кровью лицом, вырвался из давки и спрыгнул на землю.
— Я не могу! Я отказываюсь идти дальше! Мы порвем и растеряем весь поезд! Одного паровоза мало! Я отказываюсь! Эта сволочь отцепилась и ушла! Подлецы!
— Я тебе приказываю, веди! Становись на место! — исступленно ревел, тряся кулаками, смертельно-бледный от страха, маленький, брюхатый инженер-путеец.
— Сам веди! — обрезал механик грубо, — я отвечать не стану!
— Вперед! Давай пару! Регулятор! Перестреляют весь поезд! — кричали на площадке.
Показалось лицо ошалевшего коменданта.
— Нельзя идти! Путь загроможден! Надо очистить путь! — хрипел он, указывая вперед.
Саженях в ста через полотно дороги беспорядочно проносилась вереница транспортов и обозных двуколок, теряя и сбрасывая на пути всевозможные вещи. Кто-то ухватился за рукоятку ревуна и дал несколько протяжных свистков.
Путейский инженер налез на перемазанного углем полуголого китайца-кочегара, требуя, чтобы тот дал ход паровозу. Китаец, оглушенный канонадой, напуганный, дико озирался, но продолжал отрицательно качать обвязанной грязным лоскутом головой и указывал на механика. Тогда чьи-то здоровые руки силой повернули его лицом к регулятору, ударили по голове, и тогда только он взялся за рычаги, жалобно воя и всхлипывая. Кучка солдат и агентов забежала вперед и стала торопливо расчищать путь. Из цилиндров со свистом и шипением вырвался пар, и поезд, наконец, двинулся.
Он медленно уходил, провожаемый орудийными залпами, а за ним, по обеим сторонам полотна, двигалась лава отступавших.
Вздымая целые тучи пыли, неслись с грохотом и лязгом зарядные ящики, патронные двуколки, лазаретные линейки, в которых тряслись и взлетали стонавшие раненые, мчались вьючные обозы, китайские арбы транспортов, скакали разрозненные кавалерийские части, нестроевые офицеры, интендантские чиновники… По сторонам бежали пешие, ковыляли раненые…
Когда поблизости разрывался снаряд, взбешенные животные становились на дыбы, бросались в сторону, давили пеших, опрокидывали повозки…
Ужасом веяло от этого потока гонимых паникой людей и животных.
Прочищая себе дорогу, люди яростно стегали нагайками, били шашками лошадей, наскакивали друг на друга; более сильный сбрасывал с пути слабейшего и мчался вперед, оставляя после себя кровавый след, по которому проносились сотни других беглецов.
Кто-то обрубил постромки и ускакал… На внезапно остановившийся орудийный передок налетели задние ряды, произошла свалка, мелькнул какой-то безобразный окровавленный клубок и скрылся в облаке желтой пыли.
Канонада грозно грохотала вслед убегавшим, и на одной из ближайших сопок скоро зареял большой белый флаг с изображением ярко-красного, лучистого солнца…
Фото: Панихида по убитым 14 июня 1904 г. на Далинском перевале