Путешествие в собственное прошлое через призму чьих-то доносов — форменное безумие
29 апреля 2024 Тамара Петкевич
Из мемуаров актрисы Тамары Петкевич (1920-2017) «Жизнь — сапожок непарный»:
…Все, что относилось к ленинградской поре, стало вдруг предметом главного интереса следователя.
— Что можете сказать о Николае Г.? О Рае? О Лизе?
Что я могла сказать о своих друзьях? Преданно их любила, доверяла беспредельно.
— В Ленинграде, собираясь на квартире Г., вы читали запрещенные стихи Ахматовой и Есенина. Не Маяковского, между прочим, читали, не Демьяна Бедного, а упаднические. После чтения стихов вели антисоветские разговоры. Кто их обычно начинал?
Легко ориентируясь в сведениях о нашей ленинградской компании, следователь называл имена обоих Кириллов, имена Нины, Роксаны…
Не поспевая за потоком обвинений, удивлялась: при чем тут наши безобидные ленинградские сборы, чтение стихов? Все это казалось пластами такого глубокого залегания, о которых, кроме нас самих, и знать-то никто не мог. Почему об этом спрашивают на следствии? Почему называют «антисоветскими»?
— Мы не вели антисоветских разговоров, — отвечала я.
— Вели антисоветские разговоры. Мы все знаем, Петкевич!
И надоевшая, казавшаяся пустым звуком присказка-рефрен «мы все знаем» стала вдруг обретать объем и свое истинное значение. В бумагах, покоившихся на столе следователя, содержался немалый запас информации обо всех нас.
— Кто рассказал анекдот такой-то? — спрашивал следователь. — Вы говорили, что на конкурсе пианистов премии раздавались неправильно… Говорили, что система обучения в школе непродуманная… Любыми способами вам надо было насолить советской власти…
Путешествие в собственное прошлое через призму чьих-то доносов — форменное безумие. Ни себя, ни бывших фактов узнать нельзя. Оказываешься перед необходимостью считаться с существованием сторонней, официальной точки зрения, которая квалифицирует события твоей жизни. Волей-неволей рождается «двойное зрение» у самой. На стороне искажения — сила и авторитет государства. Они, как прожектор, забивают непосредственную природную способность все видеть и понимать по-своему. Самое страшное то, что безобидные разговоры начинают самой казаться криминальными.
— А вы знаете, Петкевич, что мы вас хотели арестовать еще в Ленинграде? — решил ударить меня следователь.
Знала ли?.. Получалось, была права, считая реальностью предощущение беды, а не течение фактической жизни — лекции, работу, время суток, смех, беседы с подругами. Будучи дичью, чувствовала, как вокруг меня все глохло, вязло, как нечем становилось дышать. Древним предчувствием это процарапывалось тогда сквозь здравый смысл и логику. Значит, «знала». От этого и бежала.
— Что с моим мужем? Где он? — спросила я с неожиданной для самой себя внезапностью и напором.
— С мужем? А ваш муж арестован! В тот же день, что и вы. Рано утром.
Эрика арестовали раньше меня? Я писала ему записку, а он уже был арестован? Он находится рядом? Здесь? Весть об аресте Эрика убила. Больше я ни на чем не могла сосредоточиться. Мне казалось, что он не перенесет ни ареста, ни тюрьмы. Вопросы следователя до меня теперь доходили с трудом. Но он продолжал допрос так, словно сообщил мне, холодно на улице или не слишком.
— Разрешите мне передать мужу половину масла, — попросила я следователя.
— Не разрешу, — резко ответил он.
— Я очень прошу об этом.
— Нет!
— Почему?
— Хотя бы потому, что ваша свекровь ему передачи носит, а вам — нет.
— Все равно, разрешите. Пожалуйста.
— Этот негодяй обойдется и без масла. Все!
Почему Эрик негодяй? Может, он ударил его на допросе? Или оскорбил? Нет, на Эрика это не похоже. Тогда в чем дело?
Позже узнала, что 30 января следователь забегал в кабинет, где я томилась, из соседнего, в котором допрашивали Эрика также до самой ночи. Что у нас с ним — «общее дело»? Или каждому предъявляют разные обвинения? Почему Барбара Ионовна носит сыну передачи, а мне нет? Считает меня главной виновницей? В те годы так и говорили: «Это она из-за мужа пострадала» или: «Его посадили из-за жены». На том и кончались поиски причины. «Ведь фактически речь все время идет теперь о Ленинграде, — стала думать я. — Про Фрунзе уже почти ничего не спрашивают. Значит, действительно нас обоих арестовали из-за меня. Выходит, права Барбара Ионовна?»
Допросы следовали один за другим. Из достоверных и вымышленных сведений следователь «наводил» вокруг меня магические круги, вроде бы не имеющие четких очертаний, но я была виновата во всем на свете. И когда после заявления, что меня хотели арестовать в Ленинграде, последовало другое: «Мы хотели вас обоих арестовать в Ташкенте» (это когда во время «незаконной» командировки Эрика мы любовались среднеазиатскими орнаментами и улочками?), — я почувствовала себя вконец раздавленной: все время была погоня и слежка.
У допросов появились непротокольные «привески».
— Ну зачем вы сюда приехали? Зачем? — спросил вдруг следователь.
— Вы же только что сказали, что хотели арестовать меня в Ленинграде. Так не все ли равно?
— Хотели. Но ведь не арестовали! — отвечал он. Он спрашивал также, не хочу ли я «попить чаю». У него, дескать, есть «случайно» с собой булка и сахар. И, как что-то непременное, следовала сентенция: «Иллюзии, одни иллюзии. Пора снять розовые очки». «Добавки» коробили и раздражали дополнительно.
Изобличив меня ленинградским прошлым, следователь вернулся к актуальной теме военного времени.
— Что же вы все-таки собирались делать при Гитлере, желая его прихода?
— Зачем вы мне задаете этот вопрос? Я никогда ничего подобного не говорила. Я не могла, поймите, не могла хотеть прихода Гитлера.
— Да нет, Петкевич, говорили, что хотите его прихода.
— Кому я такое говорила? Скажите: кому?
— Кому? Мураловой говорили.
— Какой Мураловой? — Я впервые слышала эту фамилию.
— Не знаете такую? — И, взяв со стола какую-то бумагу, следователь зачитал: — «Я, Муралова (далее следовало имя, отчество), приходила мыть полы к хозяйке, у которой жила Петкевич. Там я слышала, как Петкевич говорила: „Хоть бы Гитлер скорее пришел, сразу бы стало легче жить“».
Все дальнейшее было на том же уровне.
Действительно, к хозяйке приходила женщина мыть полы. Я здоровалась с ней. Тем и ограничивалось наше знакомство. Кто ее принудил сочинить этот бред?
— Дайте мне очную ставку с Мураловой. Пусть она подтвердит при мне, что я это говорила.
— Будет и это, — пообещал следователь. Затем допросы обрели новый поворот. Куда более трудный, чем обвинения.
— Расскажите, что говорила X., когда приходила к вашей свекрови.
— Я редко бывала у свекрови и никогда не принимала участия в разговорах.
— Нас интересуют антисоветские высказывания X. Вспомните. Это важно.
— Не помню.
— Напомню. В один из визитов X. рассказывала, будто Сталин уничтожил письмо-завещание Ленина. Помните такой разговор? Далее она говорила, что Сталин мстил Крупской. Было такое?
— Не при мне. Я не слышала.
— Тогда ответьте, кто из вас лжет: вы или ваш муж? Он говорит, что в разговоре вы оба принимали участие.
— Я этого не помню.
— Вы же утверждаете, что говорите только правду. Где же ваша хваленая правдивость в данном случае?
Наступает момент, когда понимаешь, что одна голая «правда» перестает ею быть, легко превращаясь в донос, а сам ты — в доносчика. Да, один-другой разговор в самом деле был. Как будто припертый к стене действительным фактом и личной честностью, ты должен это подтвердить. И просто «не могу!» на границе неокрепшего сознания и чувства пробует принять на себя ответственность за другого и за себя.
Далее, по ходу следствия, выяснилось, что меня обвиняют еще и в антисемитизме. Основанием служило чье-то свидетельство, будто, находясь на почтамте, я, обращаясь к некоему гражданину, сказала:
«Вы, ж*д, встаньте в очередь».
Отец воспитал во мне истинно интернациональное сознание. И тот, в частности, от кого приходилось слышать слово «ж*д», казался мне всегда недоразвитым, серым существом. Незнакомой не только с этой лексикой, но и с мышлением подобного рода, мне надо было доказать, что и это обвинение — нелепая подделка.
Тем не менее «нелепости» были сбиты в пункты, и следователь зачитал мне сформулированные обвинения. Их было три: связь с ленинградским террористическим центром, контрреволюционная агитация и антисемитизм.
Не в пример Вере Николаевне, я о правовом сознании вовсе не имела понятия. Ни об опровержении, ни об уточнении речи не заводила. Я понимала: меньше пунктов или больше — никакого значения не имеет. Достаточно и одного, чтобы не выпустить на свободу. Арест Эрика лишь подтвердил мысль о том, что действует та же инерция. У обоих в 1937 году были посажены отцы. Он — высланный. Я — приехала в ссылку. И он, и я — потенциальные враги советской власти. Все! Действительные или предполагаемые? Ну, это деталь несущественная.
Когда вечером нас из камеры повели в душ, я, объявленная политическим преступником, обвиняемым по трем статьям, искренне удивилась, что на свете цела вода. Она тяжело лилась, омывала, была невыразимо отрадной.