Войну ведет фюрер, а он знает, что делает. Дела на фронте идут блестяще
26 мая 2024 Эрих Мария Ремарк
Из романа «Время жить и время умирать».
К границе подъехали вечером. Все вышли из вагонов. Отпускников повели в санпропускник. Они сдали одежду и сидели в бараке голые, чтобы вши у них на теле подохли. Помещение было как следует натоплено, вода горячая, выдали мыло, резко пахнувшее карболкой.
Впервые за много месяцев Гребер сидел в комнате, по-настоящему теплой. Правда, на фронте иной раз и можно было погреться у печурки; но тогда согревался только тот бок, который был поближе к огню, а другой обычно зяб.
А тут тепло охватывало со всех сторон. Наконец-то косточки отойдут. Косточки и мозги. Мозги отходили дольше.
Они сидели, ловили вшей и давили их. У Гребера не было насекомых в голове. Площицы и платяные вши не переходят на голову. Это уж закон. Вши уважают чужую территорию; у них не бывает войн.
От тепла стало клонить ко сну. Гребер видел бледные тела своих спутников, их обмороженные ноги, багровые трещины шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их мундиры висели где-то в парильне; сейчас это были просто голые люди, они щелкали вшей, и разговоры пошли сразу же совсем другие. Уже не о войне: говорили о еде и о женщинах.
— У нее ребенок, — сказал один, его звали Бернгард.
Он сидел рядом с Гребером, у него были вши в бровях, и он ловил их с помощью карманного зеркальца.
— Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она уверяет, будто четырнадцать и будто он от меня. Но моя мать написала, мне, что от русского. Да и она меньше года, как стала писать о ребенке. А до того — никогда. Что вы на этот счет скажете?
— Что ж, бывает, — равнодушно ответил какой-то человек с плешью. — В деревне много ребят народилось от военнопленных.
— Да? Но как же мне-то теперь быть?
— Я бы такую жену вышвырнул вон, — заявил другой, перебинтовывавший ноги. — Это свинство.
— Свинство? Почему же свинство? — Плешивый сделал протестующий жест. — Время теперь военное, это понимать надо. А ребенок-то кто? Мальчик или девочка?
— Мальчишка. Она пишет, будто вылитый я.
— Если мальчик, можешь его оставить, пригодится. В деревне всегда помощник нужен.
— Да ведь он же наполовину русский.
— Ну и что же? Русские-то ведь арийцы. А отечеству нужны солдаты.
Бернгард положил зеркальце на скамью.
— Не так это просто. Тебе-то легко говорить, не с тобой приключилось.
— А лучше, если бы твоей сделал ребенка какой-нибудь откормленный племенной бык из немцев?
— Ну это уж, конечно, нет.
— Вот видишь.
— Могла бы, кажется, меня подождать, — смущенно сказал Бернгард вполголоса.
Плешивый пожал плечами.
— Кто ждет, а кто и нет. Нельзя же требовать всего; если годами не бываешь дома!
— А ты женат?
— Бог миловал.
— И вовсе русские не арийцы, — вдруг заявил человек, похожий на мышь, у него было острое лицо и маленький рот. Он до сих пор молчал.
Все посмотрели на него.
— Нет, ты ошибаешься, — возразил плешивый. — Арийцы. У нас же был с ними договор.
— Они — ублюдки, большевистские ублюдки. А вовсе не арийцы. Это установлено.
— Ошибаешься. Поляки, чехи и французы — вот те ублюдки. А русских мы освобождаем от коммунистов. И они арийцы. Конечно, исключая коммунистов. Ну, разумеется, не господствующие арийцы. Просто рабочие арийцы. Но их не истребляют.
Мышь растерялась.
— Да они же всегда были ублюдками, — заявила она. — Я знаю точно. Явные ублюдки.
— Теперь все уже давно переменилось, как с японцами. Японцы теперь тоже арийцы, с тех пор как сделались нашими союзниками. Желтолицые арийцы.
— Вы оба заврались, — заявил необыкновенно волосатый бас. — Русские не были ублюдками, пока у нас с ними был пакт. Зато они стали ими теперь. Вот как обстоит дело.
— Ну, а как же тогда ему быть с ребенком?
— Сдать, — сказала Мышь с особой авторитетностью. — Безболезненная смерть. Что же еще?
— А с женой?
— Это уж дело начальства. Поставят клеймо, голову обреют наголо, а потом — концлагерь, тюрьма или виселица.
— Ее до сих пор не трогали, — сказал Бернгард.
— Вероятно, еще не знают.
— Знают. Моя мать сообщила куда следует.
— Значит, и начальство непутевое, расхлябанное. Люди разложились, значит, им и место в концлагере. Или на виселице.
— Ах, оставь ты меня в покое, — вдруг обозлился Бернгард и отвернулся.
— В конце концов, может, француз — это все-таки было бы лучше, — заметил плешивый. — Они только наполовину ублюдки — по новейшим исследованиям.
— Они — выродившаяся промежуточная раса… — Бас посмотрел на Гребера. Гребер уловил на его крупном лице легкую усмешку.
Какой-то парень с цыплячьей грудью, беспокойно бегавший по комнате на кривых ногах, вдруг остановился.
— Мы — раса господ, — заявил он, — а все остальные — ублюдки, это ясно. Но кто же тогда обыкновенные люди?
Плешивый помолчал, размышляя.
— Шведы, — сказал он наконец. — Или швейцарцы.
— Да нет, дикари, — заявил бас, — конечно, дикари.
— Белых дикарей больше не существует, — возразила Мышь.
— Разве? — И бас пристально посмотрел на нее.
Гребер задремал. Он слышал сквозь сон, как остальные опять заговорили о женщинах. Но опыт Гребера был тут невелик. Расистские теории, проповедуемые в его отечестве, не вязались с его представлениями о любви. Ему претило думать о принудительном отборе, обо всяких родословных, о способности к деторождению. Он был солдатом и имел дело всего лишь с несколькими проститутками в тех странах, где воевал. Они были так же практичны, как и немки из Союза германских девушек. Но от проституток этого хоть требовало их ремесло.
Люди получили обратно свои вещи и оделись. И вдруг стали опять рядовыми, ефрейторами, фельдфебелями и унтер-офицерами. Человек с русским ребенком оказался унтер-офицером. Бас — тоже. Мышь — солдатом нестроевой части. Увидев, что здесь много унтер-офицеров, она стушевалась.
Гребер стал разглядывать свой мундир. Он был еще теплый и от него пахло кислотами. Под пряжками помочей Гребер обнаружил колонию укрывшихся там вшей. Но они передохли, задушенные газом. Он соскреб их. Из санпропускника людей повели в барак. Офицер из национал-социалистского руководства произнес речь. Он стал на возвышение, над которым висел портрет фюрера, и принялся объяснять им, что сейчас, когда они возвращаются в свое отечество, они несут громадную ответственность. Ни слова о том, сколько они пробыли на фронте. Ни слова о расположении войск, о местностях, частях, передвижениях; никаких названий. Везде полно шпионов. Поэтому главное — молчание. Болтуна ждет суровая кара. Критика по мелочам — это тоже государственная измена. Войну ведет фюрер, а он знает, что делает. Дела на фронте идут блестяще, русские истекают кровью; они понесли чудовищные потери, мы готовимся к контрнаступлению. Снабжение армии — первоклассное, дух войск — превосходный. И еще раз: если вы будете упоминать о каких-либо пунктах или о расположении войск — помните: это государственная измена. Нытье — тоже.
Офицер сделал паузу. Потом заявил совсем другим тоном, что фюрер, несмотря на чудовищную занятость, печется обо всех своих солдатах. Он хочет, чтобы каждый отпускник отвез домой подарок, поэтому все они получали пакеты с продовольствием. Пусть передадут своим семьям, как доказательство, что солдатам на фронте живется хорошо и они даже могут привозить домой подарки.
— Всякий, кто откроет пакет в пути и сам съест что-нибудь, будет наказан. Контроль на станции назначения немедленно это обнаружит. Хайль Гитлер!
Они стояли навытяжку. Гребер ждал, что сейчас запоют «Германию» и песнь о Хорсте Весселе: третий рейх прославился своими песнями. Но ничего подобного не произошло. Раздалась команда:
— Отпускники, едущие в Рейнскую область, три шага вперед!
Вышло несколько человек.
— Отпуска в Рейнскую область отменены, — заявил офицер. Затем обратился к ближайшему отпускнику: — Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн!
— Я же вам только что сказал — въезд в Рейнскую область запрещен. Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн, — повторил бестолковый малый. — Я из Кельна.
— Да нельзя ехать в Кельн, как вы не понимаете? Назовите какой-нибудь другой город, куда вы хотели бы поехать.
— Ни в какой. В Кельне у меня жена и дети. Я там работал слесарем, и на отпускном билете у меня написано — Кельн.
— Вижу. Но туда нельзя ехать. Поймите же, наконец! В настоящий момент въезд в Кельн отпускникам запрещен.
— Запрещен! — удивился бывший слесарь. — А почему?
— Да вы что, спятили? Кто здесь спрашивает? Вы или начальство?
Подошел какой-то капитан и шепнул офицеру несколько слов. Тот кивнул.
— Отпускники, едущие в Гамбург и Эльзас, три шага вперед! — скомандовал он.
Никто не вышел.
— Отпускникам из Рейнской области остаться! Остальные — шагом марш. Приступить к раздаче подарков для тыла!
И вот они опять на вокзале. Через некоторое время подходят и отпускники из Рейнской области.
— В чем дело? — спрашивает бас.
— Ты ведь слышал!
— В Кельн не пускают. Куда же ты поедешь?
— В Ротенбург. У меня там сестра. А на черта мне Ротенбург? Я живу в Кельне. Что произошло в Кельне? Почему я не могу ехать в Кельн?
— Осторожнее, — заметил один из отпускников и покосился на двух эсэсовцев, которые прошли мимо, скрипя сапогами.
— Плевал я на них! На что мне Ротенбург? Где моя семья? Была в Кельне. Что там произошло?
— Может, твоя семья теперь тоже в Ротенбурге.
— Нет, она не в Ротенбурге. Там им жить негде. И потом жена и моя сестра друг друга терпеть не могут. Что же все-таки произошло в Кельне?
Слесарь уставился на остальных. На глазах у него выступили слезы. Толстые губы задрожали.
— Почему вам можно домой, а мне нельзя? Сколько времени я не был дома! Что там произошло? Что с моей женой и детьми? Старшего зовут Георгом. Одиннадцать лет ему. Что?
— Послушай, — сказал бас. — Тут уж ничего не поделаешь. Пошли жене телеграмму. Вызови ее в Ротенбург. А то ты с ней совсем не повидаешься.
— А дорога? Кто оплатит дорогу? И где она будет жить?
— Если тебя не пускают в Кельн, так они и жену твою не выпустят, — сказала Мышь. — Это наверняка. Так уж положено.
Слесарь открыл было рот, но ничего не сказал. Лишь через некоторое время он спросил: — Почему не выпустят?
— Ну, это уж ты сам сообрази.
Слесарь посмотрел вокруг. Он переводил глаза с одного на другого.
— Неужели же все пропало? Не может этого быть!
— Будь доволен, что тебя тут же не отправили обратно на передовую, — заметил бас. — А ведь и это могло случиться.
Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного. Гребер взглянул на рельсы. Они вели на родину, туда, где его ждала устойчивость, тепло, мать, мир — единственное, что еще осталось на свете. И вот это неуловимое нечто, оказывается, прокралось за ним следом, — он уже чувствует рядом его зловещее дыхание, и отогнать его уже нельзя.
— Отпуск… — с горечью сказал слесарь из Кельна. — Вот так отпуск! Что же мне теперь делать?
Остальные только взглянули на него и ничего не ответили. Точно на нем вдруг проступили признаки какой-то скрытой болезни. Он был в этом неповинен, но на нем словно лежало клеймо, и остальные потихоньку от него отодвинулись. Они были рады, что сами не больны этой болезнью, но все же не вполне уверены — и поэтому отодвинулись. Ведь несчастье заразительно.
Поезд медленно вошел под своды дебаркадера. Он казался черным и погасил последние остатки света.