Там, за проволокой, стояла шеренга живых существ, отдаленно напоминавших людей
8 октября 2024 Тамара Петкевич
Из мемуаров актрисы Тамары Петкевич (1920-2017) «Жизнь — сапожок непарный»:
Вся ночь перед этапом прошла без сна. Выдали паек: пятьсот граммов хлеба и две ржавые селедки. В тюремный двор уже заглянуло солнце, а нас все еще не строили. Кто-то из особо жаждущих разузнать место назначения этапа преуспел в этом — мы должны были проследовать в Джангиджирский женский лагерь.
— Не слышали, сколько это от Фрунзе?
— Километров пятьдесят-шестьдесят…
— А чем нас туда повезут?
— Повезут? А пёхом топать не нравится?
Причина задержки стала ясна, когда из изолятора привели женщину, лицо которой было в иссиня-желтых подтеках, опухшее, со следами недавних побоев. Она шаталась, жмурилась от света. Видимо, ее долго отхаживали.
Молоденький со смазливым личиком командир этапа пронзительно закричал:
— Всем смотреть сюда! Всем! Это чучело задумало бежать из лагеря. Так вот: она за это получит что полагается, а сейчас поведет вас дорогой, которой бежала. Если дадим круг верст в сто, ее благодарить будете. Ясно? Всем ясно, спрашиваю?
Безучастную ко всему беглянку поставили головной в колонне.
Нас пересчитали: сорок человек. Прямоугольник (десять рядов по четыре человека), окруженный конвоирами и собаками, был готов к отправке. Командир напутствовал:
— При побеге будем стрелять. Три шага вправо, три влево считаются попыткой к побегу! Понятно? Повторяю: три шага вправо, три влево — получите пулю.
Открыли тюремные ворота. Мы вступили на мостовые города.
В одном его конце ютился дом с нашей опустевшей комнатой, в другом еще спали моя свекровь, Лина и трехлетняя большеглазая Таточка. По мере того как исчезали очертания города, я почти физически чувствовала, как от насильственного натяжения рвались не до конца еще изношенные чувства и представления о жизни, которые до той поры и составляли меня.
Какого небожеского происхождения чуждая сила уводила меня в этом строю неизвестно на что, непонятно куда? Почему ей следовало повиноваться?
Мы шли и шли. Никто ни с кем не разговаривал. Только молоденький командир все надсадно кричал на ту несчастную, которая, спотыкаясь, тащилась в голове этапа.
Часов до десяти шли относительно спокойно. Но постепенно все, чему мы поначалу радовались после трехмесячного пребывания в камере, — воздух, ветер и солнце — оборачивалось наказанием. Голубое небо, становясь кандально-синим, безжалостно изливало на наши головы раскаленную лаву. Ветер и шаг впереди идущего поднимал песок, забивая рот, глаза, волосы. Песок и солнце. Строй. Конвой.
Мы уже перешли предел своих возможностей, а нам не разрешали останавливаться. Упал один, второй. Если на окрик: «Встать, стрелять буду!» женщины не поднимались, их взваливали на телегу и везли за нами. Так разъяснялось предназначение двух подвод, приписанных к этапу.
Не знаю, через сколько верст нам разрешили сделать первый привал и залезть под телеги, на которых лежали получившие солнечный удар люди, прикрытые рогожей. Мы управлялись с хлебом и ржавыми селедками. Воды не полагалось. Приходилось отворачиваться, когда конвоиры отвинчивали фляги, из которых им в рот текла волшебно-серебряная вода.
Лицо уже было сожжено солнцем, от глаз остались щели. Командир хохотал:
— Принял в этап польку, а приведу монголку! Ха-ха…
И снова путь… под всерасплавляющим солнцем.
Я не знала, что смогу вынести, а чего не осилю. Ощущала себя непонятным производным абсурда. «Забудьте, что вы женщина!» — учила «каракулевая» дама. Теперь появилась возможность забыть, что ты вообще человек. И чтобы удержать сознание от того, что это не так, я шла и шла, ведомая нечеловеческим, ошалелым упрямством, удивлявшим меня самое.
В этапе я была самой молодой. Рядом шли пожилые женщины. Каждый перемогал себя, как мог. Если падал, то молча, без жалоб. Здесь сразу становилось ясно, насколько ты одинок.
«Дойдем, там поспим, отдохнем», — утешали себя.
Селение Джангиджир обошли стороной, оно осталось слева. Перед нами замаячили огороженные рядами проволоки два больших барака с парой подсобных помещений. То была зона. На четырех вышках по ее углам прохаживались с автоматами охранники.
Но кровь остановилась в жилах, и ледяная стужа начала растекаться по ним не от вида зоны как таковой.
Там, за проволокой, стояла шеренга живых существ, отдаленно напоминавших людей. В зное и пекле дня они стояли как вкопанные.
Что или кто это? Чтобы не обезуметь, это необходимо было незамедлительно понять.
Усталость, физическая боль — решительно все отступило, рассеялось перед фактом того, что это существовало. Мы подошли ближе и уже четко могли рассмотреть: да, то были люди! Их было человек десять: разного роста скелеты, обтянутые коричневым пергаментом кожи; голые по пояс, с висящими пустыми сумками иссохших, ничем не прикрытых грудей, с обритыми наголо головами. Кроме нелепых грязных трусов, на них не было ничего. Берцовые кости заключали вогнутый круг пустоты. Женщины?!
Все страдания жизни до той минуты, до того, как я вблизи увидела этих людей, были ложь, неправда, игрушки! А это было настоящим! Правдой! Буквой «А» подлинного алфавита страдания и муки рода человеческого.
Все во мне содрогнулось. Было ли это чувством сострадания к живым человеческим останкам или ужас перед ними, не знаю.
Для этого же самого привели сюда и нас?!
Когда этап пропустили через вахту, миновать пергаментные человеческие скелеты оказалось невозможным. Проходя мимо них, к удивлению, мы расслышали осмысленную человеческую речь.
— Вы с воли? Как там?
— Мы полгода просидели в тюрьме. Не знаем.
Нас «сортировали» по баракам. Я попала в рабочий. Двухъярусные нары опоясывали его стены. Кроме дневальной, никого не было. Все находились в поле. «Тени» вошли сюда. Ко мне подошли сразу три. Каждая дотронулась костяшками пальцев.
— У меня на воле такая дочка…
Другим я напоминала внучку, сестру. Некоторые из них, стоя поодаль, просто смотрели на вновь прибывших, застыв в отупении.
Сколько пределов, границ переступили они???
Многие из них числились инвалидами, были «сактированы», то есть списаны актами врачебной комиссии как непригодные к работе, подлежащие освобождению. На волю их тем не менее не отпускали и без работы не оставляли. Сидя на нарах в своем инвалидском бараке, они сучили пряжу с веретена.
За проволокой лежала бескрайняя степь. Ветер все нес и крутил песок. Перехватывающей горло жарой, песком, вышками, сверхмыслимой жестокостью был до отказа заполнен этот мир. Я решила уйти из него, выбыть! Покончить с собой. В категорически явившемся чувстве не было ни паники, ни отчаяния. Решение было естественным. На этой черте смерть представлялась достойнее. Я пыталась сообразить: как, чем? Не было ни яда, ни бритвы, ни омута. Так что?
Выйдя из барака и блуждая по зоне, я наткнулась на солидный кусок веревки. Ее здесь «производили». Теперь надо было решить: где? Уборная представляла собой яму, обнесенную в углу зоны невысоким частоколом камыша, и была на виду у часовых.
Вверху, на углу барака, скрещивались поперечные балки, поддерживавшие крышу. Они выступали полукрестом. Это годилось. Но место без помех просматривалось с двух вышек. Значит, следовало дождаться темноты, и тогда… Лишь несколько часов ожидания… Следователь знал, что говорил: «…мне показалось, что вы повесились».
Я зашла в барак. В этом первом бараке первого на моем пути лагеря, замкнувшись на спасительной мысли об уходе, я в тот день ждала темноты, чтобы покончить с обезображенной жизнью.
Из отупения вывел шум. Барак наполнялся «работягами». Они подходили к своим местам на нарах. Значит, прошло много часов. Уже наступил вечер.
— Что, у нас новенькие? Был этап? — спрашивали пришедшие. Только один вопрос. Больше никто друг другом не интересовался.
Вернувшиеся с работы люди тоже были худыми, коричневыми от солнца. Руки и ноги в ранах, вымазанных зеленкой. Одни тут же завалились на нары. Другие, напротив, деятельно занялись приготовлением пищи. В бараке быстро затопили плиту, труба от которой была выведена прямо в окно. Несколько человек сгрудились возле нее.
Все, что происходило на моих глазах, было отталкивающе удивительным. Человека четыре, присев возле плиты на корточки, бросали в огонь черепах, которых им посчастливилось поймать в степи. Когда панцирь раскалялся, черепаху щепками извлекали из огня и с силой кидали на пол. Панцирь раскалывался и освобождал обгоревший ком черепашьего мяса. «Счастливчик» приступал к варке «французского» супа.
Под восклицание остальных: «Надо же, какой жирный!» — женщина в углу орудовала над чем-то бело-красным и скользким, выгребая охапку кишок и потрохов. С сосредоточенностью голодного человека она, оказывается, раздирала суслика. Поимка зверька возбужденно обсуждалась. Здесь был и оттенок зависти столь редкостной удаче, и одобрение конвоиру, который не помешал настичь зверька.
Я глядела на обрабатывавших свой дополнительный паек женщин, бестрепетно переводя взгляд с одной на другую. Красное платье «в цветочек» на одной из них задержало мое внимание. С ним что-то было связано. Надо было совершить усилие, чтобы вспомнить, что именно… И вдруг я связала концы с концами. Ну да, это платье я видела в камере. Вера Николаевна упрашивала надзирателя передать его своей матери. Значит, эта женщина — Мария Сильвестровна, мать Веры Николаевны?
Разволновавшись, я подошла к худой, остриженной под ежик, сидевшей ко мне спиной незнакомке. Дотронулась до ее плеча. Она повернулась… и, не успев еще осознать случившегося, я услышала возглас:
— Тамара! Вы? Здесь?
Глаза были знакомыми. Но лицо… И где волосы?.. Прошло лишь полтора месяца, а я еле-еле узнавала Веру Николаевну. Это была она… Сердце неожиданно открылось. Полились слезы.
— Не убивайтесь так, друг мой, — утешала меня Вера Николаевна, — переживем как-нибудь и это. Какое счастье, что мы опять встретились! Идемте — я познакомлю вас с моей матерью. Мы здесь с нею вместе.
Мария Сильвестровна поразила и непомерной худобой, и спокойствием. Ее умиротворенность, не связанная с обстановкой этого барака, объяснялась тем, что дочь была рядом с нею.
— Значит, вас, Вера Николаевна, так и не освободили?
— Пока нет, но должны.
— Сколько же вы получили?
Расклад у них был точно такой, как и у нас с Эриком. Мария Сильвестровна получила десять лет. Вера Николаевна — семь.
Встречу с Верой Николаевной в лагере я сочла знамением. Не сказала ей о том, что замыслила, но на сегодня смерть была отменена.
Вера Николаевна уговорила соседку потесниться, чтобы устроить меня рядом на нарах. Под голову были выданы серые наволочки, набитые соломой, и рваные половинки одеял. Свет от лампочки у потолка барака не достигал изголовья.
— Спите, Тамара, — оборвала дальнейшие расспросы Вера Николаевна, — завтра и вас погонят на работу. Здесь настоящая каторга. Надо много сил. Попробуем упросить нарядчика направить вас в нашу бригаду. Спите!
В пять часов утра ударом молота в подвешенный у вахты кусок рельса возвестили о подъеме. Слезая молча с нар, я, как и все женщины, должна была сделать усилие, чтобы выдернуть себя из сна. Начиналась лагерная жизнь.
Дежурные внесли в барак цинковый бак с бурдой, как здесь называли подкрашенную чем-то коричневую жидкость — «кофе». Распределяли пайки хлеба. Их вес определялся выработанным накануне процентом. После завтрака — пересчет всех заключенных, проверка. Затем — разбор по бригадам и выход на работу.
Бригада, в которую я попала, собирала срезанный на поле тростник конопли и ставила его в «суслоны». От нещадно палящего солнца спрятаться было некуда, помочь ему скорей скатиться за горизонт человеку было не дано.
До обеденного перерыва прошло несколько «вечностей».
Обед привезли в поле. Суп с кукурузными крупинками, догонявшими одна другую, прозывался здесь «баландой». На второе — жижа кукурузной каши.
Одолеть рабочий день, длившийся до захода солнца, было настолько трудно, что, казалось, второго не переживу, не вынесу никак. Неужели так может быть ежедневно? Как спастись от солнца?
Выпоров из пальто подкладку, я соорудила на голове косынку с козырьком.
Учило все. И собственное изнурение, и откровения других.
«Здесь руководствуются одним: держать живот в голоде, не давать опомниться, не давать мыслить, наказывать хлебом, то есть недодавать его».
Пришлось поверить и в то, что «нарядчик», «прораб», «бригадир», тем более «конвоир» — далеко не полный перечень лагерных должностных лиц, за которыми власть, сила, неограниченные возможности для проявления личных свойств характера и, как прямое следствие их своеволий, — жизнь или смерть заключенного. То есть лагерь — это не только непосильный труд. Лагерь — надругательство одного человека над другим.
— Лучше, чтоб о нашей дружбе не догадывались. Не рассказывайте о ней никому, — неожиданно сказала Вера Николаевна.
— Почему? — удивилась я.
— Лагерь этого не терпит.