Валенки дороже человека!
17 октября 2024 Викентий Вересаев
Викентий Вересаев (Смидович, 1867-1945) — врач, русский писатель-реалист, лауреат последней Пушкинской премии (1919) и Сталинской премии первой степени (1943). Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги «Записки врача. На японской войне».
На Мандаринской дороге
По широкой дороге сплошным потоком медленно двигались обозы. Повозки, арбы, орудия и зарядные ящики, как льдины во время ледохода, теснились, жали друг друга, медленно останавливались и медленно двигались дальше. Клубилась едкая серо-желтая пыль, слышались хриплые крики и ругательства.
Наш обоз стоял на краю дороги, но въехать на дорогу не мог. Повозки непрерывно двигались одна за другою, задняя спешила не отстать от передней, чтоб не дать нам врезаться.
— Эй, придержи лошадей! — грозно-начальническим голосом крикнул наш смотритель обозному солдату.
Солдат взглянул, засмеялся и хлестнул лошадей. Повозка прокатилась, следом за нею все катились новые повозки, спешили и ревниво жались друг к другу. Но одна зазевалась и отстала на аршин от передней. Кучер нашей повозки встрепенулся, яростно ударил по лошадям и вкатился на дорогу. Его кнут со свистом захлестал по мордам наседавших сзади лошадей. Наши повозки одна за другою быстро вкатывались на дорогу, кучера-солдаты с злыми и торжествующими лицами хлестали кнутами морды подгоняемых наперерез, встававших на дыбы чужих лошадей. Все кричали, ругались.
И повсюду слышны были крики и ругательства.
Был ясный, теплый, слегка ветреный день. В стороны тянулись серо-желтые поля с грядами. Обозы в десять — двадцать рядов медленно двигались по дороге. По тропинкам вдоль края дороги брели беспорядочные толпы строевых солдат, ехали верховые офицеры, казаки, обозные солдаты, на лошадях, с обрубленными постромками. В гуще повозок наш обоз постепенно разрывался, он шел теперь уже в трех разных местах. Было удивительно, как легко он и все кругом терялись из виду. На минуту заговоришься с кем-нибудь, оглянешься, — и нет уж знакомых повозок. Тянутся на шестерочных фурах гигантские черные понтоны, трясутся китайские арбы с флагами красного креста… Скачешь вперед, скачешь назад, — нигде ни одного знакомого лица, ни одной знакомой повозки. Едешь один, бросив надежду кого-нибудь отыскать, — вдруг совсем рядом замечаешь повозку своего госпиталя, вдруг окликает чей-нибудь знакомый голос.
Поток обозов, окутанный пылью, медленно двигался, останавливался, стоял, опять начинал двигаться. В узких местах дороги, — у въездов в деревни, у мостов, — шумела и крутилась свалка. Десять рядов повозок не могли проехать зараз, и они мчались, старались перерезать друг другу путь, сталкивались, мешали друг другу. В пыли мелькали красные, озверелые лица, слышался звук затрещин, свист кнутов, хриплые ругательства. Как всегда, начальство, такое надоедливое там, где оно не нужно, здесь отсутствовало; никто властный не распоряжался, повозки бились и загораживали путь в бессмысленной свалке. Сзади наседали другие обозы, получался огромный затор, и весь поток до самого горизонта останавливался.
С боковых дорог на Мандаринскую дорогу вливались все новые обозы. Назади широким полукольцом гремели пушки, перекатывалась ружейная трескотня. По каоляновым грядкам шел к дороге сибирский стрелок с окровавленной повязкой на руке.
— Из боя сейчас?
— Так точно!
— Ну, что японцы?
Он махнул рукою.
— Так и прут!.. Без числа.
Проехала крытая парусиною двуколка, в ней лежал раненый офицер. Его лицо сплошь было завязано бинтами, только чернело отверстие для рта; повязка промокла, она была, как кроваво-красная маска, и из нее сочилась кровь. Рядом сидел другой раненый офицер, бледный от потери крови. Грустный и слабый, он поддерживал на коленях кровавую голову товарища. Двуколка тряслась и колыхалась, кровавая голова моталась бессильно, как мертвая.
Среди пыли, в груде двигающихся обозов, мелькнуло знакомое женское лицо. Безмерно-измученное, бледное, с черными кругами вокруг глаз. Я узнал сестру Каменеву, жену артиллерийского офицера. Каменева ехала в своем шарабане одна, без кучера. Она сидела боком, а на дне шарабана лежало что-то большое, угловатое, прикрытое клеенкою.
Я пробрался меж повозок к Каменевой, поздоровался.
— Вы одни?
— Одна. — Она ответила голосом, как будто из другого мира. Глаза смотрели неподвижно, — огромные, темные, средь темных кругов. — Вы знаете, я заказала в Мукдене гроб и хотела сдать его на поезд, отвезти в Россию… Гроб не поспел, так на поезд не приняли… Не приняли… Станцию уже бросали.
Вдруг я понял: то большое и угловатое, что лежало под клеенкою на дне шарабана, был труп ее мужа. Сквозь ветерок от шарабана прорывался удушливый запах гниющего мяса.
— Варвара Федоровна! Ну, что уж теперь делать! Похороните тело здесь, я вам это устрою… Где вам его с собою везти!
Она с чуждым удивлением взглянула на меня.
— Нет, я его довезу… Если тут брошу, все равно с ума сойду…
— Ваше благородие! Господин доктор! — кричал с той стороны дороги солдат, различивший сквозь пыль мою белую перевязь с красным крестом. Он махал мне рукою и подзывал к себе.
Я пробрался сквозь поток обозов. На откосе дороги лежал солдат с мутными глазами и бледным, скорбным лицом. Возле него стоял другой солдат с повязкою на голове.
— Господин доктор! Окажите ему какую помощь! Что же это за безобразие! Человек пулею в живот ранен, а его никто и подобрать не хочет… Околевай, как собака?
Я слез с лошади, осмотрел раненого. Простреленный живот был покрыт повязкою, пульс едва прощупывался.
— Вон сколько повозок едет, — доверху гружены! Ишь, целый воз с валенками… А его тут бросить?.. Валенки дороже человека!
Что было делать? Мы останавливали повозки, просили скинуть часть груза и принять раненого. Кучера-солдаты отвечали: «не смеем», начальники обозов, офицеры, отвечали: «не имеем права». Они соглашались положить раненого поверх груза, но раненый так здесь и очутился: с раною в животе лежал на верхушке воза, цепляясь за веревки, — обессилел и свалился.
И ехали мимо повозки. И проезжали люди с виноватыми лицами, стараясь не смотреть на лежащего человека. Вспоминалось, как все жадно справлялись, — защищает ли нас кто сзади, есть ли за нами прикрытие? Там бились люди, спасая нас, тоже вот и этот умиравший. Теперь, ненужный, он валялся в пыли на откосе, и все старались поскорее проехать мимо, чтоб не обжег их скорбный упрек, глядевший из мутившихся глаз.
У меня было несколько порошков опия. Я дал раненому порошок, влил ему в рот из фляги коньяку. Что еще можно было сделать?
Тихонько, как вор, я сел на свою лошадь и поехал дальше.
* * *
Валялась опрокинутая двуколка, нагруженная винтовками. Валялись мешки с овсом и рисом. Издыхающие лошади широко вздували огромные животы, ерзая по земле вытянутыми мордами. Брели беспорядочные толпы пехотинцев с вяло болтающимися на плечах винтовками, ехали казаки. В сверкавшей под солнцем дали, как глухие раскаты грома, непрерывно гремели пушки.
Подъехал знакомый драгунский офицер.
— Ну, что, ротмистр, как там дела?
— Что! Полный разгром, полный! Наши бегут, как зайцы! Появится на горе кучка японцев, и целый полк удирает…
Ехали мимо молодцеватые казаки, с лихо заломленными набекрень шапками, — смешно было смотреть на эту молодцеватость. Стыдно было смотреть на сверкающие в пыли штыки пехоты, такие теперь негрозные и жалкие. И жалкими, никому никогда нестрашными казались вяло бредущие, мешковатые солдаты.
С пыльных лиц смотрели сконфуженные, недоумевающие глаза.
— Ваше благородие! Правда, против нас пять держав воюет?
Я вздохнул.
— Нет! Всего одна-единственная!
— Ни-икак нет! Пять держав! Верно знаем. Откуда у одной столько войсков? Прут отовсюду без числа… Пять держав, верно!
— Какие же пять?
— Япония, значит, Китай… Америка… Англия… Потом эта, как ее?.. За нашим левым флангом какая земля лежит, эта.
— Корея?
— Так точно! Пять держав…
У спуска к мосту теснились обозы. Артиллерийский парк расталкивал вокруг себя повозки, колеса повозок трещали. Ездовые-артиллеристы горячили лошадей, готовые ринуться наперерез.
— Земляки, потише! Задавите! — крикнул обозный солдат.
— Дави!! — гаркнул артиллерист, сидевший на козлах зарядного ящика.
К нему подскакал пехотный подполковник.
— Ах-х ты, с-сукин сын! Ты что тут командуешь?.. Стоять на месте! Куда прете?
Глаза артиллериста блеснули зловеще и нагло.
— «Куда»! Туда ж, куда и вы!
Грозные огоньки вспыхнули в глазах подполковника. Но что-то еще более грозное и страшное мелькнуло в лице солдата. И я вдруг почувствовал, — теперь стало возможным и легким то, что еще два-три дня назад было бы трудно даже вообразить. Почувствовал это и подполковник.
— Вали, ребята! Не зевай!
Ездовые ударили по лошадям, и парк врезался в обозы. Свистели кнуты, зарядные ящики один за другим вкатывались на мост. Подполковник, бледный от гнева, молча смотрел вслед.
Все дальше, медленно и судорожно полз вперед бесконечный поток обозов. На краю дороги сидел усталый солдат, музыкант, с огромною, блестящею трубою через плечо. Ковыляла на поводу шершавая, белая китайская лошаденка, у нее была вывихнута задняя нога. Лошаденка, горбя спину, жалко прыгала боком на трех ногах. Спереди ее тянул за узду один солдат, сзади ехал другой и подгонял хворостиною. Лошаденка мало отзывалась на удары, поэтому солдат норовил попасть ей по больному месту ноги. Тогда, еще больше сгорбив спину, лошаденка начинала быстро прыгать.
— Чего вы ее не бросите? — сказал я солдату.
— Рады бы бросить. Вот уж как намучились с нею!.. Приказано вести.
Опять терялись из виду повозки и люди, опять неожиданно находились. И все, кого за эти полгода я встречал в Маньчжурии, все были здесь. Как будто тянулся какой-то бесконечный Невский проспект с огромно-незнакомою толпою, из которой каждую минуту выныривали знакомые лица.
Подъехали два саперных офицера нашего корпуса. Молодой поручик злорадно смеялся и весело потирал руки.
— Вы слышали? Весь обоз нашего корпусного командира попал в руки японцам! — сообщил он. — Ох, и рад же я! Сам, подлец, удрал, никого об отступлении не известил. Мы из-за него весь свой обоз потеряли. Вот только что на нас, то и осталось!
— И вас не известили? — засмеялся я. — Мы тоже ушли без извещения.
— Да это еще что!.. А что вчера было! Казак привез донесение, что в Фулине японцы. Корпусный засмеялся — «вздор»! — и велел нам проводить в Фулин телеграф. Там стоял штаб нашей армии. Пошли мы с нашей телеграфной ротой. Пальба адская. Посылает меня командир роты к корпусному, докладываю, что в Фулине японцы, что в нас оттуда стреляют. Корпусный выслушал. — «Стреляют?» — и ядовито смотрит на меня. — «На то, поручик, и война, чтоб стреляли! Ступайте и проводите телеграф!» Проводим, кругом обжаривают шрапнелью. Едет какой-то есаул с казаками. «Вы, — говорит, — чего здесь? Уходите скорей, японцы идут!» Помчался я в штаб, — там уж развороченный муравейник, все садятся на лошадей. Я к начальнику штаба: «Что прикажете делать с кабелем, снять его?» — «Не знаю, не знаю, как хотите! Только советую вам поскорее уходить!» — «Не можете ли вы нам дать прикрытие?» — «Нет, нет, ничего не могу! Управляйтесь, как знаете!.. До свидания!» И поскакали все…
Спутник поручика, полный и усатый штабс-капитан, угрюмо молчал. Поручик оживленно вертелся на седле и все смеялся.
— У нас кабель, а вот у капитана все понтоны попали в гости к японцам. Понтонному батальону приказали идти в прикрытие на Хуньхе, как пехоте. Отступают они, — а понтоны все вот они! «Чего вы не уехали?» — «Да нам не было приказу». Так и бросили понтоны, еле успели увести лошадей!.. То есть такая бестолочь!.. Вот едут. Все без голов, ей-богу! Это вам только так кажется, что с головами. Головы все назади потеряны.
По краям дороги валялись пьяные. Сидит на пригорке солдат, винтовка меж колен, голова свесилась: тронешь его за плечо, он, как мешок, валится на бок… Мертв? Непробудно спит от усталости? Пульс есть, от красного лица несет сивухою…
Другой идет шатаясь, винтовка болтается на плече.
— Где это ты, земляк, выпил?
— Казаки поднесли, дай им бог здоровья… Вижу, едут все пьяные… Говорю: дали бы солдату рюмочку! — «Зачем рюмочку? Вот тебе кружка, нам не жалко. Сейчас ханшинный завод у китайцев обчистили». Выпил кружку. Как пил, — скверно так, противно! А выпил, — теплота пошла по жилам, рука сама собой за другой кружкой потянулась. Главное дело, без денег, чудак человек.
На возу сидел унтер-офицер с смеющимся лицом и из большого деревянного ящика продавал по полтиннику бутылки коньяку, рома и портвейна. Он захватил ящик в складе Красного Креста, обреченном на сожжение.
Было жарко, голова кружилась от усталости. Обозы въехали в большую китайскую деревню. Китайцы стояли у фанз, щурясь от солнца и пыли, и смотрели на отступавших с бесстрастными, ничего не выражавшими лицами.
— Ваше благородие! Ваше благородие!
На пригорке солдат нашей команды махал мне рукою.
— Пожалуйте сюда в проулок, там наши стали.
На полянке за фанзами, на берегу речки, стояли биваком оба госпиталя, наш и султановский. Стояло еще несколько учреждений нашего корпуса, тут же был и корпусный комендант.
Дымились костры, солдаты кипятили воду для чая и грели консервы. От врачей султановского госпиталя мы узнали, что они со времени выхода из Мозысани тоже не работали и стояли, свернувшись, к югу от Мукдена. Но их, конечно, штаб корпуса не забыл известить об отступлении. Султанов, желтый, осунувшийся и угрюмый, сидел на складном стуле, и Новицкая клала сахар в его кофе.
Мы закусывали, пили чай. Над улицею клубилась пыль. Скрипели обозы, слышались ругательства. За деревнею через речку был узенький, ветхий мостик, и обозы приступом брали свою очередь попасть на ту сторону.
Проехал мимо разъезд казаков.
— Напрасно тут прохлаждаетесь, за горою японцы, — равнодушно сказали они.
Это было невероятно, — мы ушли слишком далеко. Но у всех появилась нервная торопливость. Спешно кончали поить лошадей и увязывали возы.
Комендант нашел около нашей полянки переезд через речку и определил порядок следования обозов. Первым был поставлен султановский госпиталь, хотя по нумерации он следовал за нашим.
Султановский обоз перебрался через речку и потянулся по пашням к Мандаринской дороге. Двинулся наш. Спуск к речке был крутой. Подъем еще круче. Лошади вытягивали зады и скользили ногами, свистели кнуты, солдаты, облепив повозки, тянули их в гору вместе с лошадьми.
Сзади нашего обоза уж скопилась масса подошедших новых обозов. Через узкий мостик тоже непрерывно лилась вереница повозок.
Вдруг за речкою, в поле около китайского кладбища, бесшумно взвился огромный столб желтовато-серого дыма, и потом донесся короткий, как будто пустой треск. Я в недоумении смотрел. Что такое? Новый столб дыма взвился средь деревьев кладбища, ветки летели в воздух, суки обламывались. Я не успел еще сознать, в чем дело, как мне все уже объяснил смерчем закрутившийся вокруг ужас.
Повозки за речкою, прыгая, мчались по грядам пашен, солдаты, наклонившись, бешено хлестали лошадей. Внизу у переправы в дикой сумятице бились люди, лошади и повозки. Все кругом рвалось и неслось куда-то.
Оглушительно ахнуло у спуска к мосту. Из дыма вылетела лошадь с сломанными оглоблями. Мчался артиллерийский парк, задевая и опрокидывая повозки. Мелькнул человек, сброшенный с козел на землю, вывернувшаяся рука замоталась под колесами, он кувыркнулся в пыли, поднялся на колени и, сбитый мчавшимися лошадьми, опять повалился под колеса.
Еще разорвался снаряд, и еще. Чей-то задыхающийся голос крикнул:
— Мишка! Руби постромки!
Голос врезался в смятенные души, как властное приказание, которого слушаются, не рассуждая. Солдаты поспешно рубили постромки у повозок, вскакивали верхом и в карьер выносились на ту сторону. Другие не догадывались сесть на лошадей. Выпускали их на волю, а сами бежали бегом.
— Мерзавцы! Вы куда? За обозною сволочью?.. По местам!! — донесся из сумятицы хриплый, отчаянный, плачущий голос.
Артиллерист-поручик с обнаженною шашкою крутился верхом среди пушек, застрявших в гуще обозов. Орудийная прислуга, не глядя на него, рубила постромки у орудий.
— Ты что?.. Ты что-о?!
Поручик размахнулся шашкою и ударил солдата по плечу. Солдат отшатнулся, молча втянул голову и побежал вниз по откосу. Худой и длинный артиллерийский капитан, с бледным лицом, с огромными глазами, сидел верхом неподвижно. Он понял, — теперь уж ничего не поделаешь.
С грохотом блеснула на пригорке шимоза и осыпала нас глиною. Солдаты-артиллеристы поспешно садились на лошадей и скакали прочь. Я поскакал следом. Поручик выронил шашку и схватился за голову.
У спуска к переправе сбились брошенные повозки, люди, лошади. По высокому берегу промчался мимо артиллерийский поручик. Его лицо было красно, губы бессмысленно бормотали что-то, глаза горели сумасшедшим огнем. В безумной скачке он мчался куда-то вдоль речки, навстречу лопавшимся шрапнелям, и его ноги бешено рвали шпорами бока лошади.
Я выскакал на тот берег. За речкою, один среди брошенных орудий, неподвижно все сидел на своей лошади худой артиллерийский капитан. У него что-то было в руке, он поднял руку, близко от головы сверкнул огонек, и капитан мешком повалился на землю с вдруг рванувшейся лошади.
В воздухе замелькали дымки шрапнелей. По пашне бежали, спотыкаясь, солдаты, другие скакали на лошадях с волочившимися по земле постромками. У всех были безумно-невидящие, прыгающие глаза. Мчались огромные повозки с черными понтонами. Мчалась тяжело нагруженная фура с красным крестом, бледный солдат на козлах сек кнутом лошадей, и было странно смотреть: он гнал их прямо на крутой косогор и обязательно должен был опрокинуться. И фура налетела на косогор, и легко, как будто уж заранее приготовившись, свалилась в овраг, и так должно было быть.
* * *
Но как же тут очутились японцы? Потом, уже много позже, мы узнали: два-три японских орудия с бешеною удалью проскакали в образовавшийся прорыв на несколько верст вперед, без всякого прикрытия стали на горке и открыли огонь по переправе. И побежали все эти массы вооруженных людей, и погибло имущества на сотни тысяч.
Давно уже назади осталась речка с рвавшимися снарядами, а обозы все мчались вскачь. С повозок сбрасывали тяжелые вещи, чтоб легче было ехать. Сразу что-то вдруг оборвалось, и отношение к «имуществу» странно изменилось. Раньше боялись сбросить с воза пару изношенных хомутов, чтоб положить раненого, — теперь легко выбрасывали целые тюки солдатских шинелей, мешки с фуражом и припасами, офицерские чемоданы и корзины. Выбрасывали часто без всякой нужды. Было в этом что-то тянущее к себе и безудержно-стихийное. Как будто брошенное назади имущество, неслышно для сознания, шептало душам: «больше или меньше — теперь все равно. Никто не спросит!»