Если можно головы рубить, миллионы людей в тюрьмах гноить, почему нельзя казенные деньги воровать?..

28 июня 2023 Анатолий Краснов-Левитин

Из книги Анатолия Краснова-Левитина «Родной простор: демократическое движение. Воспоминания», Часть 4:

Как это было

С января 1969 года для меня стало ясно — меня арестуют. Трудно сказать, на чем основывалось это убеждение. Но убеждение было ясным и определенным. Интуиция?

Не только. Еще и умение быстро схватывать политическую ситуацию, приобретенное десятками лет политической одержимости (только так можно назвать напряженный интерес к политике, который был мне свойствен всю жизнь).

В конце января 1969 года произошло очередное качание политического маятника, качание вправо — к сталинским временам. Таких качаний после 1956 года было несколько, все они были кратковременны (давно известная истина — колесо истории не поворачивается вспять), но каждое такое качание стоило какому-то количеству людей свободы. Сейчас не время подробно анализировать создавшуюся ситуацию — это дело историков. Сейчас мы лишь констатируем факт.

Политическая интуиция меня не обманула. В марте 1969 года был арестован Иван Яхимович (председатель колхоза в Латвии), прекрасный человек и убежденный демократ. В мае был назначен в Ташкенте суд над крымскими татарами. В мае началась эпопея с арестом генерала Григоренко и Габая.

Я не случайно сказал — «эпопея». В моей памяти остались навсегда эти жаркие (как редко бывает в мае в Москве) дни. Жарища, лихорадочно прыгающее по бумаге перо, остервенелое стуканье машинисток, взволнованные лица товарищей, неутомимый, крикливый, темпераментный Якир, никогда не унывающий и не знающий усталости и отдыха; сдержанный, нервно напряженный, как бы готовый к прыжку, с фосфорически сверкающими глазами Красин, бледные, по-видимому, спокойные (но чего стоило это спокойствие) жены пострадавших.

Особенно ярко запомнился один эпизод. Позвонив по телефону одной из наших женщин, я узнал о стихийной демонстрации у памятника Маяковскому крымских татар и об опасности, нависшей над дочерью нашего близкого друга. Стремглав я направился на квартиру, где рассчитывал узнать все во всех подробностях. Мне открыла дверь несчастная мать. Помню кухню, взволнованных людей; из комнаты выходит бледный, сдержанный, но с лицом, перевернутым от пережитого волнения, Красин. Подходит ко мне, кладет руки мне на плечи, рассказывает о происшедшем. Скрывать нечего — все кончилось благополучно. Но он говорит шепотом. Шепот прерывающийся, лихорадочный. Я слушаю молча, и ощущение какой-то особой близости охватывает меня; я чувствую, что эти люди сейчас для меня дороже родных, близких, дороже всех на земле.

Я никогда не забуду этих дней. Я не только подписал обращение в защиту П.Г. Григоренко и И.Я. Габая и вошел в Комитет борьбы за права человека, но и сам написал статью о Григоренко «Свет в оконце», хотя и совершенно ясно отдавал себе отчет в том, что меня за это арестуют. Не мог не написать, все во мне переворачивалось при мысли, что я буду сидеть в хорошей квартире (мне как раз в это время предоставили квартиру вместо сломанного дома в Ново-Кузьминках), писать никому не нужные теоретические статьи и редактировать еще менее кому-либо нужные «кандидатки» студентам Академии в то время, когда люди мучаются за правду. И я не колебался ни минуты — я написал.

Между тем тучи сгущались: в июне был арестован в Вятке (Киров) церковный писатель, своеобразный, даровитый шестидесятисемилетний старик Б. Талантов, а затем начали тягать моих знакомых, стали распространяться слухи о моем аресте, меня стали предупреждать о том, что осенью я буду арестован…

И вот двенадцатого сентября в пять часов вечера раздался звонок, резкий, нахальный, — я сразу понял, в чем дело, ко мне никто никогда так не звонил. Открываю дверь. Офицер в милицейской форме, и за ним — гурьба людей. Милицейский офицер быстро улетучивается. Входят штатские. Какая-то дамочка средних лет мило шутит:

— Сколько гостей сразу! — и сует мне под нос книжечку. В книжечке фотография, фамилия и звание: «Акимова. Старший следователь Московской прокуратуры». Говорю:

— Слышал про вас.

Несколько удивлена:

— Даже?

Я действительно слышал про нее, что ей иногда поручают политические дела, что она любит корчить из себя либералку, но очень проворно выполняет все задания стоящих за ее спиной.

— Что вам угодно!

Мне предъявляют ордер на обыск. Гости рассаживаются. Начинается. Я разглядываю гостей. Сама Акимова — суетливая, разбитная, типичная московская деловая дама. Вначале говорит раздраженно, как бы делая сцену мужу, потом «входит в норму», начинает говорить обыкновенным бытовым тоном. Ей помогает мужчина средних лет (с серой, незапоминающейся наружностью) — это оперуполномоченный. Около них вертится какой-то женственный парнишка, который всем мешает, повсюду шныряет, пытается вступить в разговор со мной. Видимо, мелкий шпик. Двое понятых — пожилые люди, в шляпах, сидят как идолы, совершенно молча, с выпученными глазами, напряженно смотрят прямо перед собой. Так продолжается четыре часа.

Далее начинается длинное совещание Акимовой с опером в ванной комнате, куда они удаляются. Натянутым тоном она обращается ко мне:

— Анатолий Эммануилович! Вам придется проехать с нами.

— Вы предъявили только ордер на обыск.

Акимова (поспешно поправляя прическу):

— Нет, нет, я вас не арестовываю, что вы! (Опер тоже издает какой-то протестующий звук). Я приглашаю вас для беседы.

Я:

— Что за беседы в одиннадцать часов?

Акимова (вкрадчиво):

— Мы работаем и ночью. Просим вас проехать вместе с нами, Анатолий Эммануилович. Мы имеем право задержать вас до трех дней.

Спорить бесполезно. Одеваюсь. Спускаемся на лифте. Садимся в автомобиль. Приезжаем в милицию, в семьдесят второе отделение — на Волгоградском проспекте. Акимова светским тоном роняет замечания:

— Вам придется здесь остаться, Анатолий Эммануилович. Я приеду завтра утром.

Опер поясняет:

— Нам же надо разобраться в материалах обыска.

Молча прохожу в дверь, ведущую в арестантское отделение. Прохожу коридором, милиционер открывает с лязгом дверь, — вхожу. Она с шумом захлопывается за мной.

Совершилось! Я снова в тюрьме.

Это уже третий раз.

24 апреля 1934 года — восемнадцати лет — ГПУ, Ленинград — Шпалерная.

8 июня 1949 года — тридцати трех лет — МГБ, Москва — Лубянка.

12 сентября 1969 года — пятидесяти четырех лет — милиция — Москва.

Ко всему на свете привыкаешь. В восемнадцать лет я держал себя с аффектацией. В душе я был доволен. Передо мной носились образы всех на свете знаменитостей, сидевших по тюрьмам, — от Жанны д’Арк до Льва Давыдовича Троцкого (я ведь вырос в двадцатые годы). В 1949 году я — что греха таить — волновался и боялся. Что я чувствую сейчас? Ничего. Вспоминаю, что не попал на именины, здороваюсь с парнишкой, который находится в камере, ложусь рядом с ним на нары и вскоре засыпаю. В милиции я пробыл трое суток. (Как на другой день объяснила Акимова, ввиду прекрасной погоды все начальство на даче, 13 и 14 сентября — суббота и воскресенье.) В понедельник мне вручили следующий документ:

«На протяжении многих лет Левитин Анатолий Эммануилович, 1915 г. рождения, уроженец г. Баку, прож. в Москве, Кузьминская ул., д. 20, корпус 1, кв. 418, занимается изготовлением, размножением и распространением материалов, порочащих советский государственный и общественный строй, и систематически подстрекает граждан к нарушению законов об отделении церкви от государства. (Далее следует перечисление 16-ти моих работ.) Таким образом, Левитин А. Э. совершил преступления, предусмотренные ст. 190 и ст. 142 ч. 2. В связи с этим против Левитина А. Э. возбуждается уголовное дело. Мерой пресечения назначается арест».

Я ответил на это обвинение и на соответствующий допрос следующей формулой, которую повторял на всех этапах следствия с упорством маньяка (по существу, ничего другого я и не говорил):

Виновным себя ни в чем не признаю. Никакой клеветы ни на кого в моих произведениях нет, а есть правда, одна только правда, ничего, кроме правды. Мой арест — лучшее подтверждение правильности моих утверждений о том, что в нашей стране все еще существуют произвол и беззаконие. Никаких законов я никого нарушать не подстрекал, а критиковал отдельные законы, добиваясь легальным путем их изменения. Я категорически отказываюсь называть имена каких-либо лиц, которым я давал читать мои произведения или которые мне помогали в их распространении.

Ночь скитаний

Как неприятно писать о моем деле, как хочется писать о людях, о тех людях, с которыми меня столкнула судьба.

15 сентября начались люди: еще в милиции я получил передачу. Передачу принесли, как мне сказали, высокий красивый мужчина с орденскими ленточками и девушка. Сразу понял: Вадим Шавров и Люда. Через несколько дней в Бутырках получил денежный перевод — сорок рублей с необычной надписью: «От друга Вадима Шаврова». (Как правило, переводы принимаются только от близких родственников: но есть ли что-нибудь невозможное для Вадима? Он всегда добьется всего, чего захочет.) Разумеется, вряд ли было благоразумно для Вадима Шаврова подчеркивать в этот момент свою дружбу со мной (я первый не посоветовал бы ему это делать), но разве Вадим Шавров когда-нибудь и в чем-нибудь руководствовался благоразумием, тем мещанским благоразумием, которое создало столько трусов и подхалимов, но никогда не создавало героев. В это же время В.М. Шавров обратился к Брежневу с заявлением по поводу моего ареста. Характерно, что его престарелая мать, которой он рассказал об этом, сказала: «Да, Дима, ты должен это сделать. Если не ты, то кто же?»

Вадим много раз обращался в ЦК по поводу этого заявления. Он говорил с работниками аппарата ЦК Богдановым и Мишениным. Из ЦК ему сухо ответили: «ЦК существует не для того, чтобы заступаться за всяких преступников (сановник замялся), за гражданина Левитина».

И рядом с Вадимом молодая женщина, почти девочка, Людмила Кушева. Впоследствии, в Бутырках, я не раз получал от нее передачу как от племянницы. Кто не знает Люды среди честных людей Москвы? Она везде и всюду, где требуется дружба, участие, тепло. Она везде и всюду, где требуется ум, нежность, решительность, смелость.

«Приидите, ублажим Иосифа приснопамятнаго…» Как отрадно встречать в мире хороших, добрых людей.

И женщины… В одном из своих последних произведений, в «Строматах» (1968 г.), я сказал несколько горьких слов о женщинах, хотя тут же привел примеры героических женщин в нашей среде… (..)

И я во время моего заключения все время чувствовал женскую ласку, женскую заботу, женскую любовь.

Тут была и жена отца моего, заменившая мне мать, и многие другие, которые не позволяют мне говорить о них.

Но спустимся с лирических высот; спустимся, чтоб сойти в очень мрачное место — в отделение милиции на Волгоградском проспекте, из которого в ночь с 15 на 16 сентября меня повезли в тюрьму. В первом часу ночи меня вывели из милиции и втиснули в «воронок». Боже! Что это было за зрелище: мрачные субъекты с небритыми перекошенными физиономиями, в шляпах с отломленными тульями, воры, бандиты, развратители малолетних. Среди них мне предстояло жить одиннадцать месяцев.

Здесь время остановиться на одной важной проблеме — на проблеме политических заключенных. Прежде всего, чтобы устранить всякие личные моменты, отмечу: от того, что я был среди уголовников, я нисколько не страдал. Я был со всеми ними в лучших отношениях. Когда меня спрашивали, не обижали ли они меня, — я отвечал: «Нет, скорее, я обижал их». Действительно, мне часто бывало стыдно за то, что я не могу платить им тем же уважением, вниманием и заботой, которые я видел с их стороны, не говоря уже о том, что некоторым из них приходилось испытывать вспыльчивость и раздражительность, представляющие тяжелые и неприятные стороны моего характера.

И тем не менее: позволительно ли сажать политического заключенного вместе с уголовниками?

На этот вопрос юристы всего мира единодушно отвечают: нет. Нет — потому что пребывание честного человека в среде уголовных преступников — подонков общества, с их своеобразными чертами: грубостью, жестокостью, полной интеллектуальной и нравственной неразвитостью, — является, по существу, замаскированной пыткой. Нигде люди до такой степени не бывают близки друг другу, как в тюрьме или в лагере, — здесь люди делят и стол, и работу, и даже ложе, потому что спят почти все вповалку. И вот все время вы видите рядом с собой страшных людей — людей, способных на все, с которыми избегают встречаться на улице ночью. Кроме духовной пытки, политический заключенный чувствует себя униженным: его поставили на одну доску с ворами, бандитами, убийцами. В царской России все политические заключенные, кроме присужденных к каторге, содержались отдельно от уголовников. Так было и во всех цивилизованных странах. Исключение составляет Россия при Сталине. Тому, что Сталин, который не признавал никаких человеческих норм, нарочито смешивал политических с уголовниками, — удивляться, разумеется, не приходится. Это было (наряду с пытками, побоями заключенных) одним из проявлений реставрации средневековья. Можно не удивляться также и тому, что в 1956 г. (при Хрущеве) политические были отделены от уголовников. Сейчас также политические официально отделены; однако для того, чтобы их все-таки сажать вместе с уголовниками, проделан следующий удивительный фокус: политическими заключенными считаются обвиняемые или осужденные по ст. 70, привлеченные же по ст. 1901 (Статья 70 Уголовного Кодекса РСФСР: «Антисоветская агитация и пропаганда». Статья 1901: «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй» — Ред.) рассматриваются как уголовные преступники. Между тем нет ничего более глупого, чем подобная «классификация». В самом деле, кого считать политическим или государственным преступником? Того, действия которого направлены непосредственно против государства. Того, кто идеологически противопоставляет себя государству. Но разве лица, обвиняемые по ст. 1901, не относятся именно к идеологическим, идейным противникам государства? Относятся в не меньшей степени, чем лица, привлеченные по ст. 70. Чем же объяснить, что содержат их вместе с уголовниками?

Никаких других причин, кроме желания нанести им нравственную травму, нет и быть не может. А ведь не всякий так легко, как пишущий эти строки, находит контакт с людьми. Как, например, должен чувствовать себя Борис Владимирович Талантов — шестидесятисемилетний учитель математики, находящийся в настоящее время в лагерях за свои писания, вверженный в среду уголовников, — и тысячи других, подобных ему людей?

Поэтому настоятельной необходимостью является в настоящее время — отделение всех заключенных, арестованных по идеологическим мотивам (религиозным, политическим и др.) от уголовников. Это есть самое элементарное условие всякого цивилизованного (несредневекового) права. Обо всем этом я думал, сидя в «воронке», рядом с какой-то странной личностью, которая ловила все время воображаемых мух (алкогольный психоз).

Наконец привезли нас в тюрьму на Матросской Тишине (вместо Бутырок, как обещала Акимова). Подъезжаем. Первая тюремная ночь. Как трудно описать тюрьму тому, кто никогда не был в ней. Представьте себе огромное здание вроде вокзала, в котором целые ночи напролет горит свет, в котором, как в гигантском муравейнике, круглые сутки снуют взад и вперед люди, — и вы получите представление о тюрьме большого города.

И вот — ночь. Электричество. Толпы людей. Десятки процедур. В это время людей все время перебрасывают из камеры в камеру в ожидании очередной процедуры. Камеры небольшие, метров на двадцать каждая, с голыми двухъярусными железными койками, спускным клозетом; всюду спертый воздух, матерящиеся мужчины, грязь… Вас ведут к врачу, вас ведут от врача, вас ведут сдавать вещи, вам дают квитанции: всюду вас заводят в камеры, вас выводят из камер; всюду оклики, команды, брань, — и всюду люди, люди, люди… «Откуда вас столько»? — вырвалось у одного офицера, встречавшего нас на Матросской Тишине. Действительно, откуда?

Здесь я имел свое первое столкновение с представителем администрации. Это был начальник изолятора № 1 майор Иванов. Очень неприятно вспоминать личный обыск, когда несколько десятков раздетых мужчин стояли перед обыскивающими нас и матерящимися не хуже любого мужика женщинами. Обыскивающие нас сотрудницы отбирали ключи, деньги и все личные вещи, которые тут и вносились в опись. На мне был крест. Крест обычно снимается с заключенного, вносится в опись и выдается при переводе в другую тюрьму или при освобождении. На этот раз молодая шустрая девчонка, отобрав у меня крест, заявила:

— В опись вносить не будем — выбросим, — и снова повторила: — Мы его выбросим.

В ответ я поднял скандал. Девчонки смутились. Одна из них начала меня убеждать:

— Вы думаете, он поможет вам скорее выйти отсюда?

Другая сказала:

— Ну я не знаю. Ну как же мы будем вносить в опись крест? Ну разве это можно? Поговорите с начальником тюрьмы. Он как раз здесь.

Ко мне вышел высоченный майор. Между нами произошел следующий диалог:

— Чего тебе? Зачем тебе крест?

— Во-первых, не тыкай. Говоришь с человеком, который старше тебя.

— А ты почем знаешь? Может, я старше. (Ему не было и сорока.)

— По уму вижу. Ум у тебя как у пятилетнего ребенка. Крест принадлежит мне и как все личные вещи должен быть внесен в опись.

— Не тебе, а — попу! Не вносите крест, — выбросьте.

Так и пропал мой крест. Впрочем, в одном я уверен: его не выбросили, — кто же станет выбрасывать золоченый крест на серебряной цепочке?

Недолго мне пришлось быть в тюрьме на Матросской Тишине — всего несколько часов. Успел только помыться в бане и побывать в общей камере.

Тут же меня вызвали и сказали (очень вежливо): «Произошла ошибка. Сейчас вы поедете в другой изолятор». Посадили меня в автомобиль с эмблемой Красного Креста и повезли в Бутырки.

Бутырки

И вот ровно через двадцать лет я в Бутырках. В 1949 году я был здесь как раз в сентябре. Странное ощущение — я обрадовался, увидев эти стены, боксы из зеленого камня, широкие лестницы. Видимо, прошлое (даже самое паршивое прошлое) имеет необыкновенную власть над человеком. Здесь снова был обыск. Но Бутырки — старая тюрьма. Здесь все размеренно, слаженно, четко. Старые бывалые надзиратели. С одним из них я вступил в разговор. Он сказал мне:

— Ну зачем вам было все это писать? Все равно же ведь никто не прочтет. Я вот, например, не прочту. Прочтут все такие же ученые, как вы, а они и так все знают.

В ответ я сослался на Лермонтова, на известный афоризм об искре и т.д. Пример Лермонтова, видимо, произвел впечатление:

— Да, Лермонтов — человек. Хорошо писал.

Другой надзиратель спросил:

— Да что они пишут-то?

Мой седовласый собеседник неожиданно дал довольно квалифицированное объяснение:

— Они пишут, критикуют, — потом это попадает за границу. Они вроде как раньше были революционеры.

После обыска — баня, знаменитая Бутырская баня, воспетая Солженицыным в его «Круге первом». И наконец опять камера. Сначала меня посадили с хулиганами. Пожилые пропойцы, которых посадили жены. Все они проклинают жен, и ко всем проклятиям — рефрен: «Семью разрушают, сволочи!» Но попадают и иные: так, на прогулке ко мне подошел молодой человек, который спросил, не знаю ли я о судьбе Бурмистровича. Я уже знал о том, что Бурмистрович получил три года лагерей, и сказал об этом собеседнику, а затем спросил, откуда он знает о Бурмистровиче. Оглядевшись по сторонам, мой собеседник шепнул: «Я кандидат математических наук и товарищ Бурмистровича по аспирантуре. Только никому не говорите. Неудобно, я сижу по такому делу…» А сидел он за ограбление магазина. Он оказался сыном крупного работника-коммуниста; когда пришла ему передача, он отказался ее принять, так как она была от имени мачехи, а не отца. К сожалению, мне не пришлось с ним поближе познакомиться.

Вскоре меня перевели в «спецкорпус». Спецкорпус — это особое отделение в Бутырках. Раньше там сидели (с 1925 г. по 1938 г.) меньшевики и эсеры, которым расстрел был заменен долголетним заключением. В старое время это было отделение для политиков. В тридцатые годы там сидели троцкисты. Сейчас там сидят крупные расхитители. Камера похожа на гостиничный номер: больше четырех человек там не бывает. Имеется даже умывальник и зеркало. Есть и еще одна принадлежность, о которой меня предупредил еще в милиции один парнишка: «Если посадят в спецкорпус — держите ухо востро: там всегда стукачи». В моей камере было три человека, знакомство с которыми произвело на меня впечатление. Представляю их читателю.

Один из них: Михаил Федорович Ленский. Высокий, сухощавый, пятидесяти семи лет. Начальник отдела капитального строительства Министерства просвещения РСФСР. Украинец. Женат. Имеет трех взрослых детей. Имущественное положение: зарплата — 230 руб. Распределитель (продуктами самыми высококачественными на 200 руб.) — до знакомства с ним я не знал, что в Москве существуют распределители. Его жена — работник Президиума Верховного совета СССР. Имущественное состояние — такое же; два сына — лейтенанты КГБ, дочь студентка Педагогического института им. В. И. Ленина. В ведении Ленского 130 педагогических институтов. Каждое лето начинает работать телефон; товарищ Ленский обзванивает ректоров: «Я тебе отремонтирую отопление, — устрой мне двух парней, устрой мне девчонку». С каждого «парня» и с каждой «девчонки» берется 1500-2000 рублей. Клиентура в основном набирается в Грузии через двух агентов. Каждый год устраивается, таким образом, больше сотни человек. За двадцать лет накопилась какая-то поистине астрономическая сумма. Достаточно сказать, что дело Ленского насчитывало сто двадцать томов, и закрывал он его около двух месяцев.

Затем Толстов: литератор, редактор журнала «Строитель» (впрочем, был он также одно время сотрудником журнала «Наука и религия», этого, как всем известно, «Ноева ковчега» проходимца). Толстов сидел за «литературные дела»: он присваивал себе гонорары сотрудников. У него насчитывалось четыреста восемьдесят эпизодов, сто тридцать томов; следствие длилось два года.

И наконец — № 3 (фамилии не помню): снабженец, тридцати двух лет, с пузом, наружность трактирщика. Однажды подходит ко мне на прогулке, говорит:

— Анатолий Эммануилович! Дело мое хорошо оборачивается: через два-три года буду на воле, но с партией — кончено. Как сделаться священником?

— А в Бога вы веруете?

— В Бога? Да я могу поверить и в Бога.

Чувствую, что нехорошо пишу об этих людях, с желчью. Но что поделаешь? Вызывают они во мне недобрые чувства. Были все мои «расхитители» убежденные «сталинисты», все они боготворили Сталина и ненавидели Хрущева. Особенно много говорил Толстов; хвастун и всезнайка, он утверждал, что уже есть решение: «К 1979 году реабилитируют полностью Сталина и всех его соратников (и даже Берия) и торжественно отпразднуют столетие со дня сталинского рождения». Был он якобы дружен с Василием Сталиным и рассказывал про него всякие небылицы. Разумеется, Сталин не ответствен за таких поклонников; сам он никого не учил воровать казну и даже очень жестоко преследовал за это. И все же не случайно все трое — поклонники Сталина.

Л.Н. Толстой однажды сделал очень глубокое замечание: «Петр Первый показал жестокость, безумие, распутство власти. Он расширил рамки. Появилась Екатерина. Если можно головы рубить, то почему любовников не иметь?»

В самом деле, — деспотизм есть распутство власти (это очень здорово сказано). А одно распутство порождает другое; отсюда и казнокрадство: если можно головы рубить, миллионы людей в тюрьмах гноить, почему нельзя казенные деньги воровать?..