Халоперидол отнял у меня желание жить, желание бороться и даже — желание думать
28 октября 2024 Юрий Ветохин
Юрий Ветохин (1928-2022) — писатель, общественный деятель, трижды пытавшийся бежать из СССР: в 1963 году (неудачно), в 1967-м — был пойман в Черном море пограничниками, сидел в разных тюрьмах, в итоге был признан в Институте им. Сербского «невменяемым», с 1968 по 1974 гг. содержался в Днепропетровской психиатрической лечебнице, где его здоровье было подорвано медпрепаратами. В 1975 году признал себя письменно психбольным, а также что излечился и не собирается бежать. Был выписан из психбольницы, в 1976 году освобожден от принудительного лечения. В декабре 1979 года спрыгнул с круизного лайнера в 30 км от индонезийских островов, доплыл до одного острова за 20 часов. Получил политическое убежище в США, написал давно задуманную книгу «Склонен к побегу» (первая публикация в 1983 г.). Предлагаем вам отрывки из этой книги.
Я начал готовиться к празднованию Рождества Христова задолго до праздника, еще с конца 1974 года. Для рождественского подарка заключенным я стал собирать застарелый и пожелтевший шпиг и высохшие, твердые как камень, пряники, от которых отказывались богатые больные. Я наметил список людей, которым никто не присылал посылок и передач. К их числу наряду с Залусским, Зайковским, Шведовым и другими политическими я отнес и многих уголовников. Всего набралось около 35 человек. Незадолго до 7 января я пережарил на электроплитке в сестринской весь собранный шпиг вместе с луком. 6 января вечером я разделил все собранные продукты на 35 частей, а утром 7 января — роздал подарки больным, не упоминая о Рождестве. Однако, злобный уголовник Дуплийчук догадался:
— Рождество решил справлять? Ну, подожди! Нина Николаевна покажет тебе Рождество!
Он ли сообщил врачам о моих подарках, или дежурные сестры, или санитары — я не знаю. Только после обеда, во время раздачи лекарств, когда я, как всегда, подошел к сестре за своими десятью розовыми таблетками, мне в ладонь упали какие-то крупные таблетки грязно-cерого цвета.
— Это не мои таблетки, Лидия Михайловна! — сказал дежурной сестре.
— Ваши! И рот мне покажите! — враждебно ответила она.
«Уже? Быстро отреагировали! И какой злобный тон!» — подумал я, но таблеток все равно не проглотил. Я лишь пихнул их за десну и рот приоткрыл чуть-чуть, так, чтобы они не вывалились оттуда. Но Лидия Михайловна — стреляная ворона. Она сразу поняла, что таблетки я не проглотил. Она лишь взглянула на мой полуоткрытый рот поверх очков и сразу отвернулась, ничего не сказав. Однако врачам доложила. После ужина, когда я снова пришел на лекарство, сменившая Лидию Михайловну дежурная сестра Настасья Тимофеевна сказала мне:
— А вам таблетки отменили. Вас скоро вызовут на укол.
Новое прописанное мне лекарство оказалось мажептилом. После укола я пошел в свою камеру и только лег на койку, как влетела Лаврентьевна:
— Ветохин! Сдавай обязанности Виктору Ткаченко и собирайся в 4-ю палату! Врачи и так меня ругают за то, что я ДО СИХ ПОР еще не перевела тебя туда!
4-я камера состояла сплошь из лежачих больных, «наглухо вырубленных хроников». … Дверь в камеру захлопнулась: «пряник» был заменен «кнутом».
…Через несколько дней меня перевели на халоперидол. Это было лекарство, которого я больше всего боялся. На ночь мне вводили халоперидол в уколе, а утром и днем давали по 8 таблеток. Все сестры теперь тщательно проверяли мой рот и не отвечали, когда я здоровался. От меня отвернулись даже те сестры, которым я еще недавно собирал металлические крышки со стеклянных банок. Они со мной больше не разговаривали, и лишь иногда я ловил на себе их внимательные враждебные взгляды. Преступление, которое я совершил, отметив Рождество Христово, с их точки зрения было ужасным и непростительным. В их враждебных взглядах без труда читался укор: «А мы-то думали, что ты исправляешься, помогали тебе… Мы ошиблись!» Из 10-ти сменных сестер только Ирина Михайловна не делала мне назначенных уколов, каждый раз куда-нибудь отсылая санитара, чтобы он не узнал об ее нарушении. Однако и она в разговор со мной не вступала. Медсестра Наталья Сергеевна, жалобно улыбаясь, перед тем, как сделать мне укол, тихо говорила: «Простите меня!»
Уж если Наталья Сергеевна боялась ослушаться врачей, значит, дело было нешуточное, значит, меня приговорили… Кругом была глухая стена отчуждения и неприязни. Санитары перестали меня «уважать» в тот день, когда я передал обязанности кладовщика Виктору Ткаченко. Если я просился в туалет, то всегда слышал один и тот же грубый ответ:
— Чего стучишься? Оправка была? Жди теперь следующей оправки по графику!
Однажды в столовой Шостак дал мне книжку Виктора Некрасова и рекомендовал ее прочитать. Книга, это были парижские путевые очерки, мне не понравилась. Я с трудом дочитал до того места, где Некрасов описывал свой «героический подвиг», и отбросил ее в сторону. «Героический подвиг» состоял в том, что Некрасов, находясь в Соборе Парижской Богоматери, держал свой рот закрытым в то время, когда священник вкладывал в открытые рты окружавших Некрасова верующих просфоры. Это не первый раз, когда диссидент выставлял свой атеизм напоказ, как добродетель. У меня под подушкой была другая книжка, атеистическая брошюра, на последней странице которой рукой Чиннова была вписана молитва. Я открыл ее и стал учить молитву на память.
Больше Шостак мне книг не предлагал, да мы и не виделись с ним, ибо я перестал ходить на прогулку. Халоперидол приковал меня к койке. Я чувствовал сильную слабость и апатию. Халоперидол отнял у меня желание жить, желание бороться и даже — желание думать. У меня возобновились сны — кошмары, наподобие тех, что я видел во время пыток тизерцином, и сильно разболелись пальцы рук и ног.
Ночью, во время прозрачного халоперидолового сна я тер пальцы рук о тело, прикладывал к наиболее теплым его местам, дул на них — ничего не помогало. Было такое чувство, как будто я их отлежал, но более сильное. Родство внешних ощущений указывало на их физическое родство. В обоих случаях причиной было нарушение кровообращения. Только в первом случае, когда отлежал, восстановить кровообращение было легко. В моем же случае восстановить кровообращение было нельзя. Халоперидол поражал сердце систематически, и с каждым днем недостаточность кровообращения становилась все заметнее.
У меня появились судороги. Хотя мне был приписан корректор ромпаркин, тем не менее ежедневно, под вечер, судорогами сводило мои ноги.
Дней через 7 после начала пыток халоперидолом началась задержка мочеиспускания. Появилась скованность во всем теле. Я перестал умываться и чистить зубы. В бане я уже не мог проявить необходимую скорость и оставался тоже немытым.
Наконец, я превратился в лежачего больного. Круглые сутки я лежал в койке, слегка прикрытый тонкой оболочкой халоперидолового сна. Вставал я лишь на, прием пищи, на лекарство, да в туалет. Оправка стала для меня дополнительной мукой. Чтобы попасть в туалет, надо было часами тихонько стучаться в дверь (сильно стукнешь — изобьют). Когда, наконец, санитар выпускал из камеры, я приходил в туалет и не мог оправиться, ибо у меня начал атрофироваться аппарат мочеиспускания. Санитар, не испытавший подобных пыток, не мог понять моих мучений:
— Придуриваешься, а еще говоришь, что не сумасшедший! Пошел в камеру!
Я так и уходил, не оправившись, а через короткое время снова стучал в дверь камеры, вызывая у санитара ярость и отборную ругань.
Муравьев, видя, что дело мое плохо, написал родственникам, чтобы они срочно прислали ему калорийную посылку. Посылку прислали, и он, подкупив санитаров, забегал ко мне в камеру и кормил меня, как ребенка. Но даже дополнительное питание не могло значительно отдалить тот конец, который был уже очевиден.