Кто же стал вместо меня осведомителем в нашей «конторе»?

21 августа 2024 Игорь Дьяконов

Игорь Дьяконов (1915-1999) — доктор исторических наук, востоковед, лингвист. Работал в Эрмитаже с 1937 г. Во время войны был переводчиком в отделе пропаганды Карельского фронта, где писал и печатал листовки, участвовал в допросах пленных. В 1944 году участвовал в наступлении советских войск в Норвегии и был назначен заместителем коменданта города Киркенес. Впоследствии — почетный житель этого города.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Дьяконова «Книга воспоминаний» (первая публикация — 1995 г.).

Однажды в помещение резерва вошел высокий, весь в ремнях, очкастый человек с толстым носом; в петлицах у него были три шпалы старшего батальонного комиссара и на рукаве комиссарская звезда.

Мы лежали на нарах, но сразу вскочили и вытянулись по стойке «смирно». Вошедший обратился ко мне, назвав меня по фамилии. Спросил, знаю ли я немецкий язык, и сказал, что я буду работать в Политуправлении фронта.

— Через три дня можете явиться.

Почему через три дня — оставалось неясно.

Улиц Беломорска мы не знали, обедать ходили через большой мост только по главной, «Солунинской улича».

В Карелии, кроме русского, был свой язык — или, вернее, ряд бесписьменных диалектов. В одном районе, Ухтинском, говорили фактически даже просто по-фински, и даже на самом лучшем финском языке, ибо именно здесь была записана Калевала, финский народный эпос. В Карельской автономной республике до 1937 г. официальным языком наряду с русским был финский. Когда-то здесь было много финнов, в основном из тех, кто во время гражданской войны в Финляндии отошел на советскую территорию; было также порядочно финнов-коммунистов из США и Канады. Почти всех в 1937 г. пересажали, и к нашему приезду их практически не было.

В финскую войну Карелия из автономной стала Карело-Финской союзной республикой (в расчете на присоединение к ней Финляндии?), и тогда снова ввели официально финский язык, тем не менее в промежутке официальным языком был карельский. Его срочно начали изобретать (трудно было объявить государственным языком какой-либо один из бесписьменных диалектов) и делать письменным языком. Но слов, которые совпадали с финскими, боялись из-за возможных (смертельных) обвинений в финском национализме. Быстро придумали своеобразный «общий для всех диалектов» письменный карельский язык. Сущность его заключалась в следующем: во-первых, письменность была принята русская, вместо финской латиницы. Во-вторых, существительные и прилагательные, включая словообразовательные суффиксы, были, как правило, русские, глаголы тоже были больше русские, но с финскими окончаниями; наречия, местоимения и служебные слова были финские (они по большей части совпадали с финскими и в реальных карельских диалектах). Для русских слов брали поморские формы. Поморы цокают: «цай, улича». Женского рода в карельском нет, поэтому «Солунинской улича». Надо сказать, что местные городские карелы почти на таком языке и действительно говорили («Ванька городаст тулла?» — «Ванька пришел из города?»).

Первый секретарь Карело-Финского ЦК был карел (из коренной национальности, как было принято для всех союзных республик), но все карелы носили русские фамилии, и он был Прокофьев. Сталин сказал, что первый секретарь должен носить финскую фамилию. «Пусть «будет Прокконен». Все втихомолку смеялись, потому что звукосочетание пр- невозможно ни в карельском, ни в финском языке — тогда уж нужно было «Рокконен». Но Сталина же не поправишь!

Одним из результатов всей этой лингвополитики было то, что никто так и не знал, как называется наш город.

На другой день после посещения нас старшим батальонным комиссаром я пришел по «Солунинской улича» с обеда, и мне говорят: приходил старший лейтенант и приглашал зайти по такому-то адресу.

Названия мелких улиц были вообще не выставлены, многие дома были необитаемы; я долго блуждал по затемненному городу и наконец нашел нужный дом. Открыл дверь старший лейтенант. Пригласил в комнату, посадил за стол и спросил, хочу ли я служить Родине. Я ответил, что то и делаю. Последовало разъяснение, что время трудное, возможен шпионаж и т. п. Я обещал сообщить сразу же, как услышу что-нибудь вредное для государства. Выяснилось, что это не совсем то, что требуется.

— Мы одобрили Ваше назначение в Политуправление, но просим регулярно сообщать о том, что говорят Ваши товарищи.

Я отказался, ссылаясь на возможность ошибиться и на большую ответственность: не всякий разговор сразу понятен; возможны разные толкования. Он успокоил меня тем, что будет проверка по параллельным сообщениям. Тогда я стал отказываться, уже ссылаясь на то, что таким образом получается, будто мне не доверяют.

Он опять: Вам полностью доверяют. Я: Да, но я не полагаюсь на свое понимание. Он: Но Вас будут проверять. Я: Так значит, Вы мне не доверяете? И так далее. Разговор шел не менее часа, не давая сдвига. Наконец, он казалось, меня припер к стенке, я уж не знал, что и отвечать; но тут неожиданно для меня он сдался. Спросил меня о товарищах, с которыми я до сих пор работал, и попросил написать о них. Я перечислил: капитан Б. кадровый военный, Прицкер, участник испанской войны, Бать, доцент Индустриального института, все высказывались с уверенностью в победе Советской власти. Он меня отпустил, предупредив об ответственности за разглашение. Однако, конечно, это была не последняя моя встреча с «органами» — о других я еще расскажу.

После этого меня, сколько я был в Беломорске, мучила мысль — кто же стал вместо меня осведомителем в нашей «конторе», где я начал работать? Старшего лейтенанта я раза два видел в наших краях.

Один из моих товарищей (не служивших со мной) вскоре рассказал мне о происшедшей с ним аналогичной беседе и о том, что он подписал бумагу с обязательством сообщать о слышанных разговорах. Что было дальше с ним, я не знаю. К концу войны до меня дошел слух, будто было распоряжение завербовать в армии каждого десятого. Но ввиду высокой смертности контингента это вряд ли могло удаться. Однако вербовали, сколько могли.