Мы связали себя круговой порукой
8 июля 2017 Ахилла
5 июля 2017 года умерла бывшая политзаключенная, писательница, сценарист, поэтесса Ирина Ратушинская, сегодня она будет похоронена в Москве.
***
Мордовские лагеря и моя прекрасная няня
30 апреля 2007
Кашин Олег
20 лет назад поэтессу Ирину Ратушинскую выслали из СССР.
Чем должен заниматься ветеран диссидентского движения в постсоветской России? Ответ очевиден — политикой или хотя бы правозащитной деятельностью. Противник советской власти, отсидевший за антисоветскую агитацию, сегодня обязательно должен ходить на марш несогласных, заседать в «Другой России», выступать по радио «Свобода» или, в крайнем случае, по «Эху Москвы».
Собственно, именно благодаря этому стереотипу в последние годы мы ничего не слышали об Ирине Ратушинской — некогда постоянном авторе и фигуранте «Хроники текущих событий», участнице правозащитных демонстраций на Пушкинской конца семидесятых, авторе самиздатовских поэтических сборников и автобиографической повести «Серый — цвет надежды», одном из последних «узников совести» уже предперестроечного СССР.
Даже многие из ее прежних знакомых уверены, что Ратушинская до сих пор живет в Лондоне, где она осталась, когда после досрочного освобождения ее выгнали из страны — ровно двадцать лет назад. А она между тем тихо живет в Москве. Мы сидим на кухне ее квартиры на последнем этаже сталинского дома по Ленинскому проспекту, Ратушинская показывает копии архивных документов.
«После выезда из Советского Союза Ратушинская и ее муж Геращенко приняли активное участие в развернутой за рубежом антисоветской кампании «в защиту прав человека в СССР». С этой целью реакционные политические круги на Западе организовали им турне по Австрии, Голландии, ФРГ, США, где они выступают на многочисленных пресс-конференциях, дают интервью для печати, радио, телевидения, встречаются с функционерами антисоветских центров и организаций. В публичных выступлениях Ратушинская и ее муж извращают происходящие в нашей стране перемены, клевещут на советскую действительность. Заявляя об отсутствии в СССР демократии, они «свидетельствуют» о наличии в СССР многих тысяч «политических заключенных», об их «истязаниях и пытках» в местах лишения свободы. С учетом изложенного Комитет госбезопасности считает целесообразным лишить Ратушинскую И. Б. и Геращенко И. О. гражданства Советского Союза», — писал 7 мая 1987 года председатель КГБ СССР Виктор Чебриков в записке политбюро ЦК КПСС.
Политбюро единогласно (в том числе прорабы перестройки Александр Яковлев и Эдуард Шеварднадзе, а также сам Михаил Горбачев) записку одобрило, и Ирина Ратушинская, осужденная за публикацию пяти антисоветских стихотворений (вообще, это были стихи на религиозную тематику, но их почему-то сочли антисоветскими), была лишена советского гражданства и осталась жить в Лондоне.
Вернулась она в Россию только в декабре 1998 года — после года бюрократических процедур, связанных с оформлением российского гражданства.
— Погодите, был же указ Горбачева еще в 1990 году — вернуть гражданство Солженицыну, Аксенову, еще кому-то и Ратушинской в том числе. Президентского указа оказалось недостаточно?
— Во-первых, мне вернули советское, а не российское гражданство. Во-вторых, это в газетах написали, что его вернули. Потому что когда мы обратились с этим вопросом в посольство (нам передали указ, газетную вырезку) — а там, в этом указе было сказано, что посольства СССР во всех странах обязуются связаться с «лишенцами» и проделать все необходимое — нам сказали: мы против вас ничего не имеем, но указаний нам таких не дано.
— И вы восемь лет потратили на возвращение гражданства?
— Ну, мы не так уж их и тратили. Я же в 1992 году двойню родила, и мне было не до того, чтобы бегать и хлопотать. А когда детки уже подросли, и уже русским мальчикам в русскую школу пора идти (а мы хотели, чтобы они шли в школу в России), понадобилось российское гражданство. И возникли проблемы. Пришлось просить Беллу Ахмадулину, она подтянула Битова, и еще старую гвардию. Они написали открытое письмо Ельцину, и в конце концов наши имена вставили в указ: даруется российское гражданство.
— С тех пор вся ваша общественная деятельность сводится к писанию стихов и их публикации?
— Нет. Я, например, Темплтоновскую премию в Англии получила, а она дается именно за общественную деятельность. С формулировкой «за духовное развитие страны». А когда в Сахаровском центре была выставка «Осторожно, религия!», мы с Анатолием Корягиным и другими бывшими политзэками написали письмо протеста. Против издевательства над верой. Вот только с публикацией возникли проблемы: либеральная цензура была на страже. Всего в одной газете удалось опубликовать. Так что в СМИ я обычно не вылезаю, пока меня не спрашивают. А это случается редко. Вот вы сейчас спрашиваете, например.
— То есть это сознательный уход от публичной деятельности? Чем он вызван? Ведь вы с вашей биографией вполне могли бы стать такой нормальной медиафигурой. По крайней мере, как Людмила Алексеева.
— Я не ухожу навсегда от публичной деятельности. Надо будет — выскажусь, найду как. Но все же мое призвание — быть писателем, а не кем-то другим. А насчет медиафигуры… Тогда я должна была бы и вести себя, как Людмила Алексеева, правда же? А разница между нами в том, что я принципиально не согласна работать против России. Понимаете, одно дело разбираться с коммунистическим строем. Только коммунизм у нас уже кончился, а Россия осталась. Но вот путь через штатовские и другие гранты, которые потом надо отрабатывать так, как этого хочет грантодатель — это очень скверный путь. Я же видела этих людей — до грантов и после. Люди начинают работать действительно против своей страны, начинают лгать, это все нехорошо. Это страшно портит людей. Именно портит. Получается, на сжатие он был хорош, а на растяжение не выдерживает. Я так не могу, у меня другие убеждения. Хотя мне, конечно, предлагали.
— Предлагали — что именно? Вступить в Московскую Хельсинкскую группу?
— Не московскую. Я тогда еще в Америке была, и однажды меня пригласил к себе Боб Беренштайн, президент Random House, — издатель, который в Америке контролирует, скажем так, очень многое. Я помню, как он, положив по-американски ноги на журнальный столик, объяснял мне — Ирина, в Америке я решаю, кто писатель, а кто нет. А у тебя сейчас выходит новая книжка, ее успех или неуспех зависит от меня. Хочешь, чтобы она стала бестселлером? Тогда организуй Helsinki Watch в Англии, мы профинансируем. Я ответила — не буду этим заниматься, мне Англия ничего плохого не сделала. И он очень спокойно сказал: «Ну, смотри, Ирина, я ж тебе говорил». Наказали меня за это и в самом деле крепко.
— Как наказали? Не издали книгу или что-то еще?
— Книгу уже издали, а вот до магазинов ее не допустили. И пока Беренштайн оставался президентом Random House, меня в Америке больше не публиковали.
— В чем разница между нынешней либеральной тусовкой и диссидентским движением?
— Это лучше вы мне скажите, что такое диссидентское движение. Диссидентами называли на Западе всех, кто был неугоден советской власти. А это были очень разные люди, которые одним единым движением быть никак не могли. Слишком разные у всех принципы.
Например, ни я, ни муж не вошли принципиально в Московскую Хельсинкскую группу. Не потому, что мы чего-то боялись — я и так получила больший политический срок, чем любая другая женщина. Нет, это не был вопрос риска, это был вопрос некоторой ответственности и незадуренности. Мы рассуждали так (может быть, мы тогда были молоды, — но я до сих пор не вижу логического пробоя в этих рассуждениях): почему Хельсинкская группа? Они настаивают на соблюдении Хельсинкского соглашения. Хорошо, крокодильчики мои, вы настаиваете. Но в Хельсинкском соглашении — три корзины. Одна из них — да, про права человека. А вторая, например, посвящена нерушимости послевоенных границ в Европе. И как же вы можете выступать за отделение, например, Эстонии от СССР, если вы называете себя Хельсинкской группой? Называйте себя тогда Хельсинкскими сектантами — «это мы вырежем, это отбросим, а вот это нас устраивает».
Если бы они действительно боролись за выполнение Хельсинкского соглашения, тогда все Хельсинкские группы мира должны были грудью встать против распада СССР, против раздергивания на части Югославии. Вы видели эти груди? Нет? А почему? А просто за это не платили.
Если же объяснять совсем просто — да, я получила на полную катушку, так позвольте же мне сидеть за то, что я сама делаю, пишу и думаю. А не за то, за что вам платят.
— Вы получили на полную катушку, но катушка оказалась почему-то более полной, чем у более знаменитых диссидентов. Почему?
— Наверное, я просто попала под раздачу. К тому же — ну, нетрудно представить себе логику того же Андропова. Представьте себе — какой-то там особе 28 лет, ее стихи широко гуляют по самиздату, кладутся на музыку, переводятся за границей. Эта зараза уже в 28 лет член Международного ПЕН-клуба. Всю советскую цензуру она имеет в виду, и чем все это закончится — неизвестно. Не пора ли нам заняться превентивным действием? Это с одной стороны.
С другой — гражданская позиция этой девчонки все-таки совершенно антисоветская. Вот, например, отправили Сахарова в Горький — с какой формулировкой? «По настоятельным просьбам советской общественности». Прекрасно. Мы с мужем — чем мы не общественность? — просто пишем открытое письмо с адресом, подписями и так далее — мол, мы не та часть советской общественности, от имени которой вы это делаете. Отправляем в Кремль и публикуем в самиздате. И в самиздате наше письмо подписывает еще несколько тысяч человек. Мы просто говорили властям: мы не можем помешать вашим мерзостям, но мы лишаем вас права делать их от нашего имени.
Мы с мужем были в каком-то смысле как Чичиков — заботились о том потомстве, которого пока нет. О том, чтобы детям было не стыдно в глаза смотреть. И сейчас не стыдно.
— Вы с мужем тогда работали?
— Да, муж был конструктором первой категории в НИИ при Академии наук. Потом, конечно, он оказался безработным, его вышвырнули с работы сразу, но поскольку он с детства был воспитан отцом в рабочих традициях (отец мальчишку устраивал на каждые каникулы подмастерьем к работягам), он умел работать на разных станках, был стеклодувом и так далее. И вот после увольнения он стал слесарем — инструментальщиком 6 разряда — а это такая белая кость среди рабочих: люди думающие, чертежи читать умеющие. Зарабатывал неплохо.
У меня немного сложнее. Киевской прописки у меня не было, поэтому я не могла ни работать, ни получать медицинского обслуживания — просто была никем, меня не существовало. Но я же физик-математик по образованию. Готовила деток к поступлению. Готовила, что называется, пакетом — физика, математика, сочинения. В итоге всем было хорошо и удобно, мои ученики поступали, а я зарабатывала. Хотя мне в приговоре это тоже вписали: нигде не работала.
— Из семи положенных лет вы просидели, кажется, пять.
— Четыре с лишним. Просто среди моих читателей оказался президент Рейган. Совершенно смешная вещь вышла — меня просто как щенка ему продали. Накануне встречи Горбачева и Рейгана в Рейкьявике — наверное, чтобы переговоры было проще вести.
А после освобождения меня лишили гражданства, а Рейган меня и мужа пригласил в гости. Мы обалдели совершенно, но визит есть визит. Он нам тогда предложил американское гражданство, но понимаете — Рейган как человек нам нравился, но быть гражданами этой страны… А вдруг будет война между Штатами и Россией — мы тогда как?
— Британского подданства у вас тогда еще не было?
— Никакого не было. Это мы после рождения детей решили, что деваться некуда, а до этого шесть лет жили без гражданства. Так вот, когда Рейган предложил гражданство США, мы так мягко ушли от этой темы. Надеюсь, он не обиделся.
— Почему Рейгана заинтересовали именно вы? Почему именно ваше освобождение оказалось вопросом, который лидеры двух стран обсуждали наравне с разоружением в Европе?
— Я думаю, Рейгану просто кто-то сунул в руки книжечку моих стихов, тем более что незадолго до Рейкьявика в США действительно издали мой сборник, вполне сносно переведенный. На обложке была моя фотография — а я на ней совсем девчонка, и он как-то проникся стихами или моей историей. Ну и обсудил этот вопрос с Горбачевым лично. Они же обсуждали серьезные вопросы, фактически Рейган принимал капитуляцию в Холодной войне, он ломал Горбачева. И вот в такой обстановке меня неожиданно за шкирятник вытащили из тюрьмы КГБ в Киеве.
— Киев? А как же мордовские лагеря?
— В Мордовии находился наш лагерь, а в Киев, в тюрьму КГБ меня возили на перевоспитание — уламывали подписать прошение о помиловании. Наверное, по месту жительства — то есть я все-таки получила в конце концов киевскую прописку. Вообще, давление ради прошений о помиловании — страшная вещь. Это же, кроме всего — признать то, что ты делал, преступлением. Я не была знакома с Толей Марченко, но я прекрасно знаю, как его замордовали до смерти. Он умер в карцере через три недели после моего освобождения. И знаю, как давили на моего мужа и Ларису Богораз, когда уговаривали хотя бы их просить о помиловании. Мы с Марченко находились в одинаковом положении. Оба помиловок не писали. Но меня выпустили, а его решили еще помучить.
— Почему? За него не заступился Рейган?
— Не только поэтому. Я, например, знала, что, когда ребята из Amnesty International со всего мира пишут мне поздравительные открытки к Рождеству на адрес зоны, это помешает меня убить в лагере. Я эти открытки, конечно, не получала, и никто их вообще не читал — но их в КГБ считали, и их были десятки тысяч. Те, кто гнул меня на помиловку, могли думать — стоит ли меня убивать «при попытке к побегу» (у меня же в деле была красная полоса — «склонна к побегу») или получится себе дороже.
Кроме того, мы же хитрые были в Малой зоне (11 особо опасных преступниц — к уголовницам нас не селили, потому что мы могли дурно на них влиять). Мы связали себя круговой порукой. Нельзя было убивать одну на глазах у других, и администрация это знала. 15 суток морозят в карцере — человек лежит на этом бетонном полу и умирает. Поэтому, если кого-то из наших отправляют в карцер, мы все кидаемся в забастовку. А если кого-то больную отправляют, тогда у нас голодовка. Пока она к нам живая не вернется. Уморят ее — и мы из голодовки не выйдем. А убить всю Малую зону не рисковали все-таки. Вот так мы спасали друг друга, и, в общем, спасли — насмерть у нас в лагере не замучили никого.
— Может быть, вас перевезли в киевскую тюрьму именно из-за того, что Горбачев с Рейганом уже обсуждали ваше освобождение, и нашим властям было бы приятнее освободить вас в ответ на вашу просьбу?
— Не знаю, но, в общем, выгнали меня из этой тюрьмы и сразу отпустили в Лондон, нас с мужем туда приглашал ПЕН-клуб. Мы же ехали не в эмиграцию, а именно ненадолго — с одним чемоданчиком. А оказалось — на 11 лет, вдогонку нас лишили гражданства, как со многими было. И мы оказались в дурацком положении. На что жить? Не брать же политические гранты, говорю же — это не для нас. Надо было работать. Вначале жили на мои гонорары, потом муж занялся бизнесом.
— Гонораров за те годы, что вас печатали на Западе, наверное, скопилось много, то есть вы не бедствовали?
— А я не знаю, сколько их скопилось. Я их просто не получала, но когда мы приехали в Лондон, один издатель меня встретил прямо в аэропорту. И сказал: Ирина, мы только что издали книгу твоих стихов, вот тебе гонорар 5 тысяч фунтов, надеюсь, ты не в претензии, что я без договора. Я стала смеяться — не бойся, в суд не подам. Потом уже так не было — выходили новые книги, по каждой заключался договор, и жить стало можно. Купили маленький, но все-таки домик в Лондоне — не в центре, конечно, но, что называется, в пределах кольца. Когда возвращались, продали его безжалостно, на вырученные деньги купили вот эту квартиру. Вы же не думаете, что нам Лужков ее дал — да и за какие перед ним заслуги? Нам никто ничего не давал, а мы и не просили.
Приехали вскоре после дефолта. Что здесь тогда творилось — помните? Все люди ходят серые, несчастные, что дальше — никто не знает. От продажи дома еще немного денег оставалось, но на что жить дальше, было совершенно непонятно. Обе фирмы, которые приглашали мужа здесь работать, естественно, обанкротились. Новые книги издавать, наверное, и можно было, и я издала несколько книжек. Но зарабатывать этим было тогда нельзя, просто моральное удовлетворение. Это сейчас уже можно. А тогда я стала зарабатывать как сценарист — чем до сих пор и занимаюсь. Хотя роман очередной тоже пишу.
— Сценарист? А для кого пишете сценарии — я, например, с вашей фамилией ни в каких титрах не сталкивался.
— Просто титры делают мелкими буквами, что там рассмотришь. А вообще я много для кого писала и пишу. Вот сейчас показывают «Приключения Мухтара» — сериал про пса, у которого извилин больше, чем у трех ментов. Там моих серий — 26. В «Таксистке» написала сколько-то серий, и синопсис третьего сезона. Еще в «Аэропорте», в «Присяжном поверенном». Сейчас пишу сценарий для сериала «Автобус» про шоферюгу на автобазе в маленьком городке. Мужика, живущего по совести.
Еще я занималась литературной редактурой «Моей прекрасной няни». Вот образ няни Вики, например, придумала. Ведь эту девицу из Мариуполя — ее же надо было придумать. Вы же знаете, это римейк американского сериала, в оригинале была совсем другая история. Там девочка из бедного еврейского квартала, без образования, простая такая трудящаяся девочка оказывается в нянях у аристократа-англичанина в Америке, он театральный продюсер. И конечно, она там строит всех, и даже учит их справлять Рождество, потому что лучше всех знает, как это делается. Мы с главой «Амедиа» Александром Акоповым этот вопрос долго обсуждали. От оригинала мало что осталось. Потому что наш зритель — другой, и ошибка думать, что он «все схавает». Да и попробуйте у нас найдите еврейскую девочку без образования. И не хотела я трогать национальную тему.
— Но ведь Вика — украинка.
— Почему украинка? Она просто девочка из Мариуполя, южаночка такая. Вот этого мне добиться удалось — чтобы сделать ее южаночкой. Еще и с американцами переписку вела, объясняла: да, по-своему сделали. Потому что по-вашему у нас не катит, у нас зритель это не полюбит. Я не могу прогибаться, не могу писать истории с пакостями. У меня есть ограничения нормального православного человека — пошлятиной не занимаемся…
— В общем, в итоге вы с ними разошлись?
— Это же такая штука — уйдешь с одного проекта на другой, и все. Людей же мало. Тем более что я для «Няни» 45 серий делала, проект гремел, и меня с удовольствием заменили — потому что было кем заменить, были свои люди. А меня зовут, когда уже край, и всех своих уже перепробовали. Но мне работать нравится, тем более что я могу выбирать, в каком проекте работать, в каком — нет. И вообще, я считаю, что у нашего телевидения очень хорошее будущее.
— А как же цензура?
— Такой свирепой цензуры, как во времена либералов, я сейчас не вижу. Может быть, сотрудники телевидения с ней и сталкиваются, но еще нужно разбираться, где цензура, а где самоцензура. Ведь любая монополия может продавливать свою цензуру, не обязательно государство. Я, например, позволяла себе экспериментировать на той же «Няне», когда в мои обязанности входило не только перелопачивать сценарии, но и вставлять в текст свои шутки. Вставляла шутки про Путина, про депутатов — Акопов не вырезал, канал не вырезал, где цензура?
— О, я помню одну шутку из «Прекрасной няни» — про буденовку-невидимку, когда Вика говорит герою Жигунова — вы весь в своего дедушку, он однажды изобрел буденовку-невидимку и пошел в ней к Сталину. Жигунов отвечает — Да, но ведь его после этого и в самом деле никто не видел! Смех за кадром. Это ваша шутка? Считаете допустимым шутить на такие темы?
— Шутка не моя, а можно ли шутить — это зависит от того, как именно шутят. Шутки бывают добрые, злые, хамские, еще какие-то. А кроме принципов, есть такая вещь, как просто вкус. Я стараюсь чужие шутки не критиковать, пока они не заходят за грань вкуса. Эта шутка, по-моему, за грань не заходит.
— Сериалы, шутки — мы возвращаемся к тому, с чего начали — ваша общественная деятельность все-таки закончилась.
— Моя присяга была — защищать советских политзаключенных. Закончились политзаключенные — закончилась и присяга.
— Считаете, что в России сейчас нет политзаключенных? Многие с вами не согласятся.
— Я поддерживаю контакты с Amnesty International. У них, конечно, бывают свои завихрения, но они хотя бы стараются быть объективными. Так вот, по их данным, последний политзаключенный — это Лев Пономарев, которому дали аж трое суток, когда он как-то сопротивлялся ментам, которые его митинг разгоняли. Кто еще? К концу прошлого года у них никто из наших в политзэках не числился. Ходорковского они политзаключенным не признают — ну, вот нет у друзей Ходорковского и у самого Ходорковского таких денег, чтобы купить Amnesty International. Кого в России сейчас сажают за убеждения? Только про Лимонова не спрашивайте: ему инкриминировали не убеждения, а оружие.
Знаете, была дивная история — был такой баптист по фамилии Хайло в советские времена. У него было 10 или 11 детей, сам он сидел. Мой друг в Америке Миша Маргулис, сам баптист, за друга-баптиста вступился: в самом деле, человек сидит за то, что он баптист. Началась кампания в защиту.
И, о чудо — Хайло отпускают. И Хайло летит в Америку с семьей. Американские баптисты радуются, хороводы водят, купили ему домик еще до его приезда — чтоб ему было где жить. Приехал. По-английски он не знает, Миша идет с ним на телевидение синхронным переводчиком — потому что узнику совести дали на американском телевидении час прямого эфира. И первый вопрос:
— С чего же начались ваши преследования за веру?
Хайло отвечает, а Миша переводит: «Мои преследования за веру начались с того, что я украл два мешка цементу». И посадили его за воровство. Оставшийся час он объяснял, что коммунисты по пять мешков воровали, а их не сажали, но уже ни на кого это не произвело впечатления. Потому что — если у тебя убеждения, не воруй цемент. Страдай только за убеждения.
В Англии есть такой человек, который принципиально ворует автомобили, считая их общественным достоянием. Каждый раз, выходя из тюрьмы, он тырит машину, едет на ней куда-то и бросает ее, где считает нужным. И опять в тюрьму. И опять. Вы готовы признать его политзаключенным?
***
Стихи Ирины Ратушинской
Родина
Ненавистная моя родина!
Нет постыдней твоих ночей.
Как тебе везло
На юродивых,
На холопов и палачей!
Как плодила ты верноподданных,
Как усердна была, губя
Тех — некупленных
и непроданных,
Осуждённых любить тебя!
Нет вины на твоих испуганных —
Что ж молчат твои соловьи?
Отчего на крестах поруганных
Застывают
слёзы твои?
Как мне снятся твои распятые!
Как мне скоро по их пути
За тебя —
родную,
проклятую —
На такую же смерть идти!
Самой страшной твоей дорогою —
Гранью ненависти
и любви —
Опозоренная, убогая,
Мать и мачеха,
благослови!
<1977>, Одесса
«Молоко на строке не обсохло…»
Молоко на строке не обсохло,
А отчизна уже поняла,
И по нас уже плакали ВОХРы,
И бумаги вшивали в дела.
Мы дышали стихами свободы,
Мы друзьям оставались верны,
Нас крестили холодные воды
Отвергающей Бога страны.
А суды громыхали сроками,
А холопы вершили приказ —
Поскорее прикрыть медяками
Преступление поднятых глаз.
Убиенны ли, проданы ль братьям —
Покидаем свои города —
Кто в безвестность, а кто в хрестоматию —
Так ли важно, который куда?
Сколько выдержат смертные узы,
На какой перетрутся строке?
Оборванка, российская муза
Не умеет гадать по руке.
Лишь печалится: Ай, молодые!
Неужели и этих – в расход?
Погрустим и пойдем по России.
Озари ей дорогу, Господь!
Сентябрь 1982 тюрьма КГБ, Киев
Молитва
Все умеют плакать,
А радоваться — одна.
Богородице-дево, радуйся, не оставь!
Круче всей морей твоя судьба солона —
Так помилуй нас: научи улыбке уста.
Научи нас радости,
Непутёвых чад,
Как учила Сына ходить по твоей земле.
Мы теперь на ней себе устроили ад;
Научи не сбиться с пути в обозлённой мгле!
Погасила твои лампады моя страна…
Видишь, как нам души судорогой свело!
Всё страшней — суды,
а заботишься ты одна —
Из поруганных риз —
Чтобы нам, дуракам, светло.
Ты одна умеешь — кого же ещё просить —
Отворять врата любовью, а не ключом.
Разожми нам сердца,
Чтобы смели её вместить,
Как умела разжать младенческий кулачок.
«Родина, ты мне врастаешь в рёбра!..»
Родина, ты мне врастаешь в рёбра!
Погоди, помедли, не теперь!
Я тебя так редко помню доброй.
Ты свирепа, как библейский зверь.
Снова дождик лупит по бетону,
Хлещет по решёточной броне.
Надышаться ветром заоконным
Дай мне сквозь намордник на окне!
Знаю: этой ласки ждать нелепо,
И смолчу, и боль не покажу.
Я возьму сегодня пайку хлеба
И на завтра корку отложу.
Сколько лет, склоняясь над стихами,
Мне их прятать, слыша звон ключей?
Сколько ты отмеришь мне дыханья,
Сколько лютых камерных ночей,
Родина? В твоих тяжёлых лапах
Так до стона трудно быть живой!
Скоро ль день последнего этапа,
Чтоб могла ты прорасти травой
Сквозь меня, затихнуть надо мною,
Ветер уведя за облака?
Впрочем, погоди ещё с отбоем:
Видишь — не дописана строка
Главная.
1985 тюрьма КГБ, Киев
«Ну, купите меня, купите!..»
Ну, купите меня, купите!
Я такой хороший и рыжий!
Ну, возьмите — и не любите,
Но внесите к себе под крышу!
Я вам буду ловить мышей,
И если отважусь — крыс.
Домовых прогоню взашей,
И приду на ваше «кис-кис».
Я буду вам песни петь,
Выгревая ваш ревматизм,
И на свечи ваши смотреть —
С подоконника, сверху вниз.
Заберите меня из клетки,
Я во все глаза вам кричу!
И не бойтесь нудной соседки:
Уж её-то я приручу.
Откупите меня у смерти!
Ну, кого вы ещё откупите!
Вы вздыхаете, будто верите.
Сквозь решётку пальцем голубите,
Но уйдёте, как все другие,
И не будет тепла и чуда.
О единственные!
Дорогие!
Заберите меня отсюда!
1989 Лондон
«Но однажды, однажды…»
Но однажды, однажды —
Закончится вся моя стирка,
И Господь меня спросит:
— Хорошо ли стирала, раба?
О мой ангел Ирина,
Встряхни оскудевшей котомкой:
Сколько миль голубых
На истлевших прищепках висит?
Передышка
Вот,
У меня больше нет ничего.
Что от Господа —
Отнято, и молчанье.
И ни ворона,
И ни индекса над головой.
И над телом — уже не моим —
Сыны откричали.
Вот,
Безо всего нечему и болеть.
Что положено —
Сделано, и свобода.
Даже ветер
Не ищет нерва, в котором петь,
За его отсутствием
В проданных ёлках года.
Песня кошки, которая гуляет сама по себе
Серенький грустный дождь идет,
А я сижу на трубе.
В подъезде кто-то кого-то ждет,
А я сама по себе.
За мной протянулась цепочка следов,
Стекает с усов вода.
А дождь до утра зарядить готов,
А может быть, навсегда.
Деревья будут чернеть сквозь туман,
Руки подняв в мольбе.
А я по крышам уйду одна —
Опять сама по себе.
От злых и ласковых я уйду,
И будет дождь, как теперь.
Я знаю людей — и я не войду
В раскрытую ими дверь.
Они погладить меня захотят,
Позволят ходить по коврам,
А если утопят моих котят —
То мне же желая добра.
И снова будет чья-то вина
Лежать на моей судьбе.
Но я по крышам уйду одна —
Опять сама по себе.
1971 Одесса