«Наш хлеб — удар по фашистам!»
18 августа 2023 Евфросиния Керсновская
Из мемуаров Евфросинии Керсновской (1908—1994) — русской писательницы (мемуаристки) и художницы, заключенной ГУЛАГа (она была выслана из Бессарабии на поселение и принудительные работы в Сибирь в 1941 году, а затем осуждена на длительный срок исправительно-трудовых лагерей).
Мемуары Керсновской (2200 рукописных страниц) сопровождаются 700 рисунками и рассказывают о ее детских годах в Одессе и Бессарабии, высылке и пребывании в ГУЛАГе.
Предлагаем вашему вниманию отрывки из ее книги «Сколько стоит человек». Все рисунки Евфросинии Керсновской вы можете посмотреть по ссылке.
Выполнять обязательства выпало коровам
Я люблю землю. Люблю полевые работы на земле. Но больше всего люблю я весеннюю работу — посев.
Приятно собирать урожай, но жатва — это страда. Это напряженная работа, а в напряжении есть элемент страдания. То ли дело работа весенняя, веселая. Светлая, как надежда!
И вот — весна. Я иду полями. Иду и удивляюсь: нигде не видно крестьянина — хозяина, пришедшего с любовью навестить свою кормилицу-землю, пощупать, растереть в руках комок земли, понюхать, спросить: «Готова ли ты, матушка, к посеву?» В этом вопросе, обращенном к земле, чувствуется что-то торжественное, родное и понятное. А тут?
Крикливые, воинственные лозунги мозолят глаза на всех правленческих зданиях. Транспаранты, натянутые над улицей, хлюпают на ветру выцветшими полотнищами.
Молодежь согнали в кульстаны (барак в поле, вдали от села), и там они чего-то ждали. Чего? Не то семян, не то контролера над семенами, не то технику, еще не отремонтированную.
Время шло. Время бежало. И тут началась горячка, аврал: «Выполним досрочно!» Без техники. Без горючего. Кое-где приспособили газогенераторы, и трактор изрыгал тучи искр от березовых чурок. Но в большинстве случаев техника стояла на приколе, а выполнять обязательства выпало коровам и, разумеется, женщинам, детям.
Это была кошмарная весна! На каждом шагу пестрели лозунги: «Наш хлеб — удар по фашистам!», «Поможем Армии!», «Посевная — это наш участок фронта!» Что было в ту пору на фронте, тогда я даже не пыталась представить, зато картины этого тылового фронта глубоко врезались в мою память. Навсегда!
«У нас героем становится любой…»
Моросит холодный дождь. Слякоть. В такую погоду не работают, но приказано помогать армии. И помогают.
От взлохмаченных мокрых лошаденок валит пар. Мальчишка лет восьми-девяти, весь в мыле, трусит рядом: картуз, сбившийся набок, упирается в покрасневшие уши. Где-то лежат раскисшие, непомерно тяжелые обутки, и мальчишка трусит босиком, время от времени очищая борону. Борон две, и мальчонка не успевает встряхнуть обе, а они набирают комья пырея с мокрой землей и окончательно плывут поверху. Малыш останавливает лошадей и пытается поднять борону на попа́. Покрасневшие тонкие детские ручонки бледнеют от напряжения, но сил не хватает, и борона опять шлепается, еле оторвавшись от земли. Картуз сполз, закрывая нос, виден только растянувшийся, как щель, рот, и трудяга плачет в голос:
— Ма-а-а-мка-а!
Пелена дождя сузила горизонт. Где твоя мамка, несчастное, продрогшее и испуганное дитя?
Подхожу, очищаю обе бороны, немного укорачиваю гужи, чтобы бороны меньше загружались.
Продолжай свой путь к победе, несчастный герой!
«Есть женщины в русских селеньях…»
Пашут большой участок залежи. Должно быть, под свеклу. Жарко. Участок разбит на отдельные «загонки». Их около десятка. В каждой загонке — плуг, в каждом плуге — корова.
Даже привычным к ярму волам весной, особенно в жаркую погоду, тяжело в борозде… Что же сказать о корове?! Не скажу, что мне не было жаль и женщин, ведь пахари-то все исключительно женщины. Жаль! Очень жаль. Но корову — больше.
Шлея рассчитана на лошадь, с коровы она сползает: верх перескакивает через холку, низ жмет на горло. Корова, пройдя несколько шагов, с хрипом валится в борозду. Встает на колени и — снова падает. Язык вывален изо рта. С него тянутся длинные нити слюны. В выпученных, налитых кровью глазах — страх, удивление, боль. И еще — упрек.
Корова дойная. Вымя, растертое в кровь, болтается. Женщина ломает руки и голосит, ведь горем будет и то, что не справится с работой, и то, что от этой работы пропадет у нее молоко. Ведь корова — кормилица семьи. Весной вся надежда на молоко, которым можно забелить пареную крапиву и лебеду — единственное питание тех, кто должен и армию накормить, и фашистов разгромить.
Девчонка лет десяти-одиннадцати, подоткнув юбчонку, изо всех сил жмет на чапыги. Тонкими ножонками, голыми по самый пах, упирается что есть сил, пытаясь храбро удержать плуг в борозде…
Нет! Я не за женское равноправие. По крайнем мере, не в такой степени и не в таком виде.
Да, досталось русским женщинам в те тяжелые годы. Но удивительно — тысячи верст от фронта, глубокий тыл…
Ты — и убогая, ты — и обильная…
Но больше всего — несчастная.
Я — в деревне Кочки. Это кусочек Украины. Странно видеть в самом сердце Сибири такую родную картину: чистенькие, побеленные хаты, крытые аккуратными ржаными снопами-околотами; возле хаты — садочек, обнесенный затейливым плетнем. Лишь подойдя ближе, видишь свою ошибку: хаты — обыкновенные рубленые избы, но оштукатуренные и побеленные (извести в тех краях нет, и для побелки используют белую глину, за которой ходят за 30 верст!); снопы на крыше не ржаные, а из соломы яровой пшеницы, а садочки отнюдь не вишневые, в них растут черемуха, смородина, малина, кислица. И — цветы. Сейчас их, положим, нет, но хозяйка с гордостью показывает, какой высоты у нее бывают подсолнухи и мальвы.
Село основано выходцами с Украины еще во второй половине прошлого века. Язык, на котором они говорят, русский, вернее «сибирский», но в произношении угадывается украинский налет. Хотя изнутри стены не побелены, из-за тараканов и клопов, неразлучных спутников деревянных построек, но они чисто выскоблены и вымыты. И повсюду рушники с родным украинским узором.
Древнеегипетская картина
Аким Бедрач, у которого я работаю, видно, был когда-то зажиточным хозяином, сумевшим устоять на ногах, когда становление колхозов сметало и уничтожало все, что свидетельствовало о труде настоящих хозяев.
Семья: две дочери замужем, живут неподалеку; старшие сыновья на фронте; молодежь — сыновья и дочери — еще на Пасху были угнаны на кульстан, с тех пор дома не были. Обещали приехать тайком в ночь на Троицу — попариться в бане. Мать, больная язвой желудка, ждет с нетерпением этой ночи: соскучилась по детям.
Дом Акима Бедрача — на околице села. Приусадебный участок большой (должно быть, на нескольких хозяев). Надо засадить огород, ведь картошка — главная еда! Но как управиться, когда ни одного рабочего человека? Жена больна, а сам Аким работает в колхозной кузнице: делает и затачивает ножницы для стрижки овец.
Я для них просто находка! И я рада хоть немного пожить оседлой жизнью. Копаю от темна до темна и работаю, как говорится, на совесть. Но, разумеется, со всем я не справлюсь. Поэтому мне предоставили самый тяжелый участок — около озера, а другой, на изволоке, решено вспахать сохой, которая, к счастью, оставалась у Акима с дедовских времен на чердаке. Соха хорошая — кленовая. Крепкая и легкая. Но еще лучше упряжка: запрягутся в нее шестеро людей! То есть пятеро: старуха, сноха, обе замужних дочери и старшая внучка, а внук — мальчишка лет десяти — будет вести соху. Сам же Бедрач впряжется выносным.
Меня не на шутку забавляла перспектива лицезреть такую древнеегипетскую картину! И я не была разочарована. Аким наладил лямки, каждый занял указанную ему позицию. Аким скомандовал «с Богом!», все перекрестились и так пошли, что земля винтом за сохой ложилась!
Картина была и сама по себе довольно диковинная, но еще меня удивляло, что, работая, они испуганно озирались, а старик Аким время от времени бросал лямку, крался к забору и, спрятавшись среди прошлогодних бурьянов, выглядывал, как заяц.
Тогда я еще не знала, что колхозники не имели права в рабочее время заниматься своим огородом, хотя именно огород их и кормил. Аким должен был находиться в кузнице за колхозной работой, а не на своем огороде.
За те три недели (самые спокойные и, я бы сказала, счастливые за все долгие годы моих мытарств) молодежь семейства Бедрачей лишь один раз — глубокой ночью, тайком — приезжала домой. Это было в ночь под Троицу.
Старуха их ждала — топила баню. Тайком, в темноте, они попарились; в темноте же похлебали домашнего варева и еще задолго до рассвета вернулись на кульстан.
Я всегда поминаю добрым словом стариков Бедрачей. Оба были не очень стары, но худы и измотаны жизнью. Видно, что в прошлом это была крепкая семья. Теперь все пошло прахом: взрослые сыновья — на войне, подростки — на все лето в кульстане.
На трудодни не давали ничего, все заработанное вычиталось за харчи во время работы. Жить надо было с приусадебного участка, который старуха явно была не в силах обработать.
Я для них была просто находкой! Справедливость требует сказать, что и я старалась изо всех сил: от темна до темна я копала, не разгибая спины, а когда шел дождь, то рубила сечкой махорку-самосад.
В тесной баньке, в клубах едкой махорочной пыли я стучала сечкой, кашляя, чихая и проливая слезы.
Эта махорка была существенным вкладом в семейный бюджет: ее можно было выгодно обменивать на продукты и товары. Новосибирск было близко, всего километров 150. Я от всей души хотела отблагодарить людей, работая у которых я была сыта. …
Нет! Я не из каинова племени!
И вот я снова шагаю по Сибири. Отнюдь не по моему желанию, но по моей вине…
Я не принадлежу к каинову племени, которому нечистая совесть не дает осесть на одном месте. Я так была измучена теми неожиданными и незаслуженными пинками и ударами, при посредстве которых Судьба (или злой рок) гоняли меня с одного места на другое, от одного тяжкого испытания к другому, что жизнь в Кочках у Бедрача казалась мне верхом счастья! Как хорошо, казалось мне, осесть там окончательно, вступить в колхоз, работать.
Плохо разбираясь в том, что такое колхоз, подсознательно я чувствовала, что это тоже одна из уродливых гримас какой-то неестественной, даже противоестественной, жизни, навязанной людям, заслуживающим более человеческой доли, но видела только лишь то, что хотела видеть: над головой небо, под ногами землю, в руках работу, а в награду за эту работу — котелок картошки, ломоть хлеба и возможность лечь и уснуть, пусть на голых досках, зато с уверенностью в том, что там, где я спала вчера, усну и завтра.
Нет! Я не из каинова племени! И я так истосковалась по оседлой жизни. Была ли такая возможность? Наверное — да. И, однако, я снова шагаю по Сибири.
Лгать и молчать?
Наверное, возможность где-то осесть все-таки была. По крайнем мере тогда, в 1942 году. Теперь, когда я об этом пишу, в 1966 году, прошло уже четверть века с той поры. Сижу у радио и слушаю: «Суровые годы Великой Отечественной войны. Вся страна в едином порыве… Все как один… Целеустремленность… Все обдуманно, все бьет в одну цель. Все верят: мы победим! Мы разгромим! Руководство твердо знает… Народ свято верит!» Одним словом, руководство все предвидит, кругом сплошной героизм и энтузиазм. И — никакой сумятицы.
Что было в европейской части страны, я не знаю, но тут, в Сибири, была неразбериха и страшный разнобой! Я видела толпы беженцев, стоящих табором под открытым небом вдоль железнодорожной линии. Семипалатинской? Барнаульской? Тогда я никак не могла разобраться, куда меня забросила судьба. Среди этой толпы было много одесситов, и я могла бы как-нибудь втереться, влиться в общий поток и разделить их судьбу. Но для этого надо было постигнуть две премудрости, без которых у нас немыслима жизнь: молчать и лгать… Лгать всегда и молчать — тоже всегда или почти всегда. Этой науки я так и не постигла до конца дней своих.
Итак, опять дорога без конца, без смысла, без цели. И виновата в этом я сама, не могу же я винить Бедрачей за то, что они знали жизнь в этой стране, а я нет?
Я не сумела отмолчаться, не сумела и соврать, сочинив что-либо более или менее правдоподобное о себе. И тех нескольких признаний, что сорвалось с моего языка, было достаточно.
— Фрося, голубушка, родная ты моя! Спасибо за то, что ты нам в работе так помогла, но тебе лучше идти дальше. Куда-нибудь в более глухие места — подальше от Новосибирска. Тут у нас могут документы спросить.
Легко сказать — куда-нибудь дальше! В глухих местах прохожих меньше и чужой человек заметней. Это и так было ясно! Понимала это и сама старуха. Но страх — беспощадный хозяин. Я еще не понимала, до чего ее страх был обоснован! И мне было очень обидно. Старуха явно хотела от меня откупиться и проявляла излишнюю, с моей точки зрения, щедрость: кроме торбы каральков, своего рода плюшек, она дала мне две красиво вышитые сорочки, полотенце и 120 рублей.