«Нация мы шептунов, подонков и стукачей, или же мы великий народ?..» Советские писатели против цензуры
24 октября 2023 Григорий Свирский
Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.»
Жанр устных выступлений писателей. Последняя попытка вырваться из-под цензурного гнета
Цензурная петля затягивалась все туже. Затягивалась тихо. Без судебных процессов. Большинство произведений оставалось погребенным в письменных столах.
Время диктовало новую тактику прорыва цензурных заслонов — устные выступления. Они начались не сразу: еще тлели надежды на перемены. Ни умом, ни сердцем не верилось в безнаказанность злодейства, которого не видывал мир.
Однако время говорило о другом. Доносчик, профессор Московского университета Эльсберг, если и не наказанный, то, во всяком случае, казалось, отстраненный от печатных изданий, вдруг снова стал на страницах «Литературной газеты» учить писателей нравственности и гуманизму. Был возведен — в Институте мировой литературы им. Горького — в ранг главного теоретика…
Мой сосед по дому, старый критик, бывший зэк, брошенный в лагерь в свое время по доносу Эльсберга, сказал вечером, во время прогулки: если Эльсберг пишет о нравственности, то мне остается только умереть.
И умер. На следующее утро.
Человеческая совесть вытерпеть такое не могла. Совершенно неожиданно суждения и проклятия известных писателей, высказанные даже в узком кругу, в Малом зале или в одной из комнат Клуба литераторов, где чаще всего происходили непарадные заседания, — эти суждения и проклятия… становились самиздатом.
Началось, как мы уже знаем из предыдущих глав, с выступления Константина Георгиевича Паустовского, листочки с его речью по поводу романа В. Дудинцева «Не хлебом единым» разлетелись по Москве, а затем по всей стране, как прокламации.
Они еще не были строго запретной литературой, эти листочки: их читали в трамваях, на работе, в клубах и очередях за продуктами. Расхватывали, случалось, как расхватывают на Западе газеты с сенсационными вестями.
Дорожка свободного слова была намечена… И когда, спустя некоторое время, прославленный и уважаемый в России кинорежиссер Михаил Ромм высказал вдруг на одной из закрытых дискуссий все, что он думает о мракобесе Кочетове, только что назначенном ЦК партии редактором журнала «Октябрь», более того — разъяснил без эвфемизмов фашистский смысл литературных погромов, — речь Ромма разошлась по России, наверное, большим тиражом, чем газета «Правда». Спустя неделю после дискуссии я улетел в Иркутск. Там мне показали новинку — речь Михаила Ромма…
Немногие художники, кстати сказать, пережили такое потрясение, как Михаил Ромм — режиссер известных кинокартин о Ленине. Последняя его работа — документальная лента «Обыкновенный фашизм» — прорвалась на экран с трудом.
Она демонстрировалась под нервный смех зрителей… За Гитлером, обходившим картинные галереи, где фюрер красовался во всех позах, с вытянутой рукой пророка, анфас и в профиль, зрителю виделись свои, доморощенные фюреры — и Сталин, и Хрущев, только что отбушевавший в Манеже на художественной выставке… Никогда еще российский «социализм» не был представлен столь талантливо и зримо — зримо для миллионов! — родным братом гитлеризма. Естественно, каждое слово Михаила Ромма, оброненное им, тотчас становилось известным в России и само по себе поддерживало нравственный климат открытого и воинствующего неприятия подлости.
Из Киева ему протянул руку Виктор Некрасов. Именно в эти годы он публично исхлестал киевских градоначальников, намеревавшихся превратить Бабий Яр в место увеселений и отдыха.
Будоражили статьи и выступления о нравственности писателей Григория Медынского и Натальи Четуновой.
Вскоре в один ряд с ними встала писательница Ф. Вигдорова, маленькая, болезненно-застенчивая женщина. Метаморфоза, происшедшая с ней, разительна, — говорили в Союзе писателей. Толстущие книги ее, посвященные воспитанию комсомольцев, считались настолько ортодоксальными, что автора даже выдвинули в депутаты райсовета.
Ф. Вигдорова вся светилась румянцем, говоря о своих молодых героях или принимая избирателей.
Однако райком партии грубо просчитался: Вигдорова была совестлива не только в рамках, предписанных райкомом, т. е. она не только мирила семьи, заступалась за избиваемых жен и матерей, приходивших жаловаться, не только добивалась квартир рабочим семьям, живущим по восемь — двенадцать человек в одной комнатушке, — она бросила все дела и отправилась на процесс поэта Иосифа Бродского, обвиненного в тунеядстве.
Ф. Вигдорова защищала невинных и ранее. Когда ленинградский литературовед И. Серман и его жена писательница Р. Зернова в сталинское время были брошены в тюрьму, она воевала за их освобождение, рискуя жизнью.
Когда Вигдорова выступила в московской печати в защиту оболганного школьника, в высоких инстанциях ее даже спросили: «А кем он вам приходится?»
За чужого, полагали, с такой страстностью и упорством не заступаются.
«Он мне приходится… человеком», — ответила Вигдорова.
Нет, ей отнюдь не просто было записать процесс над поэтом И. Бродским, начавшийся в феврале 1964 года в Ленинграде, за два года до суда над Синявским и Даниэлем. Вот застенографированные выкрики судьи Савельевой в адрес Вигдоровой: «Прекратите записывать!» Вигдорова: «Товарищ судья, я прошу разрешить мне записывать». Судья: «Нет!» Вигдорова: «Я журналист, член Союза писателей, я пишу о воспитании молодежи, я прошу разрешить мне записывать». Судья: «Я не знаю, что вы там записываете! Прекратите!» Из публики: «Отнять у нее записи!»
Тем не менее Вигдорова застенографировала весь процесс, все реплики судьи, позволившие понять не только суть дела, но и обстановку полицейских зуботычин, сопровождавших заседания: мир с изумлением узнал, что и в дни хрущевской «свободы», когда публиковался даже Александр Солженицын, правосудие разговаривало с поэтами так:
Судья: — Чем вы занимаетесь?
Бродский: — Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…
Судья: — Никаких «я полагаю»! Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (К Вигдоровой: «Сейчас же прекратите записывать! А то выведу из зала…»)
Это было первое надругательство советского правосудия над мыслью, в данном случае — поэтической, после смерти Сталина. Ф. Вигдорова, волей обстоятельств и собственной совести, была втянута в духовные бои молодежи. Позднее к ней приходил, ожидая ее поддержки и найдя ее, Александр Гинзбург, которого мир узнал, увы, тоже лишь после судебного процесса, вошедшего в историю сопротивления под названием «Процесс Гинзбурга — Галанскова».
С Ф. Вигдоровой, возможно, произошло то, что так ярко описал в своей последней книге Александр Бек. В человеке происходит «сшибка». Привитые взгляды говорят ему одно, а совесть — другое… От такой «сшибки» умер, как мы знаем, герой книги А. Бека металлург Онисимов. А вскоре и сам автор, А. Бек, прозревший свою скорую дорогу в раковый корпус.
Та же беда настигла Ф. Вигдорову. «Сшибка»… Она снова воочию увидела злую правду полицейского века, которому, думала, приходит конец. Глубоко нравственный человек, поверивший в глубине души в торжество правды и «трудного счастья» (так называлась одна из ее последних книг), Ф. Вигдорова испытала в зале суда такое потрясение, что после осуждения поэта Бродского, а позднее А. Гинзбурга и других, не могла жить. Ужас нового торжества «ленинских норм» унес ее в могилу буквально за два-три года.
За несколько дней до кончины Вигдоровой к ней приходил, казалось, окончательно очерствевший писатель, член партийного бюро. Его не пускали. Он сказал, что должен объяснить Ф. Вигдоровой что-то крайне важное. Он просил у Ф. Вигдоровой прощения, плакал: оказывается, он должен был «внести предложение» об изгнании Ф. Вигдоровой из Союза писателей.
Годами не появлялись книги К. Паустовского, В. Каверина, А. Бека, Виктора Некрасова или Степана Злобина. Но само присутствие таких людей на собраниях в Союзе писателей изменяло порой нравственный климат, в котором мы жили.
Степан Злобин — ученый-историк, автор исторических романов «Салават Юлаев», «Остров Буян», «Степан Разин» и других. Лучшие его книги — о бунтарях… След, оставленный им в душах писательской молодежи, огромен.
Больной туберкулезом, Степан Злобин потребовал в 1941-м, чтоб его взяли на фронт. Не взяли. Тогда он ушел сам, вместе с московским ополчением, брошенным без оружия — одна винтовка на троих — против немецких танков.
Танки переехали окопы ополченцев и ушли дальше — Степан оказался в плену.
За колючкой гитлеровского концлагеря Степан Злобин стал руководителем Сопротивления. Спас от расстрела сотни пойманных беглецов, — перекалывал их личные номера на номера умерших от голода.
Так же, как он спасал пленников, он спасал позднее «плененные писательские мозги», как он порой говаривал. Используя любую возможность.
В конце концов Степана Злобина перестали подпускать к трибуне, как и Паустовского: каждый раз Злобин бранил «руководящих писателей» «перегенералившимися генералами», «гнилыми пеньками», «держимордами»… Когда слова ему более не давали, он начал использовать для своего словесного «нокаута» все возможные двух-трехминутные процедурные сообщения, скажем, для отвода делегатов на какую-либо конференцию.
Как-то, потребовав убрать из очередного списка кагебиста Василия Ардаматского, Степан Злобин повернулся к столу президиума: за столом восседали Леонид Соболев, Алексей Сурков и другие «вожди» Союза писателей, только что прибывшие из Кремля, где они уверяли Хрущева в своей верности «линии партии». Сказал им хрипловато и спокойно: «Вам, жадною толпой стоящим у трона, все равно какого, этого, конечно, не понять…»
Естественно, такое становилось на другой день известно всей Москве…
Студенческий Ленинград прислушивался к каждому слову профессора Е. Эткинда, занятия которого привлекли в свое время и поэта Иосифа Бродского.
Реплики ленинградского литературоведа А. Македонова на обсуждениях в Союзе писателей становились известны всем, как и реплики Степана Злобина. Да и могли ли они остаться втуне, если даже в ухтинском концлагере в сталинские времена больной, обмороженный зэк Македонов посмел так завершить свою лекцию о Чехове:
«Чехов умер в 1904 г. Свободным человеком. Если б он дожил до наших дней, он был бы вместе с нами. За лагерной „колючкой“»…
Я был в Ухте в 1970 году. Там и сейчас старые люди вспоминают о Македонове…
Я отлично помню свое ощущение, когда умер в 1964 году Степан Злобин.
В октябре 65-го года в Союз писателей вдруг заявился весь аппарат ЦК и госбезопасности, занимавшийся «вопросами идеологии», во главе с секретарем ЦК Демичевым, от которого ничего хорошего не ждали. Преодолев опасения не вернуться домой, я публично обвинил их в проведении политики государственного шовинизма и произвола.
Резкость моих слов во многом определялась тем, что Степана Злобина уже не было. Если не он, то кто же? Я окрестил цензуру «особым совещанием в литературе» (ОСО) — сказал гонителям то, что тогда обычно позволял себе говорить лишь Степан Злобин.
…До появления публицистики Солженицына наши горькие и гневные выступления были, по сути, эпизодическими прорывами. Приход Солженицына дал начало новой волне, которая подняла и всех нас. Мы пытались затем защищать и его, а значит, обязаны были, вопреки всему, быть такими же бесстрашными, как и он… Намеки и речи «с подтекстом» были просто невозможны после того, как он сказал о советских правителях пушкинское: «Они любить умеют только мертвых…»
Прямо и гневно обрушился на карателей москвич Георгий Владимов, в столе которого ждала своего часа повесть «Верный Руслан».
«…нация мы шептунов, подонков и стукачей, или же мы великий народ?..»
Удивительную силу обрел одаренный писатель-ленинградец Конецкий, бывший морской штурман! «…С презрением к самому себе должен заявить, что эта „цензура“, это угнетение ею художественного сознания уже оказали на меня, на мой разум и творчество, вероятно, необратимое влияние. Внутренний цензор говорит знаменитое „не пройдет“ еще до того, как приступаешь к работе…
В юбилейный год советской власти цензурный произвол и самодурство достигли апогея, что является кощунственным».
Десятки писателей сказали подобное.
До солженицынского письма на такое не решались.
Время разделило Союз писателей СССР на две смертельно враждующие группы — писателей и карателей.