Ничто так не убивает человека, как чувство напрасно содеянной подлости: судьба Александра Фадеева
29 декабря 2022 Григорий Свирский
Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.», отрывок из главы «Каратели».
Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.
Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.
Оно было созвано как по пожарной тревоге — после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.
Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма:
«Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день, — он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после «государственного камнепада» он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.
— Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду… это яблоко, «какое оно есть», и одновременно, «каким оно должно быть»… — теоретизировал Александр Фадеев.
Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся — косноязычно, прячась за газетные стереотипы.
Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:
«…Нужно полностью выявить последствия культа личности… что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности…»
… Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.
Выстрелить в висок — решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца — нет. Даже в эти дни.
«Я был вызван ночью в «Правду», где было просто сказано Поспеловым:
«Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов… Статья „Правды“ была сделана по указанию и написана в одни сутки…»
Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.
Я помню захватанные пальцами странички журнала «Театр» с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.
Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.
Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни…
И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.
Неслышной походочкой приблизился «номенклатурный» критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: «Что ловите? Чужедальное…»
— Не страшно умирать, — произнес вдруг Юзовский, — страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.
Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.
Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!
В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни «диверсантом» и «разбойником пера» и который ждал ареста с часу на час…
Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи… Распив на двоих с «безродным космополитом» пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.
Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей — Софронов, Грибачев, Суров, Бубеннов и другие — написали Сталину письмо о том, что группа антипатриотов — литературных критиков мешает развитию истиннорусской патриотической драматургии.
«Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? — воскликнул виновато Фадеев, булькая водкой. — Что я мог?»
Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо поставленным голосом профессионального проповедника: «В статье „Правды“ (о Юзовском и других — Г. С.) был оттенок шовинизма».
Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным.
Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:
«Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана… мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас…
Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту… И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. — Г. С.)… прикрыть большее количество фельдфебелей…
Яшин написал „Алену Фомину“. Он плакал, когда писал. Он говорил: „Я не могу смотреть на то, что делается в деревне“.
Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно… Литература и искусство не могут существовать на неправде… Если взять XIII пленум (1949 г. — Г. С.) и прочитать стенограмму… если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева — они громили всех…
Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом… нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки… Вот все мои мысли в грубой форме… Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь…»
Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них — нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы…
«Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас… У нас есть одна группировка, которая была при „Октябре“».
Возглас с места: «Да, и не одна!»
«… Мы так привыкли жить в условиях группы, — вяло, через силу продолжал Фадеев, — что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?!) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон — это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым» (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).
13 мая 1956 года Александр Фадеев застрелился у себя на даче в Переделкино, разослав нескольким друзьям письма, немедленно перехваченные госбезопасностью.
Узнав о самоубийстве Фадеева, я сразу же поехал в Союз писателей и… не услышал слов сожаления.
«Это не охотничий выстрел, — сказал в тот день старый писатель Н. поэту А. Галичу. — Помнишь, вчера в лесу слышали. Это тот самый… Как сука застрелился! При ребенке! — в сердцах добавил Н. — Хоть бы в лес ушел».
Известный литературовед Ф. — трясущийся, иссохший, четверть века ждавший «черного ворона», вздохнул:
— Ничто так не убивает человека, Гриша, как чувство напрасно содеянной подлости…
Выстрел Фадеева, обдумавшего свою жизнь, вызвал ярость членов Политбюро.
— Он выстрелил в нас! В каждого из нас! — вскричал Климент Ворошилов, «первый красный офицер», как пело наше поколение.
Наше поколение вообще о самом главном узнавало из песен. Нас скрутили несмысленышами: когда появился фадеевский «Разгром», мы еще не пошли в школу. «Разгром» был для нас такой же классикой, как «Казаки» Льва Толстого. Сотни диссертаций и десятки книг объясняли, что Фадеев — это Толстой XX века: у него — толстовская фраза, толстовская глубина психоанализа.
Мы, парни в гимнастерках, заполнившие зал I Совещания молодых, тогда, в марте 1947 года, конечно, и знать не знали, что только из одного поселка Переделкино, где строились писательские дачи, брошено в ГУЛАГ на смерть и муки двадцать крупнейших писателей России, и каждый — каждый! — арест был завизирован Александром Фадеевым или даже подготовлен им.
Он знал о предстоящих расправах. За день до обыска у старейшего писателя Юрия Либединского Фадеев поспешил в его квартиру (хозяев не было дома, открыла старуха-родственница, знавшая Фадеева в лицо и потому ничем не обеспокоенная). Перерыв в кабинете писателя все бумаги, он отыскал, наконец, и унес папку: в ней хранилась его переписка с Юрием Либединским, которому он, Фадеев, был обязан своей славой. Именно Юрий Либединский впервые «открыл» молодого провинциального литератора Сашу Фадеева. Помог перебраться в Москву, напечататься.
Папка с письмами «меченого» Юрия Либединского могла скомпрометировать и его, Генерального Секретаря ССП.
Юрия Либединского, у которого на другой день все в доме перерыли вверх дном, впрочем, не арестовали; ограничились Авербахом и Киршоном. Всех подряд брали несколько позднее.
Нет, и мысли у нас, участников Совещания молодых, не было, что правда для Александра Фадеева смерти подобна. И внимали ему, как оракулу.
Оракул, правда, был смущен, когда один из нас (не помню сейчас, кто именно) спросил у него после его речи, в буфете, где мы пили водку, как «настоящие писатели»:
— Александр Александрович, если бы сегодня пришел к вам некий юноша и положил на ваш стол тоненькую книгу под названием «Разгром», если бы этот юноша положил «Разгром» таким, каким вы его написали: с трагическим концом и мечущимся хлюпиком Мечиком, выдаваемым за красного партизана, и главным героем с нерусской фамилией Левинсон, — напечатали бы вы сейчас это талантливое произведение начинающего автора? Скажите правду или вовсе не говорите!
Александр Фадеев улыбнулся натянуто, краснея до шеи, быстро выпил свой коньяк и выдавил, уходя:
— Боюсь, что нет!
Такие сцены отрезвляли, спасали от трескотни, выдаваемой за новое слово в литературе; от чиновничьей лести, в любую минуту готовой обернуться гневом…
И все же… мы почти верили Фадееву. Как и вся Россия, повторявшая фадеевское откровение о яблоках «диких» и «садовых».
Не будь за фадеевскими плечами легендарной биографии дальневосточного партизана, славы «почти Толстого», он вряд ли смог бы нанести нашему поколению столь разящий удар…