Толстовские колонии
23 ноября 2019 Михаил Тареев
Михаил Тареев (1867-1934) — русский религиозный философ, богослов, писатель, преподаватель Московской духовной академии.
***
Толстовские колонии, рассеянные там и сям, всегда незначительные по числу членов, слишком мало дают случайному наблюдателю по своей крайней простоте и несложности строя, по возведенному в принцип отсутствию определенных порядков. Что заслуживает внимания и изучения в этих колониях, это не состав и дело какой-нибудь из них, а общие религиозно-моральные принципы, положенные в основу их и создающие их характер, и общая их судьба.
Свои религиозно-моральные принципы колонии, о которых у нас речь, заимствуют из морально-философского учения Л. Н. Толстого. И нам нужно было бы начать с подробного изложения этого учения, если бы оно не было общеизвестным. Напомним его в самых общих чертах.
Евангельское учение Л. Н. Толстой сводит к пяти отрицательным заповедям и одной положительной. Пять отрицательных заповедей: а) не сердиться, или не гневаться, б) не разводиться, или не распутничать, в) не клясться, г) не противиться злу, или не судиться и не воевать, и д) не делать различия между людьми, не считать людей чужими только потому, что они живут в другой земле и говорят другим языком.
Заповедь о непротивлении злу постоянно выступает у Толстого с характером основной, или центральной.
Заповедь относительно брачной жизни позднее перешла у него в решительное отрицание брака. Он даже не останавливается пред возможностью прекращения человеческого рода от этого. Зачем жить? Если цель человечества — благо, добро, любовь; если цель человечества есть то, что сказано в пророчествах, что все люди соединятся во едино любовью, что раскуют копья на серпы, то ведь достижению этой цели мешает что? Мешают страсти. Из страстей самая сильная и злая, и упорная — половая, плотская любовь, и потому если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся во едино, цель человечества будет достигнута и ему незачем будет жить.
О пяти евангельских заповедях Толстой говорит, что до сих пор нельзя ни прибавить к ним, ни откинуть от них ни одной, что ими вполне исчерпывается все то, что отвращает человека от истинного пути жизни. Эти пять заповедей, как их Толстой понимает, ведут к отмене и уничтожению собственности, семьи, патриотизма, церкви и государства, и должны возвратить человека к состоянию естественной невинности. Зло нашей жизни происходит от законов государственных и церковных, от предрассудков национализма и собственности, — и оно само собою прекратится, как только человек будет освобожден от этих законов, как только уничтожатся эти культурные предрассудки. Культура, обнимающая разделение труда, разделение народов и сословий, суды, клятвы, войска — не только не есть необходимый путь к счастью и совершенству человека, а есть именно причина его страданий и всего зла, наполняющего его жизнь.
Учение евангельское, кроме отрицательной, имеет и положительную сторону. С положительной стороны, учение истины, выраженное Христом, не находится в заповедях и законах, оно находится в одном — в смысле, придаваемом жизни. Смысл этого учения в одном — в том, что жизнь и благо жизни не в личном счастье, как это думают люди, а в служении Богу и людям. И это положение не есть предписание, которое должно исполнять для получения за исполнение награды, не есть мистическое выражение чего-то таинственного и непонятного, а есть откровение скрытого прежде закона жизни, есть указание того, что жизнь может быть благом только при таком понимании жизни. И потому все положительное учение истины Христа выражено в одном: люби Бога и ближнего, как самого себя…
Любовь бывает ложная, мирская, это — пристрастие; и бывает любовь истинная. Любовь истинная становится возможной только при отречении от блага животной личности. Возможность истинной любви начинается только тогда, когда человек понял, что нет для него блага его животной личности. Только тогда все соки его жизни переходят в один облагороженный черенок истинной любви, разрастающийся уже всеми силами ствола дичка животной личности. Не вследствие любви к отцу, к сыну, к жене, к друзьям, к добрым и милым людям, как это обыкновенно думают, люди отрекаются от личности, а только вследствие сознания тщеты существования личности познает человек истинную любовь и может истинно любить отца, сына, жену, детей и друзей. Любовь есть предпочтение других существ себе — своей животной личности.
Начало любви, корень ее, не есть порыв чувства, затемняющий разум, как это обыкновенно воображают, но есть самое разумное, светлое и потому спокойное состояние, свойственное детям и разумным людям. Состояние это есть состояние благоволения ко всем людям, которое присуще детям, но которое во взрослом человеке возникает только при отречении и усиливается только по мере отречения от блага личности.
Величина любви есть величина дроби, которой числитель, мои пристрастия, симпатии к другим — не в моей власти; знаменатель же, моя любовь к себе, может быть увеличен и уменьшен мною до бесконечности, по мере того значения, которое я придал своей животной личности.
Нет иной любви, как та, чтобы положить душу свою за други своя. Любовь — только тогда любовь, когда она есть жертва собой. Только когда человек отдает другому не только свое время, свои силы, но когда он тратит свое тело для любимого предмета, когда он отдает ему свою жизнь — только это мы признаем все любовью и только в такой любви мы все находим благо, награду любви… Такая любовь есть сама жизнь. Не жизнь неразумная, страдальческая и гибнущая, но жизнь блаженная и бесконечная.
Любовь не есть вывод разума, не есть последствие известной деятельности; а это есть сама радостная деятельность жизни, которая со всех сторон окружает нас. Кто не знает того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и близких, и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтоб всем было хорошо, самому отдать себя, всю свою жизнь на то, чтобы всегда всем было хорошо и радостно. Это-то и есть, и это одно есть та любовь, в которой жизнь человека.
Любить вообще значит делать доброе. Любить ложною пристрастною любовью это значит отнимать у чужих блага, которые могут понадобиться своим, отказываться от любви (к чужим) в настоящем ради любви (к своим) в будущем. Любить истинною любовью значит делать добро в настоящем, оказывать добро первому, кто о нем попросит, кто в нем нуждается…
Из закона любви, поясненного пятью отрицательными заповедями, следует, в качестве отрицательного вывода, упрощение жизни и, в качестве положительного вывода, необходимость труда, направленного на добывание хлеба.
Поистине чудны и прекрасны те многочисленные страницы из религиозно-моральных сочинений Л. Н. Толстого, на которых он раскрывает неразрывную связь праздности и роскоши одних с бедностью и страданиями других, праздности и роскоши городской жизни с бедностью и страданиями деревни. С стремительною силою страстного негодования и непоколебимого убеждения, с неотразимою убедительностью художественно изображенной правды, Толстой вскрывает пред нами те железные сцепы, которые влекут за привычкой праздных людей курить табак жалкую смерть тех, которые приготовляют курево, за страстью богато одеваться и шумно веселиться страдания, бедность и смерть тех, которые гибнут на фабриках, вырабатывающих предметы роскоши.
Как необходимо бросить по любви к людям праздность и роскошь, так по той же любви необходимо каждому приняться за хлебный труд. Откуда происходят бедствия людей, если исключить из числа бедствий — те, которые люди прямо наносят друг другу убийствами, казнями, острогами, драками и всякими жестокостями, в которых они грешат тем, что не воздерживаются от насилия? Все бедствия людей, за исключением прямого насилия, происходят от голода, лишений всякого рода, отягчения в работе, и рядом с этим от излишества, праздности и вызываемых ими пороков.
Какая же может быть наиболее священная обязанность человека, как не та, чтобы содействовать уничтожению этого неравенства, этих бедствий нужды в одних и бедствий соблазнов в других? И чем может человек содействовать уничтожению этих бедствий, как не участием в труде, покрывающем нужду людей, и удалением от себя излишеств и праздности, производящих пороки и соблазны, т. е. не тем, чтобы каждому кормиться своими трудами?
Но это не есть только обязанность, труд — радостное призвание человека. На учение Христа Толстой смотрит как на призыв людей не делать глупостей, отравляющих жизнь, и жить разумною жизнью, которая есть единственно счастливая жизнь. Жертвы неизбежны, конечно, но и мирская жизнь требует от человека жертв, и эти жертвы тяжелее тех, которые ожидают человека на пути Христа. Но мирские жертвы не дают человеку счастья, а отречение во имя Христа есть верный путь к счастью.
Учение Христа о том, что жизнь нельзя обеспечить, а надо всегда, всякую минуту, быть готовым умереть, несомненно лучше, чем учение мира о том, что надо обеспечить свою жизнь; лучше тем, что неизбежность смерти и необеспеченность жизни остается та же при учении мира и при учении Христа, но сама жизнь, по учению Христа, не поглощается уже вся без остатка праздным занятием мнимого обеспечения своей жизни, а становится свободной и может быть отдана единой, свойственной ей цели — благу себе и людям.
Ученик Христа будет беден; да, т. е. он будет пользоваться всеми теми благами, которые ему дал Бог. Беден — это значит: он будет не в городе, а в деревне, не будет сидеть дома, а будет работать в лесу, в поле, будет видеть свет солнца, землю, небо, животных и т. д. Болеть, страдать, умирать он будет так же, как и все, но жить он будет несомненно счастливее. Надо восстановить свойственное всем неиспорченным людям представление о том, что необходимое условие счастья человека есть не праздность, а труд; что человек не может не работать, что ему скучно, тяжело, трудно не работать, как скучно, трудно не работать муравью, лошади и всякому животному…
По учению Христа, каждый отдельный человек, независимо от того, каков мир, будет иметь наилучшую жизнь, если он поймет свое призвание — не требовать труда от других, а самому всю жизнь свою полагать на труд для других, жизнь свою отдавать как выкуп за многих. В сердечных и глубоко убежденных словах обращается Толстой к культурному, городскому человеку, призывая его принять участие в рабочем труде. — Спустись до низу, встань рядом с теми, которые кормят голодных, одевают холодных; не бойся ничего: хуже не будет, а будет лучше во всех отношениях. Стань в ряд, возьмись неумелыми слабыми руками за то первое дело, которое кормит голодных, одевает холодных — за хлебный труд, за борьбу с природой, и ты почувствуешь в первый раз ту твердую почву под ногами, почувствуешь то, что ты дома, что тебе свободно, прочно, идти больше некуда, и ты испытаешь те цельные неотравленные радости, которых ты не найдешь нигде, ни за какими дверями, ни за какими гардинами.
На учении Толстого особенно легко видеть разницу между основами, ведущими лишь к устройству личной и общинной жизни, и принципами общественной деятельности. Он решительно высказывается против всякой мысли о возможности благоустроить жизнь путем общественного переустройства. Зло нашей жизни только в том, что всякие законы сковывают человека и мешают ему быть добрым, каков он по природе, сам по себе; а всякое общественное переустройство поставит на место одних законов другие законы и потому не уничтожит зла.
Социалисты и коммунисты считают злом индивидуалистическое капиталистическое устройство общества, анархисты считают злом и самое правительство, и все эти партии не имеют иного, кроме насилия, средства соединить людей, т. е. того же средства, к которому всегда прибегают монархисты, консерваторы и капиталисты. Какая бы из этих партий ни восторжествовала, для введения в жизнь своих порядков, так же как и для удержания власти она должна употребить не только все существующие средства и насилия, но и придумать новые. Порабощены будут другие люди и людей будут принуждать к другому, но будет не только то же, но более жестокое насилие и порабощение, потому что вследствие борьбы усилятся и выработаются новые средства порабощения. Всякий путь общественного переустройства, по мнению Толстого, только увеличивает зло жизни.
Так в частности он думает и о социализме. Теперь пока одна область деятельности людской не захвачена правительственной властью — область семейная, экономическая, область частной жизни и труда. Но и эта область, благодаря борьбе коммунистов и социалистов, уже понемногу захватывается правительствами, так что труд и отдых, помещение, одежда, пища людей, все понемногу, если только исполнится желание реформаторов, будет определяться и назначаться правительствами.
По убеждению Толстого, освобождение от зла совершается не посредством общественного переустройства, не посредством борьбы, не разрушением существующих форм жизни, а только изменением жизнепонимания. «Истинное социальное улучшение, — пишет Л. Н. Толстой в знаменитом отзыве об общественном движении последних дней, — может быть достигнуто только религиозным и нравственным совершенствованием всех отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя пред отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения, посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс». Нужно каждому человеку начать жить по закону Христа, нужно соединяться добрым людям, и жизнь сама собою переустроится…
Проповедь Толстого — это один из самых могучих в последние дни призывов людей к христианскому пути. Многие из людей нашего времени, забывших христианство или выросших в среде, в которой христианство забыто, снова стали к нему внимательно присматриваться по призыву Толстого… И приходится особенно пожалеть, что сам Толстой не стал по жизни христианином, как он понимает христианство, и его проповедь прозвучала как пустой, хотя и могучий звук. Он обнаруживал явные усилия сделаться христианином, но эти усилия выразились в таких юмористических формах, которые дают право говорить, что ему «христианство не удалось».
Он шил сапоги и пахал землю, не имея нужды ни в обуви, ни в хлебе, хотя по его же словам работа имеет смысл лишь тогда, когда она удовлетворяет нужде. В положение действительно нуждающегося человека он не стал. «Так окружен я, — признается он, — всякой роскошью, которую ненавижу и из которой не имею сил выбраться». Пахание земли, рабочая блуза — все это у него оказалось видом чудачества, барской забавы, особого рода спортом.
Он отказался и от всего своего огромного имения… в пользу своей семьи, с которой продолжает жить… Он даже старается теоретически оправдать такой индивидуалистический квиетизм. В заключение своего, по-видимому, радикальнейшего сочинения «Царствие Божие внутри вас» он пишет: «Я не говорю, что если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим, если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался от своего выгодного положения, если солдат, то несмотря на все опасности отказа в повиновении тотчас бы отказался от своего положения. Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться — и самое вероятное — то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи, семья, подчиненные, начальники, ты можешь быть под таким сильным влиянием соблазнов, что будешь не в силах сделать это, но признавать истину истиной и не лгать — ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины, состоит единственное дело твоей жизни. И стоит тебе только сделать это и само собой неизбежно изменится и твое положение».
В самое недавнее время напечатано письмо Л. Н. Толстого (к духоборческому вождю П. В. Веригину), весьма важное для понимания воззрения его на культуру. Возражая адресату, решительно восстававшему против печати, как средства общения, Толстой упрекает его в «сектантской исключительности». Единение людей достигается «и торговлей, и завоеваниями, и путешествиями, и книгой, и железными дорогами, и телеграфами, и еще многими другими способами», из которых некоторые, как завоевания, должно отвергнуть, но остальные должны быть признаны «удобным орудием служения Богу». (В частности о книге Толстой писал так в другом письме к тому же Веригину: «Столько вредных книг написано и распространено, что противодействовать этому вреду можно только книгой же. Клин выбивать клином».)
Конечно, культура имеет недостатки, которые должны быть исправлены, но самая культура не может быть признана ошибкой, — ее нужно исправлять, но не уничтожать. Неправильно в нашей жизни то, что средство, т. е. культура, поставлена целью, а цель, благо ближнего, — средством, что благо ближнего, и самая жизнь его, жертвуется для произведения орудий, все равно — нужных всем или не нужных. «Надо, чтобы люди понимали, что как ни кажутся нам полезными и важными книгопечатание, железная дорога, плуг, косы, — не нужно их, пропади они пропадом до тех пор, пока мы не научимся делать их, не губя счастье и жизнь людей». В этом и только в этом зло культуры.
Уничтожать культуру не нужно, уничтожить ее и невозможно, как невозможно опять сделаться обезьяною, нужно только знать, что материальный прогресс есть неизбежный рост, а не цель, что цель одна — благо ближнего. «Плакаться же о том, что люди не могут теперь жить без орудий, как лесные звери питаясь плодами, все равно, что мне, старику, плакаться о том, что у меня нет зубов и черных волос, и той силы, которая была в молодости. Мне надо не вставлять зубы и подкрашивать волосы, и не делать гимнастики, а стараться жить так, как свойственно старику, ставя на первое место не дела мирские, а дело Божие — единения и любви, допуская дела мирские только в той мере, в которой они не мешают делу Божьему. То же надо делать человечеству в его теперешней поре жизни. Говорить же, что железные дороги, газ, электричество, книгопечатание — вредны, потому что из-за них губятся людские жизни, все равно, что говорить, что пахать и сеять вредно, только потому, что я не во время вспахал поле, дал ему зарасти, а потом посеял, не запахав, то есть сделал раньше то, что следовало бы сделать после…»
Это, действительно, теория непротивления злу, — теория неделания.
Указываю на это не для того, чтобы бросить камнем в яснополянского старца, а потому, что Толстой своею мощною фигурою загородил от многих христианство и его немощь является им немощью самой религии, потому что толстовщину искренно возненавидели люди, которые ищут правды и силы религии, и тень этой ненависти пала на христианство, с которым себя отождествляет толстовщина.
Такая могущественная словом и художественно высокая проповедь христианства и такое решительное отсутствие христианского дела!
Вот что пишет о Толстом один паломник, посетивший его в Ясной Поляне в недавнее время. «Остановившись на секунду во время прогулки, Лев Николаевич сказал мне:
— Мне хорошо, ужасно хорошо, слишком хорошо. Никакого отчаяния, никакой тоски и уныния. И вот одного жаль, что я не пострадал, и вообще, что я мало страдал… Пострадай я за свои мысли, они производили бы другое впечатление…
При этих словах мне показалось, что предо мною в самую жизнь Толстого, в его психологию открывается какой-то большой, яркий просвет. Сам Толстой чувствует, что он прежде всего судья, а не пророк, а ему хотелось бы, надо было бы быть пророком, надо бы запечатлеть, освятить в пределах человеческого разумения суровостью своего учения, суровостью своей личной жизни и страданием — свой путь, свою критику, свое отрицание и свою любовь… Но „мне хорошо, слишком даже хорошо“ — говорит и повторяет он. И вот какая-то неудовлетворенность, неравновесие…
Судья, а не пророк… И оттого-то самого Толстого гораздо больше судят, чем идут за ним. Все предания, весь властный голос прошлого за то, чтобы аскетизм проповедовался аскетами, чтобы человек освящал суровостью своей личной жизни суровость своего учения, и не только мы, не только властный голос прошлого, но и сам Толстой за это… А между тем, сколько мира, спокойствия, довольства разлито по всему яснополянскому порядку, по его зданиям, по лицам его обитателей, как искренно звучат слова Толстого: „мне хорошо, слишком даже хорошо“, и естественно, что его учение, путь которого такой скорбный и тяжелый, находит в душе других лишь отзвук, а не признание!.. Подвижничества нет, нет святости, есть поразительно умная и красивая человеческая жизнь, выработанная из обстановки стародворянского, помещичьего обихода…»
Но этого мало сказать, что нет святости, что за Толстым не идут. Страшное противоречие между словом Толстого и его делом может иметь роковое последствие для дела христианства в среде всех тех, которые по толстовщине судят о христианстве. «Не страшно ли в самом деле — говорят — то, что и этот человек, который так бесконечно жаждал правды, так неумолимо обличал себя и других, как никто и никогда, что и он допустил в свою совесть такую вопиющую ложь, такое безобразное противоречие?» И может быть никто на протяжении почти двухтысячелетней истории церкви не принес такого вреда делу христианства, делу религиозной любви, как Толстой, десятки лет проповедующий только о любви. Страшно то, что, глядя на Толстого, заговорили не только о ложности или истинности христианства, как говорили прежде, но заговорили о смешной стороне христианства. Засмеялись над христианством гордого аристократа, миллионера, который проповедует терпение народу, так много терпевшему, который охраняет своею проповедью свои владения от ненавистного социализма, который и этою проповедью дает жене возможность приумножать богатства. Была ли когда такая насмешка над христианством?..
В личной истории Толстого примечательно особенно то обстоятельство, что он художественно создал теорию христианства… Наличность деятелей любви, благотворительности и милосердия еще не решает сама по себе христианского вопроса. Деятельность любви может быть простым результатом природной жалости и в этом случае она одинакова в среде христианской и в среде языческой. Это именно является характерным для наших дней. И тем с большим вниманием мы прислушиваемся к словам Л. Толстого, который христианскую любовь возвел в систему стройного мировоззрения. Только любовь дает человеку истинную жизнь и полноту счастья, только любовь решает все противоречия нашей жизни, только для любви призван человек в этот мир, — для любви ко всем людям. И вот при таком-то ясном сознании христианского блага, при таком-то глубоком понимании сущности христианской любви — Толстой остается язычником, так что и проповедь христианства является лишь художественным украшением его языческой жизни. И конечно, у многих вкрадется в душу подозрение к этой эстетической любви, многим она покажется искусственным цветком отвлеченной мысли, художественно-прекрасной заменой простого живого дела, эстетическою потребностью художественного таланта…
В этом случае «христианство» сводится к простому психологическому факту, который предуказан еще в «Записках из подполья». «Кончалась полоса моего развратика, — говорит о себе герой подполья, — и мне становилось ужасно тошно. Наступало раскаяние… Но у меня был выход, все примирявший, это — спасаться во „все прекрасное и высокое“, конечно в мечтах. Мечтал я ужасно… Бывала вера, надежда, любовь. Я смело верил тогда, что каким-то чудом, каким-нибудь внешним обстоятельством все это вдруг раздвинется, расширится; вдруг представится горизонт соответственной деятельности, благотворной, прекрасной и, главное, совсем готовой, и вот я выступлю вдруг на свет Божий, чуть ли не на белом коне и не в лавровом венке… Сколько любви, Господи, сколько любви переживал я, бывало, в этих мечтах, хоть и фантастической любви, хоть ни к чему человеческому на деле не прилагавшейся, но до того было ее много, этой любви, что потом, на деле, уж и потребности даже не ощущалось ее прилагать… Эти приливы „всего прекрасного и высокого“ приходили ко мне и тогда, когда я на самом дне находился, но не истребляли, однако ж развратика своим появлением; напротив, как будто подживляли его контрастом, и приходили ровно на столько, сколько было нужно для хорошего соуса. Соус тут состоял из противоречия и страдания, из мучительного внутреннего анализа».
На Толстом исполнилось это подпольное пророчество: его христианство явилось лишь художественным соусом к языческой жизни. И таким оно явилось и должно было явиться потому, что оно оторвалось от евангельской эсхатологии, но не пристало и к современным формам общественной деятельности, — оно оказалось мертвым, искусственным правилом жизни для всех…
Окончание следует
Иллюстрация: Илья Репин «Пахарь. Лев Николаевич Толстой на пашне», 1887 г.
Читайте также:
Если вам нравится наша работа — поддержите нас:
Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)