«Вы к старцу?..»
21 октября 2019 Владимир Шаронов
Предисловие автора:
Немало историй опубликовал сайт «Ахилла» о том, каким горьким было разочарование тех, кто тщился побыстрее с головой занырнуть в церковную жизнь, состоящую, как им представлялось, почти сплошь из людей исключительно благочестивых. И о тех, кто поспешно решал податься в монастырь, чтобы уподобиться тем, кто, как казалось, давно достиг образцового иноческого просветления. И о тех, кто полагал наилучшим все бросить и сразу быть при святом старце, во всем начать поступать только по слову его. В большинстве этих публикаций общее то, что чем усерднее такой искатель «истинной духовности» нажимал на послушание, с чем большей силой вгонял он себя в некую «подлинную традицию», тем резче потом звучали его обвинения в адрес православных и православия.
***
Было это не так давно, еще при жизни главного героя этого текста — Алексея Петровича Арцыбушева (1919 — 7 сентября 2017), — потомка столбового дворянского рода, единоутробного сына духовной дочери сразу двух старцев, принявшей тайный постриг, и прочая, и прочая, и прочая. Именно его имя мне однажды назвали, рассказывая, что некто живой и находящийся в здравом уме, живущий в Подмосковье, лично встречался с Львом Платоновичем Карсавиным в абезьском лагере1.
Тогда я не знал, что некоторые известные и даже влиятельные в церкви лица потратили немало сил, чтобы рассказать об Алексее Петровиче как о живом новомученике, сделать его осязаемым духовным примером для прихожан. Стремление это понятно: что может быть более убедительным для современных людей, чем фактическая реальность? И вот вам он — уроженец Дивеево (!) и явленый, живой, образцовый исповедник, без устали неизменно воплощавший заповеди и являвший смирение в долгих земных мытарствах. Усилия старателей, направивших силы на популяризацию имени А.П. Арцыбушева, среди которых легко обнаружить священников Димитрия Смирнова и Георгия Кочеткова сотоварищи, и др., имели определенный успех.
Сегодня пишущие об Алексее Петровиче или издающие его книги не преминут упомянуть, что А.П. Арцыбушев — почетный академик некой Европейской академии естественных наук2, что он — кавалер медалей Гете и Леонардо да Винчи3, что незадолго до смерти принял постриг с именем Серафим… Но ничего этого тогда, пять лет назад, я не знал, мне нужно было иное. Когда много лет занимаешься одной, лично важной темой, ты не можешь пропустить и малой возможности что-то проверить или уточнить, тем более, узнать новое от живого свидетеля. Для меня такая тема — судьба и творчество Льва Карсавина.
Чтобы найти обнаружившегося собеседника Льва Платоновича пришлось поднять по тревоге друзей из числа журналистов федеральных СМИ. Вскоре номер домашнего телефона был найден. Трескучим, с большой хрипотцой, но энергичным голосом Алексей Петрович сообщил, что ближайшая неделя у него уйдет на выбор места для собственной могилы:
— Все-таки мне уже 94, надо выбрать не абы что… А через десять дней приезжай. Записывай адрес…
Перед поездкой я не стал читать найденные в Сети книги А.П. Арцыбушева, только пробежал тексты пунктирно, «по большой диагонали». Канва мне стала ясна: арест, тюрьмы, лагеря, родная для меня Коми АССР. Я решил, что на этом следует остановиться, что вчитаюсь после встречи. Поступил я так не из лени, но чтобы оставить возможность для непосредственных впечатлений, дающихся только при первом незамутненном общении. Пишущий автобиографическую прозу человек сознательно или невольно старается в своих книгах выглядеть не собой реальным, а тем, каким бы хотел, чтобы его представляли читатели. Это имеет свои ненужные последствия тем, что влияет на первое впечатление.
И вот мы я с телеоператором Стасом4 уже в Москве, и через пень-колоду мы добираемся в подмосковное местечко, где живет тот, кто подтвердил, что сегодня ждет нас. От аэропорта все время на перекладных — электричка-автобус-пешком-такси-опять пешком, опять такси… Мы плутаем по заМКАДовскому шанхаю с его бесконечными улицами и переулками, среди то ли дач, то ли частных домов. Мы домогаемся до встречных, тычем пальцами в бумажку с продиктованным адресом… Наконец, по мере приближения к заданной точке нас, похоже, начинают понимать:
— А, так вы — к старцу?
— Вы к блаженному, что ли?
— Вы к старчику?
— Вы к святому?
По мере того, как эти уточнения становились все более возвышенными, мой спутник, обычно находящийся в состоянии флегматичной невозмутимости, стал видимым образом намагничиваться значительностью предстоящей встречи. Он даже (!) немного взволновался. Я же, помнивший, как прост и добросердечен всегда был отец Николай Гурьянов, думал совсем о другом. Меня интересовала только карсавинская тема, в которой у авторов воспоминаний частенько что-то не срастается, противоречит документам и т.д.
Наконец мы оказались у небольшого домика, и хозяин повел нас через небольшую прихожую с лестницей на второй этаж. Едва спустившаяся по ступенькам женщина (дочь Алексея Петровича) коротко ответила на приветствие и тут же поднялась обратно. Мы вошли в комнату, разделенную обеденным столом. Помещение щедро украшали расставленные и висевшие иконы, фото, графические и живописные портреты в рамах и без таковых. Горели лампадки, несколько небольших церковных свечей тоже были зажжены.
Мы установили штатив, видеокамеру, настроили ее, закрепили микрофон-петличку на куртке хозяина. Я уселся так, чтобы мои глаза были на уровне объектива. По причине тесноты Стас встал справа от меня, и мы начали запись.
Видно было, что Алексею Петровичу вопросы мои не нужны вовсе. Он повел свой долгий рассказ с тем синусоидным ритмом отмеренных эмоций, какой бывает, когда человек долго трудился над текстом, а потом много раз повторял гостям вслух написанное ранее, используя уже найденные образы, обороты и давно выверив нужную продолжительность пауз. Даже назидательный жест указательного перста он повторял равномерно. Речь этого много пожившего человека, несмотря на сильную хрипоту, была полна жизненной энергии, но было ясно, что все это я могу прочесть в книгах, и это снизило мою внимательность к рассказчику, так как до карсавинской темы впереди маячили описания нескольких десятилетий.
Зато я мог разглядывать Алексея Петровича, лучше настроиться на его настроение и непосредственное, целостное восприятие образа. Его сильно поредевшие от старости седые волосы, такая же борода, однообразная размеренность речи вызвали в памяти образ моего родного деда, методично нажимавшего на педаль столетнего «Зингера». Тогда, в детстве, я был уверен, что ни сукно, ни кирза не могут остановить ровный ритм зингеровской иглы. Дед мой, родившийся в тот самый день, когда умер Маркс5, счастливо уцелел в трех войнах, но после последней угодил под государственный скребок МГБ. Вместе с бабушкой, мамой и моим дядей он вынужденно сменил тульские луга на тайгу в ста десяти километрах севернее Ухты. Но смена климата не повлияла на его нравы: дед, как все русские крестьяне, продолжал считать свой голос единственно значимым в семье. Он очень не любил, когда что-то шло не по его воле или кто-то осмеливался перечить. Вот и мой нынешний рассказчик не давал прерывать его речь вопросами, всякий раз властно пресекая мою очередную попытку:
— Ты погоди! Слушай дальше…
Контур сюжетной конструкция проявился быстро, схема соответствовала взятой интонации. Выходило, что как только судьба ставила Алексея Петровича перед лицом смертельной угрозы, он обращался с самой краткой молитвой к Божьей Матери или преподобному Серафиму Саровскому. На этих моментах рассказчик немного приоборачивался в сторону Красного угла к иконам, крестился и восклицал с какой-то неожиданной, несколько вздорной интонацией, будто обращался к замешкавшемуся соседу или соседке:
— Святой Серафим, да помоги же ты мне!
— Матерь Божья, спасай же меня!
И в тот же момент опасная коллизия или смертельная угроза, возникшая в повествовании, чудесным образом разрешалась или вовсе исчезала, а стежки речи продолжали ровно ложиться. Было очевидно: до карсавинской темы еще долго. Но запас аккумуляторов и кассет позволял проявлять мне необходимое терпение. Стас постепенно перестал волноваться и ушел в ту обычную погруженность, которая свойственна опытным операторам, когда композиция уже взята, звук контролируется…
Я слушал Алексея Петровича, всматривался в него, но никак не мог понять, что и в его рассказе, и в нем самом мне так знакомо. Словно подобное я уже слышал когда-то очень и очень давно, и такого же человека уже знал. Это помещенное в далекие отделы памяти знание было также как-то связано с прошлым, но все же отделено от моего деда. И оно, несмотря на свою неопределенность, на свой летучий характер, беспокоило меня, словно в нем скрывалось нечто важное. Я заставлял мнемонические шестеренки крутиться, но они никак не входили в нужное зацепление с этим «что-то», проскакивали где-то рядом, не извлекали ответ.
Наконец изложение сильно затянувшегося жития завершилось, и даже короткий рассказ о мимолетной случайной встрече с Карсавиным был позади.
— Все? — спросил Стас. — Закончили?
И в этот момент я вдруг понял, что и откуда пробивалось ко мне изнутри арцыбушевской речи, из всех его ухваток и манеры, из его мимики и оброненных словечек. Точно так же неожиданно когда-то меня, спешащего куда-то в Ленинграде, будто кто-то остановил властным голосом. За этим повелением чувствовалось далекое, родное и имеющее право. Я стоял, оцепеневший, пока не понял, наконец, что сейчас этот ленинградский двор заполнил запах моего детства. Я вдыхал его — эти ароматы прелой, отогретой весенним солнцем земли. В нем витали сильные ноты сырой нефти, перепревшей ветоши, ржавчины и чего-то еще. Это был точно такой же запах, как и там, где мы играли, у забора примыкавшего к нашим дворам Тампонажного гаража6. Тогда, в Ленинграде, я открыл, что в глубинах памяти каждого из нас живет сила невероятно яркого детского восприятия, изумления от огромного и живого мира, сила, имеющая власть над нами.
Вот и в общении с Арцыбушевым эти трудноуловимые отдельные черточки, нотки, жесты, что-то еще неуловимое, они были того же порядка. Каждая из них в отдельности ничего собой не представляла, но когда они вдруг сложились в целое, я вспомнил других «арцыбушевых», живших в поселке, имя которому дал номер ОЛПа7. Этот человек, что сидел сейчас передо мной, выглядел значительно старше, и он не был таким вихлястым, презрительным и «фасонистым», как некоторые из тех, что жили в соседних бараках. Но все же передо мной сидел представитель той же породы людей, одного общего с ними «генетического» типа. На это указывали те же ухватки, редко, но все же проскочившие слова «лепила», «мастырщик», «падло», «хавира»8… Пораженный своим открытием, я уставился на Алексея Петровича. И непроизвольно поднял руку с уткнувшимся в Арцыбушева указательным пальцем. Видимо не контролируя себя от изумления, я бухнул вслух, глядя прямо в лицо хозяину:
— Так Вы же… Так ты же… Так ты же — мазурик9 лагерный!
Стас дернулся так, что чуть не свалил штатив с видеокамерой. В комнате будто разом пропал воздух. В этом возникшем вакууме Арцыбушев смотрел на меня так же, прямо в упор. Его, до того все время блуждавший, взгляд замер. Еще через мгновение он вскочил и буквально завопил:
— А, ну и что?! Зато они все сдохли! Сдохли! Они сдохли! Все сдохли! А я живу! Живу! Живу!..
С каждым этим «Живу!» он бил и бил кулаком по столешнице, покрытой немного вытертой клеенкой. И в каждом крике, в каждом ударе, вместе с торжеством победы звенело такое предельное отчаяние, словно этот человек стоял внутри пылающего дома и пытался этим кулаком выбить стальную решетку на окне, не оставлявшую ему для спасения ни единого шанса:
— Живу! Живу! И буду жить! Буду! Буду! Буду!
Все оборвалось так же неожиданно, как и началось. Алексей Петрович опустился в кресло, и после короткой паузы вдруг заговорил, совершенно обычным голосом. В этой новой интонации уже не было недавней намеченной размеренности, но только облегчение, словно он освободился от чего-то давно налипшего, несмотря на привычность все же досадного.
Продолжая смотреть прямо на меня, он качнул головой и произнес удивленно с некоторой долей восхищения:
— Ишь, ты, рассмотрел! Один рассмотрел… Ну, раз рассмотрел, значит, и можешь считаться своим. А коли свой… — он нагнулся куда-то под стол и закончил фразу: — Тогда подай вон стаканы и наливай!
И Алексей Петрович громко ухнул на стол едва ли не штоф коньяку…
Пока я исполнял указание, комнату наполнил табачный дым. Сигарету хозяин держал несколько картинно, художник в нем не мог отступить на задний план.
Коньяк в русском формате «на троих» мы не сразу, но уговорили без остатка. Возвращаться к обращению «на Вы» было уже совсем неуместно. В неожиданно обретенном доверительном режиме я успел о многом расспросить Алексея Петровича. Среди прочего задал вопрос о том, как складываются его отношения с опекающими священниками.
— С этими-то? Как их там?..
Он явно затруднялся вспомнить слово, но у него получилось:
— С патриархийными, что ль? А-а-а… — «старец» поморщился и махнул рукой: — Слушай сюда: я их не понимаю, они меня. И точка.
Было ясно, что эта тема ему неприятна, а расспросы о ней тем более.
Расстались мы почти друзьями, сплоченные тем неподдельным доверием друг к другу, к которому совместная рюмка способна добавить всего лишь немного граммов искренности.
***
Позже я не раз возвращался к этой встрече, пересматривал видеозапись. Подаренную мне Арцыбушевым, надписанную автором книгу я прочитал. И обнаружил, что Алексей Петрович ничего о себе и своей принадлежности к блатному миру в ней и не скрывал. Этих словечек из арцыбушевской лексики, а точнее, из языка уголовного мира, не найти в личной речи таких авторов воспоминаний, как Евгения Гинзбург, Георгий Демидов, Лев Разгон и Варлам Шаламов. Каждый из них настойчиво дистанцировался от преступного жаргона, и тем уже не позволял враждебному им миру сломать человека, подчинить его себе. Они сберегали свое личное достоинство и делали усилие, чтобы не забывать о том, что всякий человек сотворен по образу Бога. Но сидевший передо мной потомок старинного столбового дворянского рода Алексей Петрович Арцыбушев видел мир совсем не таким, каким видели его упомянутые ранее авторы и Адда Львовна Войтоловская10, когда-то рассказавшая мне о своей лагерной жизни в Сивой Маске и Кочмесе.
Из книги А.П. Арцыбушева «Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа»:
«— Эй, вы! Духари, вот я вам лепилу привел, лечить вас шуровкой11 будет. Слушать и повиноваться, да место освободите ему к печке поближе. Он средь вас главный.
Во время этого монолога меня внимательно щупали глаза, как бы изучая — кто, и что, и как. Привел самый старший сука. Его слово — закон, но и он во всякий миг под ножом ходит. Репутация и протекция скользкая и где-то опасная. Надо очень хорошо самому сориентироваться в этой компании, благо я к ней некоторое касательство в юности имел».
«Таков лагерный закон. Ты умри сегодня, я — завтра.
Лев Копелев меня предупреждал не иметь в лагере дело с пищей, хлеборезкой, каптерками и всем тем, где воруют и грабят заключенного, где и тебя вынудят делать то же: все это кончается новым сроком или ножом в спину. Теперь надо быть очень осторожным, особенно с „костылями“ (костыли — это довески, пришпиленные к пайке щепкой). За хлебом надо ходить самому с фраерами12, чтоб донести, и держать ухо востро. Суп, кашу, в особенности ценные кусочки мяса считать, требуя их поштучно на душу живую. Все поровну, и никаких гвоздей!
В бараке блатных много, в основном — сявки13. Есть блатари и покрупней. Основная часть населения — харбинцы. Русские эмигранты, приволоченные после войны из Харбина. У всех пеллагра, цинга и дистрофия. Конечно, быть может, мне и придется прибегнуть к помощи пик, но это как крайность. От сук — подальше. Так началась моя лагерная дорога».
«В периодически вспыхивающие драки за печкой я не вмешивался. Одно мне не удавалось — заставить мыть полы. Кого бы я ни просил из огней14 и сявок по-хорошему, все одинаково огрызались:
— Иди, гад, сейчас глаза выколю, — делая угрожающий жест двумя растопыренными пальцами.
Как-то залетело в барак начальство. Первое внимание на пол.
— Почему, твою мать, полы черные, кто старший?
— Я старший.
Начались крик, ругань, мат-перемат, чтобы немедленно да чтобы сейчас же полы были белые.
Ни вши, которых можно было грести лопатой, ни клопы в миллиардном исчислении, ни умирающие пеллагрики, из которых хлестала вонючая вода и удержать которую они были не в состоянии, — все это для них не имело значения. Полы должны были блестеть янтарным блеском. Я подошел к Яшке.
— Ну что, попало? — спросил он. — А в чем дело? Что, мыть некому?
— То-то и дело, некому, сам я не в силах такой барак оттереть добела.
— А тебя никто и не заставляет. Это ты должен заставить.
— Да я прошу, а никто не слушает, да еще огрызаются.
— Ты просишь? Просишь эту мразь? Он, видите, просит. Бери шуровку и бей. Видал, как я на приеме, так и бей!
— Да они меня убьют!
— Уважать будут! Уважать! Понял? Блатных много?
— Паханов нет, больше сявок.
— Тем проще. На тебе махорки, угости головку15, чтоб не вмешивалась, понял?
— Да!
— Иди, желаю удачи. Это сперва боязно: учти, все они — трусы, заруби себе на носу. Мелкие, подлые трусы. Палку они уважают, если она справедлива. Ты думаешь, что я всех линейкой ласкаю? Того, кого надобно. Если их распустишь, они тебе на голову сядут и тебя же презирать будут. Я эту тварь знаю. Меня здесь боятся, но и уважают. Они знают, что коснись — я первый их защитник, но коль сам виноват — пощады не жди. Это, брат, суровая школа, страшней фронта. Учись, пока я жив.
Он насыпал мне махорки; выкурив с ним козью ножку, я пошел в барак. Вот она какая школа, я от нее с Мурома отвык, придется вспомнить. Наутро, угостив блатных за печкой махрой, взяв у печки шуровку, она же кочерга, я подошел к нарам и потянул за ноги трудоспособную сявку.
— Што надо?
— Слезай, гад, пол драить!
— Да пошел ты!..
Ударив раза два по хребту шуровкой, я стащил его с нар и дал в руку швабру. Молча взял. Из-за печки смотрят и молчат. Подхожу к другому:
— Вставай!
Встает. К третьему:
— Вставай!
Встает.
— Драить добела! Устанете — других дам. Не то в карьер! Поняли?
— Понятно, — ответили сявки хором.
Смена смене идет — пол чистый и белый. С этого дня «половой» проблемы не стало. Зауважали!»
Конечно, в своем страстном желании выжить, «жить-жить-жить» Алексей Арцыбушев не только «использовал» правила уголовного мира, «только разговаривая с блатными и суками их языком, чтобы не трогали ни те, ни другие». Незаметно и исподволь он принял этот мир, стал его маленькой частью. Никто никогда не узнает ответ на вопрос, невольно возникающий при чтении его книги: а не была ли таким же «техническим инструментом», его карманной палочкой-выручалочкой, как и блатная речь, та самая, мгновенно вспоминаемая молитва в нужную минуту, которую он с такой быстротой требовательно адресовал небесным силам: «да помоги же ты мне!..»?
***
Не чье-либо и совершенно точно не мое дело осуждать Алексея Петровича, становиться судьей его жизни и поступков. Напротив, в долгих размышлениях о судьбах многих, кого я знал, и кого многие считают святыми или, напротив, забубенными грешниками, мне стало понятно, что поскреби образ иного нашего святого, и под ним обнаруживаются ничем не сводимые следы синей тюремной наколки. А присмотришься внимательнее к судьбе пугающей, действительно страшной, и среди ее кромешного мрака начинают сверкать лучи подлинной святости.
Мой добрый товарищ, знающий о церковно-педагогических манипуляциях с именем теперь уже упокоившегося в вечности Алексея Петровича Арцыбушева, об этом желании указать на как можно большее число образцов веры и благочестия, как на свидетельство силы молитвы и т.п., сказал:
— Стоит вспомнить евангельские строки: «Род лукавый ищет знамения; и знамение не дастся ему» (Мф. 12:39).
Но все же дело, по-моему, не только в опасностях, исходящих от совершенно нового явления в нашей церковной жизни, — нарождающегося православного полновесного маркетинга, в котором объектом продвижения, а проще сказать, товаром, становятся святость и чудеса. В конце концов, любой маркетинг — это, прежде и по большей части, только ответ на уже существующий массовый запрос. У нас сегодня с большим избытком тех, кто, как уже было сказано, торопится с головой занырнуть в самую глубину «правильной» веры, «подлинной» церковной жизни, или сразу быть при старце и поступать не по здравому смыслу, а по слову его. В последнем случае путь спасения может представляться более надежным, но цена за такую «гарантию» оказывается непосильной, рождающей обиды и разочарования. Что же касается любых духовных рывков, то, по сути, таким капризом даже самого большого «Я» одномоментно не достичь того, на что нам назначена Богом вся наша долгая жизнь…
P.S. Мой близкий друг, давно принявший постриг, остроту духовного зрения и духовный вкус которого я высоко ценю, прислал мне такой отклик:
«Уголовщина насытила всю окружавшую Алексея Петровича житейскую протоплазму. Я даже сегодня ее чувствую в приезжающих. И „святые старцы“ в наших монастырях, думаю, тоже не вздрагивают от уголовного жаргона. Я его почти ежедневно слышу от нашей 85-летней сестры с советским прошлым. Шаламов писал в письмах к Солженицыну, что лагерь отомстит за себя, и вся страна станет лагерем (имею в виду культуру, язык и следом — все общество)…»
Разумеется, Варлам Тихонович совсем не был пророком. Это его обетование заслуживает внимания, нуждается в осмыслении, но оно не фатального характера. Неизбежность воцаряется лишь тогда, когда в нашей вере мы отказываем дарованному нам Богом разуму и снимаем с себя личную ответственность перед Ним.
Примечания автора:
1Ныне существующая станция Абезь в Республике Коми, у самого Полярного круга, известна тем, что близ одноименной деревни с 1930-х по 1950-е годы действовало несколько мужских и женских лагерей, в т.ч. для пожилых и инвалидов, неспособных трудиться на тяжелых работах.
2К несчастью, находится достаточно много научно авторитетных структур и лиц, кто считает эту «Академию» удобным прикрытием для лиц, далеких от академической науки. Сами организаторы ЕАЕН именуют ее творческой организацией.
3Награды все той же «Академии».
4Имя реального свидетеля описываемых событий.
514 марта по старому стилю в 1883 году.
6Гараж для машин, предназначенных для закачивания в скважину специальных растворов в случае аварии при бурении.
7ОЛП — отдельный лагерный пункт в системе ГУЛАГа. А поселки в разных местах так и именовались – «Четвертый», «Пятнадцатый»…
8Слова из уголовного арго.
9Мазурик – плут, мелкий вор, незначительный человек уголовного, блатного мира.
10Воспоминания А.Л. Войтоловской можно прочитать здесь. https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=book&num=862
11Шуровка – в данном употреблении – кочерга.
12Фраер – человек, не имеющий отношения к уголовному миру.
13Сявка – в данном случае на жаргоне мелкий уголовник.
14Огонь – на уголовном жаргоне – злостный отказчик от работы.
15В данном случае лидеров уголовной группы в данном бараке.
Если вам нравится наша работа — поддержите нас:
Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)