«Я знаю, как всех вас, таких разных, сейчас объединить…»

24 февраля 2025 Вадим Туманов

Вадим Туманов (1927-2024) — золотопромышленник, предприниматель. В 1948 г. был арестован по политической 58-й статье за «шпионаж, террор и антисоветскую агитацию», осужден на восемь лет лагерей. Побывал в большинстве лагерей Колымы, восемь раз пытался бежать, за что срок увеличили до 25 лет; близко познакомился с уголовным миром. В 1956 году был признан невиновным и освобожден со снятием судимости. Остался на Колыме, основал золотопромышленную артель, которая добывала золота в разы больше, чем государственные предприятия. За годы работы создал много артелей по всей стране, эти артели давали лучшие показатели по добыче золота. В конце восьмидесятых власти, недовольные успешной коммерческой деятельностью Туманова, основанной на хозрасчете, открыли кампанию по дискредитации его самого и основанной Тумановым артели «Печора», что привело в итоге к ликвидации артели.

Туманов был близким другом Владимира Высоцкого.

Написал знаменитую автобиографическую книгу «Все потерять — и вновь начать с мечты…», опубликованную впервые в 2004 году. Предлагаем вам отрывки из этой книги.

…Летом 1976 года в артель «Лена» прилетел Владимир Высоцкий. Но прежде, чем рассказать, как поэт попал к старателям, я должен вернуться на три года назад, в апрельскую Москву. Кинорежиссер Борис Урецкий пригласил меня пообедать в ресторане Дома кино. В вестибюле мы увидели Владимира Высоцкого. Он и мой спутник были в приятельских отношениях, и поэтому мы оказались за одним столиком.

Высоцкий смеялся, когда я сказал, что, слыша его песни, поражаясь их интонациям, мне хорошо знакомым, был уверен, что этот парень обязательно отсидел срок.

За внешней невозмутимостью Высоцкого постоянно чувствовалась внутренняя сосредоточенность и напряженность. Многое, о чем мы с друзьями говорили, до хрипоты спорили, он своим таким же хрипловатым голосом, с гитарой в руках, прокричал на всю Россию. Наше внутреннее несогласие с режимом, нам казалось, не поддается озвучанию, мы не знали нормативной лексики, способной передать каждодневное недоумение, горечь, протест. А он черпал и черпал такие выверенные слова, будто доставал их из глубокого колодца вековой народной памяти.

В ту первую встречу он расспрашивал о Севере, о Колыме, о лагерях. При прощании мы обменялись телефонами. Дня через три я позвонил ему.

Он обрадовался, предложил пообедать в «Национале». Там у Володи, кстати и у меня, был знакомый метрдотель Алексей Дмитриевич. Ни в прошлый раз, ни в этот мы не заказывали ничего спиртного.

И теперь, когда я слышу о якобы бесконечных пьянках Высоцкого, для меня это странно, потому что лично я видел его куда чаще работающим, вечно занятым, и были большие периоды, когда он вообще не пил.

…Что еще было для меня неожиданным?

Обласканный людьми, без преувеличения — народом, Высоцкий чувствовал себя задетым официальным начальственным высокомерием и молча переживал подчеркнутое неприятие его личности и всего, что он делал, — государством. Его неуправляемость раздражала чиновников. Один из них, тогдашний министр культуры СССР П. Н. Демичев, однажды спросил с деланной обидой:

— Вы не привезли мне из Парижа пластинки?

— Зачем они вам? — ответил Высоцкий. — В вашей власти выпустить их в России!

Тогда министр подошел к сейфу, вынул французские пластинки с песнями Высоцкого и усмехнулся:

— А мне их уже привезли!

Высоцкий не мог писать по заказу, если сам не прочувствовал тему, если она не пережита им самим, тем более, если уловил в ней хоть малейшую фальшь. Только поэтому он, к удивлению властей, отказался от выгодного во всех смыслах предложения написать песни для пропагандистского фильма Романа Кармена о победе революции в Чили.

…Володе я обязан интереснейшими встречами. Сегодня многие «вспоминают», как запросто заходили к Высоцкому, выпивали с ним. У Володи была масса знакомых, но буквально единицы могли прийти в его дом без звонка. В их числе Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, Станислав Говорухин, Сева Абдулов.

…О поступках людей Володя судил бескомпромиссно. Как-то мы пришли к нему, он включил телевизор — выступал обозреватель Юрий Жуков. Из кучи писем он брал листок: «А вот гражданка Иванова из колхоза „Светлый путь“ пишет…» Затем — другой конверт: «Ей отвечает рабочий Петров…» Володя постоял, посмотрел:

— Слушай, где этих… выкапывают?! Ты посмотри… ведь все фальшивое, мерзостью несет!

Потом он схватил два листа бумаги:

— Давай напишем по сто человек, кто нам неприятен.

Мы разошлись по разным комнатам. Свой список он написал минут за сорок, может быть за час, когда у меня было только человек семьдесят. Ходил и торопил меня:

— Скоро ты?.. Скоро?..

Шестьдесят или семьдесят фамилий у нас совпало. Наверное, так получилось оттого, что многое уже было переговорено. В списках наших было множество политических деятелей: Гитлер, Каддафи, Кастро, Ким Ир Сен, только что пришедший к власти Хомейни… Попал в список и Ленин. Попали также люди, в какой-то степени случайные, мелькавшие в эти дни на экране. Что интересно — и у него, и у меня четвертым был Мао Цзе Дун, четырнадцатым — Дин Рид.

Я рассказывал ему об Алексее Ивановиче, некогда меня поразившем. Представьте главного инженера управления, человека со всеми внешними признаками интеллигентности, в расхожем, конечно, представлении: с тонкими чертами лица, вежливого, культурного, спокойного, со вкусом одетого. На Колыме он выигрышно смотрелся на весьма контрастном фоне. Сидя как-то рядом с ним в президиуме совещания передовиков проходческих бригад, я нечаянно увидел, как он прекрасно рисует. О нем говорили, что любит и знает музыку, сам музицирует… Мои описания внешности людей иногда веселили Высоцкого: «У тебя почему-то получается хороший человек всегда с голубыми глазами, а какая-нибудь гадость — непременно рябой». Так вот Алексей Иванович рябым не был. Носил элегантные костюмы сдержанных тонов. Предпочитал серые. Короче, хорошо смотрелся.

Но однажды, за много лет до встречи в почетном президиуме, я видел, как он ударил нагнувшегося человека ногой в лицо. Должность у Алексея Ивановича, нелишне заметить, тогда была грозная, так что ответного удара он не опасался.

Высоцкий неоднократно возвращал меня к этому случаю, уточнял подробности.

— Как это получается? Значит, человек меняется в зависимости от обстоятельств? От должности? Озабочены ли эти люди репутацией в глазах собственных детей? Вдруг тем будет стыдно за своих отцов?..

Так родилось стихотворение «Мой черный человек в костюме сером».

«Черные люди» в его жизни представали в разных обличиях. Но он их безошибочно опознавал. Во Франции его поразили «гошисты»:

— Пригласили меня спеть на их митинге. Увидел их лица, услышал сумасбродные речи, прочитал лозунги — ужаснулся. Наркотизированная толпа, жаждущая насилия и разрушения.

Социальная бравада даже в одежде…

И напрасно уговаривала растерянная переводчица, удивленная отказом спеть перед готовыми бить «под дых, внезапно, без причины».

Совершенно иначе, хотя тоже болезненно, Высоцкий реагировал на поведение режиссера, который пригласил его на главную роль в фильме «Земля Санникова». Когда власти не утвердили Высоцкого на роль и потребовали отдать ее другому актеру, он сокрушался не по этому поводу, хотя очень хотел сыграть и написал для фильма прекрасные песни. Удручен он был тем, что режиссер не решился отстаивать собственный выбор. «Ведь он разведчик! — горячился Володя. — Смелый был человек. Ну хоть бы слово сказал!»

Володя был добрым, очень добрым, но при этом мог быть по-настоящему жестким. Я имею в виду, что он не прощал подлости, предательства. Знаю людей, с которыми он продолжал здороваться, вместе работать, однако, если за какую-то низость вычеркнул человека из своей жизни, то это — навсегда.

Ему отвратительны были люди бесхребетные, готовые ко всему приспосабливаться. Об одном популярном актере Таганки он говорил: «Эта сука как пуговица: куда пришьют, там и болтается».

Был у нас эпизод, при воспоминании о котором меня до сих пор охватывает сомнение: правильно ли я поступил, удержав Володю от внезапного порыва, который мог для него кончиться крупным скандалом. Как-то под Новый год Володя вернулся из Парижа в подавленном состоянии, в каком редко бывал. Там по телевизору в репортаже из Афганистана показали два обгоревших трупа, жениха и невесту, попавших под ракетный удар советского боевого вертолета. В состоянии крайнего возбуждения Высоцкий рвался тут же, ночью, идти к Андрею Дмитриевичу Сахарову, выложить ему и иностранным журналистам все, что накипело. Сказать властям: вы не люди, я против вас!

Этот его шаг означал бы полный разрыв с властями и его неминуемые последствия — арест, высылку или, в лучшем случае, неизбежную эмиграцию. Такие перспективы для Володи пугали меня, и я, как мог, удерживал его. «Если ты не хочешь, я один пойду!» — кричал Володя. Я старался убедить: «Твоих песен ждут сотни тысяч людей. Их переписывают, многие живут ими. Ты сам не понимаешь, что сегодня значишь для России. Ты делаешь не меньше, чем Сахаров и Солженицын!»

В ту ночь мне удалось его удержать, но воспоминания об этом для меня остаются тяжелыми и мучительными.

…Вертолет прошел над витимскими лесами половину пути к Хомолхо, когда черная туча стала заволакивать небо. Внезапные перемены погоды в Сибири нередки, вертолетчики к ним привыкли, но на этот раз у них на борту был Высоцкий, и это меняло дело. Лихачества они не могли себе позволить.

— Придется возвращаться в Бодайбо! — прокричал командир экипажа. И осекся, встретив напряженный, умоляющий взгляд Володи.

— Там же нас люди ждут, командир! — Высоцкий положил руку ему на плечо.

Гостя встречали всем поселком. Вместе со старателями к вертолету наперегонки неслись лохматые лайки.

Наскоро попрощавшись под лопастями винтов, жалея, что не могут остаться, вертолетчики оторвали машину от земли. Вечером больше сотни рабочих собрались в столовой. Вряд ли их, усталых после 10-12 часов работы на бульдозерах и промприборе, можно было уговорить идти на концерт, какая бы знаменитость ни появилась. Впрочем, откуда было взяться знаменитостям в Хомолхо? Но тут, все побросав, они сами торопились на встречу. Потому что Высоцкий был для них человеком, который, они были уверены, их понимает, как никто другой. У каждого за плечами столько пережитого… Но как же редко, может быть, только однажды, встречается человек, о котором заранее знаешь, что именно ему ты интересен, только он тебя поймет.

Высоцкий никогда не позволял себе бесцеремонных вопросов, не лез в душу. Слушал молча, не перебивая. Не знаю, каким должно быть сердце, способное принять в себя столько историй. И какой же цепкой должна быть память, чтобы хранить не только историю в целом, но отдельно запомнить поразившую подробность или случайно слетевшее с чьих-то уст необычное слово.

Как-то я рассказывал Володе об истории в бухте Диамид и о массовом побеге из поезда на пути к Ванино в 1949 году, когда заключенные, пропилив лаз в полу товарного вагона, один за другим прыгали на пролетавшие внизу шпалы, о других побегах… Так появилось стихотворение «Был побег на рывок…»

Рассказал и о штрафном лагере Широкий — он находился на месторождении золота, много лет спустя его переработала драга. Потом будут написаны стихи «И кости наши перемыла драга — в них, значит, было золото, братва…»

К вечеру до Хомолхо добрались рабочие дальних участков, даже с Кропоткина. Шел дождь, люди стояли под открытым небом у окон и дверей столовой, уже переполненной. Протиснуться было невозможно.

Высоцкий был смущен. «Ребята, — сказал он, — давайте что-нибудь придумаем. Пока я допою, люди промокнут!»

Быстро соорудили навес. Все четыре часа, сколько продолжалась встреча, шумел дождь, но это уже никому не мешало. Володя пел, говорил о жизни, часто шутил, снова брал в руки гитару. Ему было хорошо!

Только к рассвету поселок затих.

Утром со старателями Володя пошел на полигон. Там ревели бульдозеры, вгрызались в вечную мерзлоту. Он снова встал за гидромонитор. Весь день пробыл на участке, беседуя с рабочими. А потом сказал: «Знаешь, Вадим, у этих людей лица рогожные, а души — шелковые…»

…Однажды вечером Высоцкий взял гитару и запел. Балкон был открыт, и скоро сотни людей собрались внизу. Когда Володе сказали об этом, он вышел на балкон и еще пел часа полтора-два для запрудивших ночную улицу людей.

…В поселке Лиственничном на берегу озера остановились у церкви. Володя хотел войти внутрь, но дверь была заперта. Подошла женщина с ключами. Наверное, заметила, что приехавшие не похожи на шумных туристов. Володя около часа провел в храме, задерживаясь у собранных местными прихожанами старых икон.

Синяя гладь, рыжие скалы, зелень березняков еще не набрали чудесной яркости, какая бывает в начале осени. Но Володя был очарован дрожащим над озером прозрачным воздухом и спокойствием, которым дышало все вокруг. Спустившись почти к самой воде, он присел на камень — вблизи того места, где утонул Александр Вампилов.

Вдали виден был желтоватый шлейф, нависший над целлюлозным комбинатом. Володя был молчалив, грустен. «Не понимаю, — сказал он, — как могла подняться рука на это чудо…»

…Поезд снова шел по Транссибирской магистрали из Нижнеудинска в Иркутск, мимо старых станций, возникших 100 лет назад при строительстве железной дороги. Она, кстати, дала толчок развитию золотого дела в Сибири — в бассейнах Оби, Енисея, Лены, Амура.

Тулун, Азея, Куйтун… Володя теребил проводницу: обязательно предупредить, когда будет станция Зима. В купе снова взял в руки гитару, запел вполголоса.

Он хотел видеть станцию, где вырос Евгений Александрович Евтушенко. Его расположением Володя очень дорожил. Не скажу, что они часто встречались (во всяком случае, с момента нашего с Высоцким знакомства), но каждый раз, когда в каких-то московских кругах всплывало имя знаменитого поэта, и кто-то позволял себе осуждать его — в среде московских снобов это было модно — Володи решительно восставал против попыток бросить на поэта тень.

Однажды, еще не будучи знакомым с Евтушенко, я попал и Москве на его выступление. Вместе с ним со сцены читал свои стихи кубинский поэт, который произвел на меня отталкивающее впечатление. Мне всегда был неприятен Фидель Кастро и все вокруг него. Я вообще не люблю певцов революций. И когда Евтушенко, приветствуя гостя, обнял его, меня покоробило. Ну не должен был Евтушенко, тонко чувствующий людей, так искренне обнимать революционера.

Своей досадой я поделился с Володей.

— Понимаешь, Вадим, когда советские войска в августе шестьдесят восьмого вторглись в Чехословакию, не кто-то другой, а Евтушенко написал «Танки идут по Праге…» Когда государство навалилось на Солженицына, снова он послал Брежневу телеграмму протеста. Никто из тех, кто держит фигу в кармане, не смеет осуждать Евтушенко.

…В Иркутске мы случайно оказались за многолюдным, обильно накрытым, шумным столом. Участники застолья, не зная чувства меры, славословили в адрес дорогого гостя, бесцеремонно намекая, что уже пора бы взять в руки гитару. Володя молча и хмуро слушал слащавые тосты в свою честь. И в первую же паузу покинул стол, сославшись на усталость. По дороге сказал: «Боялся взорваться. Там было несколько абсолютно чуждых мне по духу людей, не мог я для них петь и даже говорить с ними».

Он был очень чуток к нюансам, не переносил фальши, неискренности, высокомерной снисходительности — часто почти неуловимых, но отмеченных его интуицией. Как-то мы вернулись поездом из Ленинграда, страшно голодные, размышляли, куда бы зайти поесть. Встречаем на перроне Юлиана Семенова. Он бросился уговаривать Володю ехать к нему на дачу в Пахру, отметить с его, Юлиана, друзьями, день рождения. Что-то в напористости именинника Володе показалось навязчивым и некорректным. Улыбаясь, он под благовидным предлогом отклонил приглашение.

Но помню и другой эпизод.

Опаздывая в театр, Володя отказал в автографе двум солдатам, подбежавшим к его машине. Мне это не понравилось, я высказал все, что по этому поводу думаю. Мы поссорились, выпалив друг другу много неприятных слов. Володя резко тормозит, выскакивает из машины, бежит догонять солдат. Возвращается расстроенный:

— Как сквозь землю провалились!

Расстались мы молча, а среди ночи — звонок в дверь. Открываю: Володя!

— Ну, чего дуешься? — улыбается. — Я сегодня уже сорок автографов дал!

В Пятигорске я познакомил Володю со старой армянкой тетей Надей. Всю жизнь она работала, редко отдыхала. Однажды говорит: «Смотрела кино „Индюшкина голова“».

Оказалось, речь шла об «Иудушке Головлеве».

Старушка сидела возле дома на лавочке. Мы с Володей присели рядом.

— Вот и тетя Надя, которая смотрела фильм «Индюшкина голова». А это Высоцкий, — представил я, — знаешь его песни? Нравятся?

— Знаешь. Нравятся. Наверное, он хороший. Только хрипит очень!

Володя рассмеялся, тепло поговорил с тетей Надей. А на следующий день, уже под Нальчиком, вдруг спрашивает:

— Заметил, какие у нее руки?

— У кого? — не понял я.

— У тети Нади! Прекрасные добрые глаза и такие натруженные руки.

…Помню, его спросили о счастье.

Он ответил:

— Счастье — это путешествие. Не обязательно с переменой мест, Путешествие может быть в душу другого человека — в мир писателя, поэта. Но путешествовать лучше не одному, а с человеком, которого ты любишь, мнением которого дорожишь.

Запомнился мне и ответ на вопрос, о чем бы Володя хотел спросить самого себя. Он задумался.

— Пожалуй, вот о чем: сколько мне еще осталось лет, месяцев, недель, дней, часов творчества?

Он что-то предчувствовал. Ему оставалось жить еще неполных два года.

…Будучи по природе легкоранимым, Володя страдал, встречая неприязнь и даже неприкрытую враждебность. Однажды вернулся из театра поздно ночью после кинопросмотра. «Представляешь картину? Актеры видят себя на экране, радостно узнают друг друга. Появляюсь в кадре я — гробовое молчание. Ну скажи: что я им сделал? Луну у них украл? Или „Мерседес“ отнял?»

Да, был у него пресловутый «Мерседес», символ престижа для снобов. Но — только не для Высоцкого. Он вообще не ценил материальные выражения успеха. И это не противоречило его стремлению быть опубликованным, изданным: дух его жаждал вещественного закрепления в пластинках и книгах. Блестящая поверхность «Мерседеса» личность его никак не отражала.

…Высоцкий очень хотел прилететь на Приполярный Урал… Встречаясь в Москве, мы постоянно возвращались к разговору о новой совместной поездке. У меня была своя цель — хотя бы на время оторвать Володю от привычной ему среды. С годами у людей, самых близких к нему, росло мучительное беспокойство за его здоровье. О его слабости сплетничали в столичных кругах. Я же видел его потрясающе работоспособным, одним из самых умных и глубоких людей, которых встречал в жизни. На многих днях его рождения, я это наблюдал, он за весь вечер не брал в рот ни капли спиртного, а взяв в руки гитару, говорил гостям: «Я знаю, как всех вас, таких разных, сейчас объединить…» И начинал петь. Общение с ним было для меня и для многих самым счастливым временем.

…Театр, кино, концерты так его закручивали, что выбрать время для поездки к старателям «Печоры» не удавалось. Я знал, что временами Володя срывался, это была его болезнь. Болезнь свободного человека в несвободном государстве, изъеденном ложью, притворством, лицемерием. Мягкий и деликатный, он задыхался в атмосфере, совершенно чуждой его натуре. Срывы случались чаще всего от обиды, от усталости, от бессилия что-то доказать. В определенном смысле они были вызовом власти, ставившей себя выше личности.

Он был уверен, что зависимость ему не грозит, но выйти из болезни самостоятельно ему не всегда удавалось.

Однажды, это было в 1979 году, оставшись со мной наедине, находясь в глубокой депрессии, он сказал: «Вадим, я хочу тебе признаться… Мне страшно. Я боюсь, что не смогу справиться с собой…» У него в глазах стояли слезы. Он сжал мою руку, и мне самому стало страшно.

Когда я оказывался свидетелем его мучений, когда он виновато клялся, что это больше не повторится, а потом все начиналось снова, от отчаяния из моей глотки вырывалась грубая брань. Он виновато улыбался в ответ. Единственное, что его заставило задуматься всерьез, это проявленная мною однажды жестокость. Может быть, непростительная. Я сказал:

— Володька, ты стал хуже писать. Ты деградируешь…

…Было часа четыре утра, когда меня разбудил сын.

— Звонил Толя: срочно приезжай. Вовка умер!

Володя лежал на кровати. Спокойный, словно прилег отдохнуть. … Володя умер во сне. Накануне написал Марине:

Мне меньше полувека — сорок с лишним,

Я жив, тобой и Господом храним.

Мне есть, что спеть, представ перед Всевышним,

Мне есть чем оправдаться перед Ним.

Как комья земли, били цветы в стекла катафалка. Они летели со всех сторон. Их бросали тысячи рук. Машина не могла тронуться с места. Не только из-за тесноты и давки на площади. Водитель не видел дороги. Цветы закрыли лобовое стекло. Внутри стало темно. Сидя рядом с гробом Володи, я ощущал себя заживо погребаемым вместе с ним. Глухие удары по стеклам и крыше катафалка нескончаемы. Людская стена не пускает траурный кортеж. Воющие сиренами милицейские машины не могут проложить ему путь.

Площадь и все прилегающие к ней улицы и переулки залиты человеческим морем. Люди стоят на крышах домов, даже на крыше станции метро. Потом меня не оставляла посторонняя мысль: «Как они туда попали?» И до сих пор как-то странно видеть Таганскую площадь иной, буднично-суетливой. В тот июльский день казалось, мы навсегда на ней останемся.

Крики тысяч людей, пронзительный вой сирены — все слилось. И цветы все летят. Вокруг вижу испуганные лица. Всеобщая растерянность. Подобного никто не ожидал. Рука Марины судорожно сжимает мой локоть: «Я видела, как хоронили принцев, королей… По такого представить не могла».

А я вспоминал веселое Володино «народу было много!» Этими словами, возвращаясь после выступлений, он шутливо опережал мой привычный вопрос:

— Ну что, много было народу?

— Этт-я… Народу было много!

Прошло два года после смерти Володи. Марина хотела поставить на его могиле дикий, необыкновенный камень. «Пусть он будет некрасивый, но он должен передавать образ Володи». Попросила меня найти такой. Я нашел. То была редкая разновидность троктолита, возраст — 150 миллионов лет, вытолкнут из горячих глубин земли и — что редко бывает — не раздавленный, не покрытый окисью. Поражала невероятная целостность камня: при ударе молотком он звенел, как колокол. Но на могиле Володи стоит другой памятник.

Фото: В. Высоцкий и В. Туманов (из архива В. Туманова)