Письмо «О вере, молитве, о немощах духовенства и о самом себе»

3 недели назад Константин Леонтьев

Константин Леонтьев (13/25 января 1831 — 12/24 ноября 1891) — философ, публицист, литератор, яркий религиозный мыслитель консервативного направления. За три месяца до смерти принял тайный постриг в Оптиной Пустыни с именем Климент. Похоронен в Гефсиманском (Черниговском) скиту Троице-Сергиевой лавры.

***

Впервые опубликовано в журнале: «Богословский вестник». 1914. Апрель. С. 785–787.

В. И. О. С. и Св. Д. А. (Студенту Московского университета). Март 1888 г., Оптина Пустынь.

1. «Да (говорите Вы), я в глубине души отношусь к Церкви не только с наружной почтительностью, а со страхом и трепетом, но не так, как повелевает нам закон».

Ответ. Этого я не думаю; думаю, что главные основания Ваши правильны и что те недостатки Ваши, о которых Вы дальше упоминаете, происходят или от неопытности духовной, или принадлежат к тому, что зовется «искушениями». От искушений же и святые не изъяты. И без них ни вера сама не утверждается, ни навык к нравственным подвигам (о Христе) не приобретается. (Я прибавил «О Христе» нарочно, чтобы обозначить, что нравственность самочинная, как у честных атеистов и т. п., ни малейшей цены для загробного спасения не имеет; она может быть для житейских сношений очень удобна и приятна, но освещения она не имеет, она хороший белый хлеб, а не вынутая просвирка.)

Вы говорите: «В Бога я верю, но вера моя какая-то неровная. Иногда я молюсь с наслаждением, иногда — только по привычке отчитываю молитвы».

И прекрасно делаете, что по привычке их читаете. Это труд, это понуждение, это изволение первичное, этот навык более в нашей воле, чем то наслаждение, которым Вы довольны.

Это один из главных пунктов современных ошибок и недоумения. Мы все нынче ищем сразу сильного чувства, трепетного ощущения, искренности и т. д. (Фуделев (свящ. Иосиф Фудель) в своей брошюре с особенным удовольствием свидетельствует об этой искренности. Но дело не в самой искренности, а в ее направлении. (И Желябов [Андрей Иванович Желябов (1851–1881) — революционер, один из руководителей «Народной воли» и организаторов убийства Александра II.] был, вероятно, искренний в своей вере человек, коли на виселицу пошел. (Примеч. К. Н. Леонтьева)). Это большая ошибка. Не только ровную молитву приобрести невозможно, но и ровная вера едва ли кому-нибудь доступна, разве великим подвижникам. (И за то, что у них вера всегда ровна, я не ручаюсь; свидетельств святоотеческих на это не помню.)

Помните, Евангельское: «Верую, Господи, помоги моему неверию». Можно считать себя верующим, но нельзя никогда считать себя достаточно верующим. Святые отцы оставили нам примеры этому: многие из них, принимая охотно всякие обвинения в грехах страстей (например, ты блудник, ты гордый, ты сребролюбивый и т. д.), соглашались с обвинителем и говорили: Это правда. (И говорили это искренно, ибо тонким и долгим вниманием к своим психологическим процессам узнали на опыте, до чего и они, подвижники, внутренно «удобопреклонны», и до чего в них есть зародыши всех пороков, которые при невнимании могли бы разрастись сильно); но когда им говорили: «Ты еретик», эти Отцы церкви отвечали решительно: «Нет, я не еретик!» Они сознавали, что вера ума, так сказать (или, по-нынешнему, «убеждения»), у них была правильная, претендовали только на качественную правоту своей веры, а, конечно, не на количественную и постоянную высочайшую интенсивность ее. Первое есть только обязательность поведения, второе было бы духовной гордостью.

Поэтому не смущайтесь и Вы через меру ни сухостью молитвы Вашей, ни даже временными колебаниями сердечной веры. Храните крепко только ту веру ума, о которой и выше я говорил, а что касается до сердечных порывов при молитве, то оно само будет приходить как утешение, поддержка и награда от Бога. О! Как мне все это знакомо! И я даже завидую Вам (т. е. дружеской любовию завидую, радуюсь за Вас), завидую, что Вас все эти вопросы волнуют с 20 с чем-то лет, а не в 40, как случилось со мною. Сила молитвы, даже и самой сухой, удивительна. В 85-м году я, живя летом один и больной в Мазилове, познакомился там с известным Пругавиным (Александр Степанович Пругавин (1850–1920) — исследователь старообрядчества и сектанства, революционер-народник. После Октябрьской революции репрессирован, умер в тюрьме) (я его считаю нигилистом, настоящим, твердым и жестоким, но выжидающим, сдержанным и осторожным). Меня он очень интересовал, и он, со своей стороны, был ко мне с виду довольно внимателен. Говорили мы и о религии. Он мне сказал, между прочим, что один монах советовал ему молиться, чтобы приобрести веру. Пругавин удивлялся, «как это можно молиться Тому, в Кого не веруешь». (Впрочем, для исторической точности замечу, что он поостерегся выражаться (при цензоре, вероятно) так резко, как выразился я; он не сказал: «Тому, в Кого», а просто: молиться без веры… Это все-таки цензурнее.)

А монах был прав. С нашей стороны достаточно принудительного изволения, искреннего желания подчиниться учению Церкви; действие молитвенное, смирение, послушание совету — более в нашей воле, чем чувство молитвенное, чем приобретение этого чувства. Знаю это по опыту. В конце 60-х годов (под 40 лет), я был уже исторически подготовлен (если можно так выразиться про отдельное лицо) к восприятию учения Церкви; я очень желал уже и тогда уверовать снова, как верил в детстве, с простотою сердца и живостью. (Простота ума не нужна, простота сердечного отношения необходима.) Я любил веру православную, но у меня не было страха Божия, или, лучше сказать, тень этого страха только изредка посещала меня на минуту. Мне недоставало только сильного горя, не было и тени смирения, я верил в себя. Я был тогда гораздо счастливее (за 30 лет, в Турции), чем в юности, и поэтому я был крайне самодоволен. С 69 года внезапно начался перелом; удар следовал за ударом. Я впервые ясно почувствовал над собою какую-то высшую десницу и захотел этой деснице подчиниться и в ней найти опору от жесточайшей внутренней бури; я искал только формы общения с Богом. Естественнее всего было подчиниться в православной форме.

Я поехал на Афон, чтобы попытаться стать настоящим православным, чтобы меня строгие монахи научили веровать. Я согласен был им подчиниться умом и волей (и этому много помогала и косвенно содействовала одна уже вовсе не личная, не сердечная вещь, а объективная или философская, этому решению, этой охоте подчиниться учению Церкви много содействовало глубокое и давнее отвращение мое к современным прозаическим формам прогресса, к равенству прав, к изобретениям, машинам, сообщениям этим, к какому-то вообще «штатскому» и практическому будто бы мировоззрению и т. д.). Между тем удары извне сами по себе продолжались все более и более сильные, почва душевная была готова, и пришла наконец неожиданно минута, когда я, до тех пор вообще смелый, почувствовал незнакомый мне дотоле ужас, а не просто страх. Этот ужас был в одно и то же время и духовный и телесный одновременно, и ужас греха и ужас смерти. А до этой минуты я ни того, ни другого сильно не чувствовал. Черта заветная была пройдена. Я стал бояться Бога и Церкви (как Его выражения). С течением времени физический страх опять прошел, духовный же остался и все вырастал.

Было время (именно от 71-го до 73-го года на Афоне и в Царьграде), когда я очень горячо и усердно молился о прощении грехов и об отдыхе на земле, но о спасении души, о загробной жизни просто и думать не хотел. Моя молитва и моя вера были тогда с этой стороны какими-то «ветхозаветными». Отец Иероним, великий афонский старец и наставник мой, как нельзя проще посоветовал мне повторять только трижды в день: «Господи, пошли мне веру в загробную жизнь и утверди ее в сердце моем». И послал Бог, и утвердил. А я твердил это чаще сухо, невнимательно, формально (как нынче любят говорить, забывая, что эта форма-то и есть выражение основной идеи — покорности, послушания Церкви и т. п.). Сильно чувствовать всякий раз при молитве невозможно, это не зависит от нас. Взять книжку, прочесть, принудить себя, когда и не хочется, понудить себя при этом к большей сосредоточенности мысли — это все мы можем. Да и что может быть благороднее, возвышеннее, привлекательнее, почтеннее, когда видишь, что человек сильный, по молодой ли энергии, или по зрелому опыту жизни, или умом высокообразованный, склоняется во прахе не только перед невидимым Богом, но и перед обычаями веры, даже перед представителями учительствующей Церкви Его, несмотря на то, что они сами очень часто слабы и недостойны. «Не нам, не нам, а Имени Твоему».

От этого легок переход и ко второму Вашему сомнению:

2. Священник, о котором Вы говорите, дурной человек, Вы это знаете, и Вас его плохая нравственность смущает при принятии таинств. Не смущайтесь: это смущение есть действие демонических начал. Я сказал — «не смущайтесь»… Я выразился неточно. Смущались Вы невольно. Трудно не смущаться при виде служителя алтаря Божия, который ведет себя неприлично. Преодолеть в себе это чувство вполне невозможно, да пожалуй что и не всегда нужно. В этой досаде кроется и доброе чувство уважения к его сану, к мистическому освящению его особы. (Просфора дурно испечена, но частица все-таки из нее вынута.) Досадовать можно (не злобствуя, а лишь скорбя), но не надо давать себе волю смущаться. Аскетические писатели различают в деле греховной борьбы несколько степеней: 1. Прилог; 2. Сосложение и т. д. до настоящей страсти. Первый прилог не от нас, он от дьявола; человеку набожному встречается молодая женщина, он обратил внимание на ее красоту (прилог). Начинает он думать, с услаждением останавливается на этом, мечтает — это сосложение. Незнающему — простительно, знающий должен сделать усилие ума и воли, молитвой или другим занятием отогнать прилог этой мысли и т. д. Тогда он прав (хотя все-таки и безгрешен).

(Как это у Пушкина:

Напрасно я стремлюсь к сионским высотам,

Грех тяжкий гонится за мною по пятам — и т. д., твердо не помню.)

То, что я сказал о женщинах (о блуде), приложимо и к гневному движению, и к зависти, и к корысти, и ко всем грехам. Прилог, сосложение… и, наконец, страсть в полном развитии. Приложимо оно и к Вашим чувствам. У Вас невольное движение досады на неприличного священника — я говорю неприличного, потому что не знаю, какие у него слабости, Вы не пишете; предполагаю у русского священника пьянство и какое-нибудь грубое, слишком уже откровенное, до цинизма искреннее корыстолюбие). Умственный суд Ваш справедлив, нельзя обманываться — он нехорошо ведет себя. Вы судите без злорадства, Вы готовы простить ему это (Вы, положим, никогда не забываете правила «Возлюби ближнего твоего, но возненавидь грехи его»), Вы только скорбите; пока это все еще не беда. Но вот вдруг у Вас является мысль, что у него и Таинство совершиться не может. Вопрос о личной и переменчивой нравственности священника Вы совсем некстати вдруг переносите в область догматической, основной, не подлежащей изменению мистики. Это уже прилог. Эта мысль — прилог. Оставьте ее без внимания, отгоните ее, как докучливую муху, скажите себе: «Какой вздор! Боже, помоги моему маловерию!» И муха отлетит. Сосложения не произошло. Остановитесь на этой мысли, Вы смутились и само Св. Причастие приняли не совсем чисто и спокойно. Но все-таки лучше принять, чем сказать себе: «Ах, я не достоин, я не могу причаститься» и уйти. Мы всегда более или менее недостойны. Если считать, что мы всегда одинаково недостойны, то это смирение будет на границе отчаяния. Средний путь, здравый, тот, что мы всегда недостойны, но в неравной степени. Было бы легко вообразить, что степень Вашего недостоинства при подобном минутном смущении так же велика, как недостоинство другого человека, который, может быть, рядом с Вами причащается вовсе без веры, во-первых, а потому, что того требуют какие-нибудь его практические дела (служба, брак, угода сильному и т. д.), и вдобавок причащается, не говевши, не готовясь, не постясь даже и ни дня, а после ночи, проведенной с любовницей.

Вы обязаны знать при этом, что во всецелости жизни своей этот, в данную минуту преступный человек, быть может, больше Вашего угоден Богу, но в этом частном случае он, конечно, недостойнее Вас.

Не знаю, хорошо ли я объясняю, но я передаю Вам то, чем руковожусь в жизни сам. Так меня учили и древние аскетические писатели, и духовные старцы нашего времени.

Насчет «белого духовенства», а иногда и монахов, я Вам скажу, что эти чувства Ваши как нельзя более мне знакомы по опыту. И после 17 лет моего близкого общения с монахами (и православным учением вообще) не могу освободиться от досады на грубость чувств и манер во многих духовных лицах наших. Но виноваты не эти люди, или бедные, или вовсе неблаговоспитанные, виновато дворянство русское. Оно так пошло отбивалось от религии и от Церкви, что само, лишившись ее утешений и ресурсов, ее могучего мировоззрения, лишило, с другой стороны, Церковь и Иерархию своей благовоспитанности, своих тонких и сильных чувств, своего изящества, своей житейской поэзии.

Что же никто из нас нейдет в монахи? Что же все стараются только в священники? Я не говорю в сельские непременно, не надо возлагать на себя «бремена неудобоносимые», а хоть в соборные протопопы, и то хорошо… Один, другой, третий и т. д. Это отразилось бы и на многих низших.

Молодые люди все хотят сразу наивысшего подвига и к тому же вольного. А надо вспомнить две крайности: существующее монашество, в котором зависимость от воли других тяжелая, и нигилистов. Отчего нигилисты тверды в достижении своих преступных целей? Оттого что они жестоко друг от друга зависят и боятся друг друга.

И «человечество», и отдельный человек вообще вовсе не так высоки нравственно, как хотят их сделать иные идеалисты.

Они могут стать получше и похуже, но нельзя в идеале отказываться ни для себя, ни для других от грубых основ психологических — тонкого страха перед сильнейшими, самолюбия, вещественных нужд и т. д. Величайшие христианские подвижники жестокими усилиями над собою вырабатывали в себе большею частию в поздние годы приблизительную только свободу от всего этого. Они проходили прежде всего строгое послушание другим.

Пусть-ка дворяне и вообще молодые прежде вот на этом поприще испытают себя, на поприще христианского самоспасения, самоисправления, самоподчинения даже и плохому духовенству. А потом уже народ учить… Благородны мысли Фуделя, например, и книжка его («Письма о современной молодежи и направлениях общественной мысли» (примеч. К. Н. Леонтьева)) очень симпатична, но содержит ли он сам посты? Слушается ли Церкви? Если нет и если он при этом покоен совестно, то Боже избави нас от таких народных учителей. Пусть лучше народ грамоты не знает вовсе, чем видеть такие примеры в учителе.

А притворяться только для народа — куда же тогда мы денем ту искренность, которой они (юноши) так гордятся?

Рачинский¹ постится, Катков и Аксаков постились. Вл. Соловьев постится, и я пощусь, иногда по крайней слабости рыбу ем, а уж мяса и молока постом есть не стану. Едва теперь ноги таскаю, а уж не оскоромлюсь (разве в дороге, да и то не Великим постом); а многие, считающие себя православными, ведь в Страстную неделю даже не могут без мяса продышать.

Уж не внешность ли это одна?

Нет, не внешность одна, а душевный и телесный подвиг. Душевный в том, что я насильно, но с радостью исполняю предписания Соборов. Телесный, конечно, в том, что постное редко кто любит, и многие, от него (в начале особенно) отвыкши, даже болеют. Какая же тут внешность? Внешность от внутреннего побуждения любви к исполнению заповедной Церкви. «Вера без дел мертва». Но дела не в одной милостыне, как многие думают, и в любви к ближнему. Она и в любви к Богу. Земное же, доступное нам, выражение любви к Богу есть любовь к Его заповедям. Бог, Христос, Св. Отеческая Церковь. Кто любит Высшего, тот Ему повинуется и противу вкусов своих. Повинуюсь Св. Отеческому учению, повинуюсь Христу, повинуюсь Богу.

Ясно, надо поститься, надо читать и насильно и сухо молитвы, надо говеть и т. д.

Немощи нашего невоспитанного духовенства не должны нас надолго смущать.

Мы сами, «воспитанные», виноваты, что не хотим и не умеем облечь в церковные формы наше более тонкое содержание. Нельзя пороки сословия переносить на то учение, которому это бедное и грубое сословие, как умеет, по мере сил своих, служит. Врач (человек высшего общественного воспитания), исцели себя сам.

К. Леонтьев.

Писано по благословению Оптинского старца отца Амвросия. Март 1888 г. Оптина Пустынь.

—-

¹Сергей Александрович Рачинский (1836–1902) — ботаник, деятель народного образования. Профессор Московского университета. В 1867 г. оставил кафедру и переселился в село Татево Смоленской губернии, где целиком посвятил себя крестьянской школе, которую вел на строго религиозной основе. Отношение Рачинского к К. Н. Леонтьеву выражено им в беседе с В. В. Розановым: «Константина Николаевича Леонтьева я еще по Университету помню, и тогда же мы с ним были знакомы, не близко, но как товарищи; он был на медицинском факультете, когда я был на философском (прежнее смешение естественного и философского факультетов). Но он сразу же меня оттолкнул некоторыми своими мыслями, приемами, нравственно смелыми взглядами. Я от него отскочил, как ужаленный от гадюки. Я не спорю, что он отлично пишет и вообще он талантлив; но я чувствую к нему непобедимое отвращение (он сказал с ударением), которое от годов молодости ни в чем не ослабилось» (Памяти К. Н. Леонтьева. СПб, 1911. С. 180, 181).