Священник Федор Людоговский: Не хочу сидеть внутри периметра, из которого нельзя вырваться
10 февраля 2020 Ксения Волянская
4 декабря 2019 года в фейсбуке священника Федора Людоговского, одного из авторов «Ахиллы», появилась запись с сoming out. Отец Федор рассказал френдам и подписчикам, что с сентября живет в Словакии, в городке Банска-Быстрица, и учится на бакалавриате местного университета словацкому языку. За неделю до публикации того поста к нему приехала жена с детьми, так что вся семья, включая собаку, теперь снова в сборе. Уехали Людоговские из России «на неопределенно долгий период». Церковное служение сверхштатного клирика Московской городской епархии «сошло на нет примерно год назад», зарабатывать он собирается лайф-коучингом и редакторской работой. Мы побеседовали с отцом Федором о том, почему он уехал и что делать тем, кто остался в РФ.
***
Ксения Волянская:
— Как к вам теперь обращаться?
Священник Федор Людоговский:
— Как хотите, можно просто Федор.
— Какой у вас сейчас канонический статус?
— Я подал прошение за штат.
— Вы лично пришли в епархиальное управление или отправили письмо?
— Я ведь был сверхштатным клириком. Никто точно не знает, что это такое, но я для себя трактовал так: хочу и могу — служу, не хочу или не могу — не служу. Воспользовавшись такой свободой, я просто собрал вещи и уехал в Словакию. Уехал, никому ничего не говоря, потому что в храме я к тому времени не появлялся уже довольно давно. Я не рвался служить, да и настоятель не звал. До этого был период, когда я служил 2-3 раза в месяц, когда настоятель звонил и просил помочь. Я всегда был рад служить литургию, тем более если это были будние дни, когда народу немного, когда каждому человеку можно уделить внимание. Потом, видимо, нужда во мне совсем отпала.
Когда я уехал, мне звонили, приглашали на собрание викариатства. Я сообщил, что до викариатства из Словакии я вряд ли доеду, и тогда мне предложили подать прошение за штат, что я и сделал. Пока ответа я не получил, поэтому считаю, что я все еще сверхштатный клирик Московской городской епархии.
— А как дети ваши отнеслись к тому, что папа теперь не служит?
— Ну я же не ходил по дому в рясе с крестом, не кропил все ежедневно святой водой. Они знают, что я научный работник, редактор, лайф-коуч, генеалог-любитель и т. д. — к церковному служению моя жизнь никогда не сводилась.
— Расскажите, как получилось, что вы стали сверхштатным.
— Тут придется начать сначала. На момент принятия сана в 2008 году я был научным сотрудником Института славяноведения РАН и преподавателем церковнославянского языка в МДС. И сначала я был клириком Покровского храма МДА, как и многие преподаватели и студенты. Понятно, что в этом храме можно было только сослужить, а не служить — и то по большим праздникам. Поэтому первые полгода дьяконом, а потом полгода священником я служил в Москве, совершенно неофициально, в Благовещенском храме рядом с домом в Ново-Переделкино. Потом у нас с настоятелем вышло некое взаимное непонимание. В 2009 году меня позвали прочитать лекцию, а потом и служить в храм свт. Николая Чудотворца, в котором мы с вами встречались, в Мытищах, в поселке Дружба (мы с о. Федором записали несколько бесед для радио «Воскресение», в том числе «Итоги года. О церковно-общественных отношениях» осенью 2013 года — прим. К. В.).
Там я служил по воскресеньям, большим праздникам, треб было мало, а все остальное время я мог заниматься наукой, подрабатывать редактурой.
— Вам нравилось служить? Многие верующие считают, что священник, который перестал служить по тем или иным причинам, обречен на депрессию и смерть под забором от тоски…
— Нет, от тоски под забором я пока не умер. Служить я любил, но чем дальше, тем больше я переставал понимать какие-то вещи, которые лет в 16-18 мне казались совершенно очевидными. Несколько лет назад, например, я стал спрашивать себя, зачем мы собираемся в субботу вечером, три часа стоим на ногах, что-то поем или читаем, очень мало понимая. При этом смысл литургии я, как мне казалось, понимал. Мне радостно было служить именно литургию, мне важно было, чтобы люди были в это максимально вовлечены, чтобы для них и для меня все это проходило максимально осознанно. Сейчас, скажу честно, мне этого не хватает. Было время, когда я служил только литургию, по будням, 2-3 раза в месяц, народу было немного, я мог говорить проповедь, не оглядываясь на настоятеля, которого в эти дни в храме не было… Я очень благодарен Богу, судьбе и настоятелю за то, что в моей жизни это было.
Но если к литургии прилагается всенощная, какое-то служение в массовках в Храме Христа Спасителя, все то, что погребает приходского священника — все эти дела, по большей части бессмысленные, — вот этого мне не хотелось.
Я стараюсь избегать острых углов, не сжигать мосты. Я не исключаю, что пройдет какое-то время и я вернусь к служению, может быть, где-то здесь, в Словакии. Это маловероятно, но я не зарекаюсь.
— Давайте вернемся к тому, как вы стали сверхштатным…
— Четыре с половиной года я служил в Мытищах, а потом… Позвонил настоятель и говорит: «Отец Федор, тут на тебя бочку катят, давай ты пока служить не будешь». Это был ноябрь 2013 года.
А через месяц мне позвонили из МДА, клириком которой я числился. Сказали, что направляют меня в распоряжение патриарха, и выдали мне бумажку — «бывшему студенту МДА, иерею Федору Людоговскому»… То есть то, что я там преподавал лет 7-8, про это как-то забыли. Что́ это было, я до сих пор не знаю. Настоятель предполагал, что это из-за интервью журналу «Большой город», которое вышло за полгода до того. Ничего там такого не было в этом интервью. Может, начальственный гнев вызвал другой материал с моим участием в этом же издании, где я назвал храм в Мытищах, в котором я служил — еще раз напомню, служил я там исключительно неофициально.
После этого я оказался в статусе сверхштатного клирика в храме Ильи пророка в Новой Москве. Первые два года я служил почти наравне с настоятелем — в субботу, воскресенье, большие праздники, иногда будничные службы; крестины были в основном на мне. Ну а потом я уже физически не смог в таком режиме служить, но это отдельная история.
— Как давно появилась мысль об отъезде?
— После 2011-2012 года. В этом меня и жена поддержала.
— А финансовая составляющая какую-то роль сыграла в вашем отъезде?
— Конечно, то, что я получал в храме, было существенной частью семейного бюджета, но не единственной — я работал в Институте славяноведения, у меня и были, и есть подработки в качестве редактора, корректора, составителя сборников акафистов. Когда регулярно служил сверхштатным, получал фиксированную зарплату — 25 тысяч, кажется, это было.
— Вы уехали, потому что перестали служить и лишились одного из источников заработка?
— Решение об отъезде было первичным, а то, что я сейчас не служу — это неизбежное следствие. А какие причины? Политика, экономика, экология… психологические причины. И всякое другое.
В 2011 году, в сентябре, когда для граждан РФ озвучили «рокировочку», мне стало ясно, что эти люди просто будут удерживать власть, что все надежды на так называемую медведевскую оттепель не сбылись. Я не мог предположить грядущее «присоединение» Крыма, но уже тогда, в 2011-м, стало понятно, что эти люди загнали себя в коридор, из которого хорошего выхода уже не будет. В последующие годы я жил с ощущением, что все катится под откос, жил в депрессии, предпринимал разные попытки уехать.
Мечтал, что буду жить в Европе, что где-нибудь во Франции, Германии у меня будет свой маленький приход, человек 20-30 умных интеллигентных людей. Я не буду связан какими-то епархиальными поборами, безумными архиереями, буду служить так, как считаю нужным, на том языке, на котором приятнее и полезнее будет прихожанам, скромно, с минимальным иконостасом.
Была идея уехать в Канаду, в провинцию Альберта, священником. Там было 12 приходов и, в какой-то момент, ни одного священника. Я уже должен был поехать туда на 2-3 месяца на испытательный срок, но тамошний архиерей сообщил, что мою кандидатуру в Москве не утвердили.
Не я один чувствую, что снова опускается железный занавес. Наверно, это не будет так, как было в советское время, но на наших глазах РФ строит вокруг себя забор. Если упадет железный занавес, я бы хотел оказаться с семьей по ту сторону, в большом мире, где люди могут жить и учиться во Франции, стажироваться в Швеции, путешествовать в Америку, работать в Австралии, а не сидеть внутри периметра, из которого нельзя вырваться.
У меня перед глазами пример моих предков, это довольно печальная история. Например, поколение прадедов, в основном из дворян. Кто-то остался в Советской России и вынужден был мимикрировать, старался жить незаметно, чтобы не отсвечивать. При этом немало людей из поколения моих прадедушек и прабабушек лежит в бутовских рвах.
Назову некоторые имена. Старшего брата моей прабабушки, Владимира Константиновича Алкалаева-Калагеоргия, расстреляли в 1938 году (некоторое время назад на доме на Тверской улице в Москве, где он жил, была установлена памятная табличка в рамках проекта «Последний адрес»). Брат другой прабабушки, Федор Павлович Быстрицкий, сгинул в лагерях. Ее же отчим, бывший вице-губернатор Москвы Адриан Михайлович Устинов, был расстрелян во времена Большого террора. Список довольно длинный. А кто-то из родственников уехал после революции — в Эстонию, Грецию, Францию. Нельзя сказать, что это было сладкое житье, но они остались живы и прожили свою жизнь не за колючей проволокой.
Что касается меня, то меня не устраивает ни вариант мимикрировать, ни вариант подвергнуться репрессиям, поэтому я выбрал третий вариант, и моя семья меня поддержала.
— За годы, что вы в церкви, что изменилось — церковь или вы?
— Для меня гораздо важнее, что изменился я, изменились мои взгляды. Меня это даже немного пугает: в каком-то смысле я вернулся туда, где я был 30 лет назад. Когда я был 13-14-летним мальчишкой, который запоем читал всякие научно-популярные книжки, журналы про всякое загадочное, мистическое, я начинал думать: а может там что-то такое есть? А в 14 лет я крестился по послушанию маме, меня крестил о. Артемий Владимиров, это было 31 мая 1990 года в храме Воскресения Словущего на Успенском Вражке.
И сперва я всю эту новую для меня жизнь воспринимал в штыки, но постепенно как-то проникся, пропитался, произошла, так сказать, индоктринация, и через полтора-два года после крещения я был уже такой весь православный… Я все мог объяснить, я был традиционалистом, консерватором, монархистом…
Но привычка думать и задавать вопросы никуда не делась, и я честно искал на них ответы — и тогда, в юношеские годы, и когда я уже принял сан, — хотя некоторые ответы (да и сами вопросы) меня порой настораживали. Так или иначе, я всегда пытался выстроить какое-то целостное мировоззрение, мне это необходимо психологически. Но когда одной частью головы ты думаешь, что произошел от Адама, а другой понимаешь, что существует эволюция, — то это довольно мучительно.
— К чему вы сейчас пришли, какой сейчас у вас взгляд на христианскую картину мира?
— Это было печально, но в какой-то момент я осознал, что то, во что я привык верить, — это миф. Не в том смысле, что это сказка, опиум для народа, вранье… — нет, просто это вполне целостная картина мира, которая не требует и не ищет доказательств, обоснований. А если процесс доказывания и имитируется, то все доказательства, как правило, идут по кругу. К примеру: почему надо поститься? А потому что так батюшка сказал. А почему так батюшка говорит? А он читал святых отцов. А почему святые отцы для нас авторитет? А так приняла церковь. А почему так приняла церковь? А это священное предание. А почему священное предание? А так написано в учебнике по догматике. А какой учебник ты читал? А вот какой учебник батюшка порекомендовал, тот и читал. — И так далее.
До поры до времени мне все это было удивительно и странно, а сейчас стало как-то легко. Понимаешь, с одной стороны, что в Библии — и в Ветхом Завете, и в Новом, где меньше, где больше — отражение какой-то вечной истины. Но то же мы можем увидеть и в людях, и в себе, и в природе. Поэтому я, например, больше не мучаюсь вопросом, а почему Бог в Ветхом Завете такой злой. Ну просто потому, что люди, которые писали это, они сквозь свой духовный опыт воспринимали Бога именно таким. А теперь я избавил себя от необходимости воспринимать все это буквально.
— А Евангелие? Там же нет образа жестокого Бога?
— Фигура евангельского Иисуса для меня по-прежнему драгоценна, Его этическое учение я всецело принимаю и разделяю. Не могу сказать, что у меня какое-то новое установившееся мировоззрение. Я пытаюсь создать для себя какие-то новые интерпретации того, что читал и о чем думал уже много лет, так что я в пути…
— А как чувствуют себя в такой ситуации ваши дети? Ведь чтобы дать им какой-то стержень, родители должны сами быть уверены в своем мировоззрении? А если их подростковый возраст пришелся на времена родительских духовных исканий, то и дети могут пребывать в раздрае?
— Согласен, есть такая опасность. Есть вопросы, на которые у меня нет готового ответа — да, может быть, и не было. Мне кажется, наши дети взрослее, чем мы были в соответствующем возрасте, им доступно больше источников информации, они более продвинуты в плане эмоционального интеллекта. Но, мне кажется, отцу и матери важнее быть честными. Пусть дети видят, что и у родителей есть сомнения, недоумения, вопросы. Исходя из своего довольно печального опыта, я понимаю, что важно не давить, а если чего-то родители не знают, в чем-то сомневаются — так ведь это жизнь, но зато мы — живые, настоящие.
— Вы допускаете, что могли бы не просто уйти в другую юрисдикцию, но в другую конфессию?
— Лютеране мне более симпатичны, у них меньше глупостей, больше свободы. Не думаю, что мне хотелось бы к католикам. Ну вот стал православный католиком. Ездил в паломничества к православным святыням — стал ездить к католическим, раньше его восторгало православие — теперь восторгает католичество. Те же яйца, вид сбоку. Мне кажется бессмысленной идея перемещения по горизонтали. Если человек развивается, вырастает из чего-то, то надо быть готовым к тому, что в течение, возможно, длительного времени он просто может не найти какое-то новое место. Проблема самоидентификации, так сказать.
— Вы говорите, что не исключаете возможности вернуться к служению. Но разве ваши вольнодумные взгляды — не препятствие для того, чтобы носить священнические одежды? Не честнее было бы снять сан?
— Возможно. Но мне отчасти видится в таком подходе какое-то магическое мышление. Я не смотрю на себя и других священников как на магов и жрецов, которые в силу рукоположения имеют способности совершать какие-то волшебные действия. Священник — это старейшина, пресвитер, возглавляющий евхаристическое собрание. Я сейчас никакое собрание не возглавляю и даже в нем не участвую, я поставил все это на паузу; в этом плане я поступаю вполне честно. А вернуться — оставляя за скобками технические, канонические аспекты, — я смогу, если мне удастся все это переосмыслить до такой степени, что у меня снова будет возможность повторять знакомые слова, не кривя душой. Может быть, вкладывая какой-то свой, новый смысл, может быть, на новом витке спирали вернувшись к чему-то старому, — но, так или иначе, делать все это честно, не обманывая себя и других, не скатываясь в двоемыслие.
— Вы имеете в виду вероучительные тексты, «Верую»?
— Да. Я подозреваю, что все это можно как-то переосмыслить. Существует ли Дед Мороз? Это мифический персонаж. Но если почитать всяких умных людей или фантастику, то мы можем подумать о том, что есть параллельные миры, что наша Вселенная — одна из многих, и, возможно, другие миры устроены как-то иначе. Не исключено, что эти миры как-то проникают друг в друга. Может, в одном из иных миров и есть Дед Мороз — почему бы нет?
До середины 20-х годов прошлого века, когда уже вполне была развита астрономия, люди были уверены, что наша галактика Млечный путь — это вся вселенная и есть, но по мере открытий (здесь нужно прежде всего упомянуть имя Эдвина Хаббла) наше место во вселенной становилось все более и более скромным. Так что, может, теория мультивселенной и правда отражает какую-то реальность.
— Мы с вами сейчас о мультивселенной, о мифологии… а какую-то роль в вашем — да, возможно, временном, но уходе — сыграло то, о чем нам, на «Ахиллу», люди пишут? Системопоклонство, язычество православного обряда, самодурство иерархов, крепостное состояние духовенства… Если бы РПЦ не стала такой, как сейчас, изменения бы в вас все равно произошли?
— Думаю, да. Может быть, с другой скоростью, может, с немного другими результатами. Картину в РПЦ я прекрасно представляю. Видите ли, я с самого начала не стремился всецело погрузиться в священнослужение, духовничество, пастырство, чем удивлял некоторых своих друзей, знакомых, с которыми делился своим ви́дением. До поры до времени мне удавалось органично сочетать служение в церкви, занятия наукой и другие сферы жизни. Я никогда не был таким классическим приходским священником, который служит неделя за неделей, целыми днями мотается по требам, вынужден что-то пропагандировать детям в школе. Я был всегда немножко в стороне, гнет системы ощущал минимально. Никаких личных особых претензий ни к настоятелю, ни к большому начальству у меня нет. При этом мне все понятно, никаких иллюзий я не питаю, — и весь этот милитаризм, глубоко мне противный, и холуйство… Поэтому РПЦ для меня больше не вариант.
— То, чем вы сейчас занимаетесь, чему продолжаете учиться, коучинг, — это же близко к духовничеству?
— Обстановка исповеди обычно такая: ты стоишь три часа на ногах, вокруг тебя толпа, времени мало, нервы… КПД крайне низкий. Исповедь в среднем — это такая кустарная архаическая психотерапевтическая практика с большим количеством побочных эффектов. Когда я услышал про коучинг — а между тем, как услышал, и тем, как пошел учиться, прошел месяц — я понял, что это здорово, потому что у тебя не минута, а 40-60 минут, вокруг не толпа, а ты наедине с человеком, можешь всецело уделить ему внимание. Ты сразу говоришь клиенту, что не даешь советов. Вы взрослый человек, вы несете ответственность за свою жизнь, а я лишь могу вам помочь. Это разговор двух взрослых людей, это другой уровень отношений, другое качество, другие результаты.
У нас в православии отношения пастырь-пасомый или родитель-ребенок. Это вызывало во мне недоумение и отторжение. Чем мы тут вообще занимаемся? Почему взрослые люди превращаются в детей и готовы выслушивать от юнцов, которые порой младше их в два-три раза, какую-нибудь ерунду, которую они несут с амвонов или во время исповеди? В этом смысле коучинг — это, если угодно, исповедь с человеческим лицом.
— А не получилось ли, что вы одну мифологию заменили на другую? Будучи священником, пусть не навязывающим свои советы, вы все равно стояли по отношению к людям в позиции более знающего. И в коучинге, — несмотря на то, что это, как вы говорите, общение двух взрослых людей, — тот, кто к вам обращается, все равно заведомо видит в вас человека, который может помочь, а значит, более взрослого и сильного, чем он сам. А еще — как и в религии у вас тоже какой-то свой язык, свои странные термины. Только священники исповедуют пусть и в толпе, но бесплатно, а коучи — за деньги.
— С одной стороны да, многое из того, что вы говорите, вполне справедливо. Но ведь в коучинге все ответы, которые человек ищет, он же сам и дает. Это мне и нравится в коучинге, потому что я не люблю давать советы и что-то кому-то навязывать. Да, при желании можно сказать, что коучинг — это тоже какая-то мифология, идеология: здесь есть свои постулаты, своя картина мира, из которых исходит коуч, есть так называемые принципы Милтона Эриксона или какие-то другие принципы, в разных школах это может несколько варьироваться.
В целом же это гуманистический взгляд на человека, это вера в человека, в его мудрость, в его интуицию, в его способности, в его ресурсы, в его способность к развитию. В этом нет никакого секрета. Человек, который собирается обратиться к коучу, может погуглить и найти всю эту информацию, так что не думаю, что я кого-то завлекаю или к чему-то склоняю.
Что касается терминологии — это более интересный для меня и важный вопрос. Коучу легче работать с человеком, который знает примерно то же, что и он сам. Но все же, будучи клиентом, ты не обязан ничего знать ни про спиральную динамику, ни про эннеаграмму, ни про интегральный подход.
— Все ваши клиенты знают ваш поповский бэкграунд?
— Поскольку это в основном люди из фейсбука, то да, по большей части знают.
— Это помогает?
— Да, многим важно, что я священник, что у меня есть пастырский опыт, хотя я этого никак не выпячиваю.
— А выражение «бывший священник» — это про вас, или вы себя так не ощущаете? Как бы вы обозначили свою позицию по отношению к РПЦ?
— Я бы предпочел не называть себя членом РПЦ. А «бывший священник» — это меня, признаться, все же как-то укалывает. В той сфере, где я просто друг, коллега, родственник, приятель, знакомый — мне абсолютно все равно, как ко мне обращаются и как относятся к моему церковному статусу. А вот в церковной среде — это дело несколько другое…
Помню, летом 1994 года, в свои 18 лет, я ездил с мамой в Артемие-Веркольский монастырь. Там тогда было два монаха, один Артемий, лет двадцати с небольшим, и наместник или игумен — Иоасаф, кажется. А потом прошел слух, что он куда-то ушел — к филаретовцам, что ли, — то есть стал некошерным с точки зрения матушек, кумушек и прочих православных тетушек. И мне тогда было очень странно и неприятно, что они потрудились, разузнали его имя-отчество и стали между собой его звать исключительно мирским именем. И сейчас меня несколько задевает, если церковные люди пытаются меня разжаловать еще прежде, чем это сделало церковное начальство.
А что касается самоощущения — я перестал воспринимать себя жрецом, я смотрю на священника (точнее, пресвитера) как человека, у которого есть потенциальное право возглавить евхаристическое собрание (ну и, добавим, имеется соответствующая подготовка). Так что если найдутся люди, которые меня позовут и скажут: давай, мы всех твоих тараканов уже знаем, но ты нам нужен какой есть, — тогда почему бы и нет, в конце концов. Из сана меня не извергли, может, я даже и не в запрете (на сайте Московской городской епархии нет никакого упоминания о запрете или другом прещении в отношении отца Федора — прим. К.В.). С другой стороны, я больше года уже не служу, тихо отполз в сторону.
— В чем вы видите сейчас основную проблему РПЦ или верующих в России?
— То, что мы видим сейчас в России, — это деградация. Вот вам такой образ: человек себе случайно распорол руку ножом — это со мной недавно случилось, когда мы только приехали в новую квартиру. Нету пластыря, перекиси, зеленки… Организм лечит рану, используя доступные ему ресурсы. А уж как это с точки зрения эстетики получится — ну, если задет только кожный покров — будет шрам, если сухожилие — будет ограничена подвижность. Может, кончится совсем плохо — заражение, сепсис. И вот это для меня образ российского общества. Мне раньше было дико, как у людей в голове уживаются Николай II и Сталин. А потом я понял, что, по всей видимости, это какой-то процесс заживления — внешне с уродливыми, ужасными результатами. Но российский социум, как может, так и лечит себя, и консолидирует.
Людям нужны какие-то смыслы, опора, какое-то оправдание их существования, и у них формируются различные психологические защиты. Если человек волей-неволей выбирает оставаться посреди всего этого, то ему нужно либо активно бороться, либо уходить в какую-то внутреннюю эмиграцию, либо же человек неизбежно начинает играть по этим правилам. Оправдывая себя, человек и выстраивает эти защиты — у кого-то это Сталин, у кого-то Гагарин, получается гремучая смесь, но для некоторых людей она может иметь целительный эффект. Мне это странно, мне это не близко, но это, видимо, неизбежно — и в каком-то смысле это даже неплохо. Тут уместно вспомнить принцип Милтона Эриксона: «Со всеми все ОК».
— И с протоиереем Всеволодом Чаплиным было все ОК?
— Не знаю. Этот человек мне непонятен. Непонятна его чудовищная раздвоенность. А если говорить о тех людях, которые делают это вполне искренно… Им нужно на что-то опереться, а где искать смысл? В героическом прошлом. А как себя мобилизовать, как себя мотивировать на дальнейшую жизнь? Вокруг враги, а мы должны бороться — ну вот и мотивация какая-никакая.
— Хорошо, вы уехали, а нам-то тут что делать?
— Ну, я коуч, советов не даю. Я далек от этих схем, когда уехавшие говорят: «а что же вы еще сидите, не уезжаете?», а те, кто остаются, отвечают: «вы нам из своей Америки еще указывать будете!» — все это крайне печально, глупо и непродуктивно.
Наверное, выходом могла бы стать внутренняя эмиграция — делаем то, что делаем, в подлостях не участвуем, надеемся на лучшее и все такое. Но я не уверен, что это работающий совет. Кто-то, возможно, так и живет, а кто-то воспримет такой совет как издевательство. У меня и родители остались в Москве, и некоторые родственники, они уезжать не хотят. Однако, значительная часть людей, с которыми я вырос, — они уже там, включая родного брата, который со своей семьей живет в Испании уже пять лет, некоторых моих одноклассников и однокурсников, коллег и знакомых.
Я по натуре не боец, хотя, было дело, ходил к Замоскворецкому суду в рясе — но я четко понимал, каковы пределы того, что я могу и готов делать. Тогда я считал необходимым надевать рясу, крест, для меня важно было показать, что и среди христиан, и даже среди попов РПЦ МП есть люди, которые не согласны с творящимся беззаконием. А вот что-то более решительное, где есть реальная опасность попасть под замок, — нет, это не мой выбор. Мой выбор был уехать.
А как выжить в РПЦ… Если говорить о нашей поповской братии, то я понял одну печальную вещь: да, здесь много карьеризма, много холуйства, много давления сверху, да и снизу тоже, священнику надо как-то изворачиваться — он теряет идеалы, становится циничным… Но это не самое страшное: хуже, когда у священника или мирянина есть такой образ Бога, что человек живет вечно испуганным.
Помню свой разговор с одним священником, на пару лет меня старше, а сан принявшим значительно раньше. Мы говорили о каких-то бытовых вещах, о даче, о колодце, об артезианской скважине, и он мне стал советовать указать в документах глубину скважины меньше, чем на самом деле, чтобы меньше платить налог. Я как-то обалдел, вслух не сказал, но, помню, подумал тогда: «Ну вот ты же с амвона проповедуешь, что нельзя лгать, воровать, а тут ты, сидя в алтаре, на голубом глазу советуешь мне мошенничать».
Но теперь мне уже кажется, что это как раз нечто понятное, человеческое, не самое худшее. А вот когда человек действует в состоянии постоянной испуганности, исходя из представления о Боге как о полицейском с дубинкой, который бьет всех по голове, потому что ты пошел не туда… — вот это беда и печаль. И тогда уже кажется вполне естественным, что в нашей высокодуховной стране озверевшие полицейские бьют людей на улице, а в семьях мужья бьют жен и детей… Это все вечная испуганность — причем испугана и жертва, и тот, кто совершает насилие. И уже непонятно, что здесь первично — то ли церковная доктрина с ее проповедью грозного Бога, то ли память о расстрелах и лагерях, которая у всех советских людей сидит в подкорке.
— Мне кажется, многие уже уверены, что страх, манипуляции страхом, — неотъемлемая часть любой религии…
— Мне все же не хотелось бы заканчивать наш разговор на столь пессимистической ноте. Если вернуться к коучингу, к спиральной динамике, да и к христианству, конечно, — то мне бы хотелось, чтобы религия, а также различные духовные и помогающие практики возвращали человеку человечность, избавляли его от страха и тесноты, выводили на простор, расширяли горизонты, давали надежду, учили любви. Все это есть в христианстве, да и в других религиях. Но нынешние религиозные институты, как мне видится, в большинстве своем, к сожалению, мало способны выполнять подобные задачи. Что же, возможно, мне удастся помочь в этом плане себе и другим, трудясь в смежных сферах. Время покажет.
Иллюстрация: на новом месте жительства. Все фото предоставлены о. Федором Людоговским
Если вам нравится наша работа — поддержите нас:
Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)