«Я страшно завидую Паустовскому. Завидую тому, что тот никогда в жизни не солгал»
31 января 2024 Григорий Свирский
Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.»
1967 год, год IV съезда писателей СССР, казался годом полного торжества красносотенцев. Дышать стало невозможно.
Всему вокруг исполнилось 50 лет.
67-й год завершился долгим фейерверком в честь полувекового юбилея Октябрьской социалистической революции. Издавалась лишь литература, признанная издателями лучезарной…
68-й год начался новым юбилеем, юбилеем Советской Армии, совершившей вскоре свой марш на Прагу.
Писатель от сплошного праздника начал слегка цепенеть.
69-й год принес юбилей еще более громкий: пятидесятилетие ВЧК — ОГПУ — НКВД — МГБ — КГБ. Атмосфера в Союзе писателей изменилась настолько, что все чекисты, пришедшие в литературу, нацепили синие юбилейные «ромбики» — 40 лет ВЧК и 50 лет ВЧК. Десять лет назад, когда возвращались из лагерей зэки, о такой демонстрации и речи быть не могло. Я, помнится, все жалел какого-то старика, который приходил в Клуб писателей и просиживал весь день за стаканом чая. Пытался подкормить.
И вдруг мой «несчастный» явился в Клуб с двумя синими ромбиками ВЧК. Оказывается, он и на пенсии продолжал свою дозорную службу…
70-й год пришел венцом юбилеев. Коронным юбилеем, к которому готовились, как готовятся матросы к адмиральской поверке.
Столетие со дня рождения Ленина. Величальные штампы, механически перенесенные со Сталина на Ленина, неумолчный радиокрик, вызвали оскомину даже у верных ленинцев. Появились анекдоты про Ленина. Они налетели, как мошкара. Их рассказывали в вузах и на заводах. Авторитет основателя советского государства заколебался.
Весь 71-й год продолжали чествовать Ленина и еще уж не помню кого или что.
72-й год подкрался на мягких лапах пятидесятилетием образования СССР.
Юбилиада подорвала литературный корабль, как торпеда. Он разломился и пошел, едва ль не со всеми обитателями, на дно.
Старики-писатели умирали стоя. Как капитаны гибнущих кораблей. У них были свои юбилеи, у капитанов. Без фанфар и наград. Одним из самых значительных событий 1967 года был юбилей Константина Георгиевича Паустовского, к казенному юбилею — пятидесятилетию советской власти — естественно, никакого отношения не имевший.
Клуб Дома литераторов на улице Герцена был набит битком. Толпились в фойе, в Малом зале, куда была проведена трансляция. В Большом зале стояли в проходах. Вдоль стен. В зал нельзя было протиснуться физически. Такого на моей памяти не случалось. Администратор провел несколько писателей, неосмотрительно пришедших к самому началу, в том числе и меня, через сцену; мы так и простояли, сжатые со всех сторон, возле сцены, в проходе, почти весь юбилей, понимая, что собрались все вместе, без казенного участия, видимо, в последний раз…
Паустовский болел. Его не было в зале. Он так и не поднялся. Поэтому все выступления записывались на пленку, чтобы смертельно больной Паустовский смог услышать у себя дома обращенные к нему слова.
И то, что произошло тогда, 30 мая 1967 года, останется для русской культуры, может быть, таким же событием, как и второе рождение советской классики — Платонова, Бабеля, Булгакова.
Открыл торжества Вениамин Каверин.
«Юбилей Константина Георгиевича Паустовского, — сказал он, — праздник литературы. Его даже сравнивать нельзя с только что прошедшим IV съездом писателей СССР, никакого значения в литературе не имевшим…»
У всех перехватило дыхание: давненько такого не говорили об официальных торжищах. Даже бывшие «серапионы». Между тем, точнее не охарактеризуешь съезд, на котором от трибун отгонялись все, кто мог не то что сказать, а хотя бы обмолвиться о неблагополучии в литературе. Конечно, не дали слова и Вениамину Каверину.
К счастью, приготовленная им речь не погибла, а, разойдясь среди писателей Москвы, в конце концов ушла за границу, где и была опубликована.
«Я страшно завидую Паустовскому, — воскликнул Каверин. — Завидую тому, что тот никогда в жизни не солгал. Ни одной фальшивой строчки нет в его творчестве, — сказал он. — Не солгал потому, что обладал даром, многими утерянным, — внутренней свободой…»
«Что такое внутренняя свобода? — В. Каверин оперся о стол кулаками, словно ожидая нападения. — Почему Паустовский всю жизнь молил нас не терять ее?.. Мы, писатели старшего поколения, в течение долгих лет как бы скрывали от себя трагическое положение литературы, запутались в противоречиях, с трудом различая в хоре фальшивого оркестра редкие ноты самоотречения, жертвенности, призвания…»
Он задохнулся, пододвинул к себе бумаги, стал читать выдержку из письма Пастернака к Табидзе: «Забирайте глубже земляным буравом, без страха и пощады, но только в себя, в себя! И если вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, тогда негде и искать…»
«Самое важное в этой мысли, к которой я в последнее время неоднократно возвращаюсь, — продолжал Каверин, оглядывая зал, словно ища там кого-то, кто непременно должен был это услышать, — самое важное… увидеть в себе народ, найти в себе отражение его надежд, радостей и страданий, его пробудившегося и всевозрастающего стремления к правде…»
Прозаик Борис Балтер, питомец «Тарусских страниц», начал напористо-громко, так он говорил, лишь когда нервничал:
«Все меня спрашивают, чем наградили Паустовского. А я всем отвечаю, что это ни для меня, ни для кого другого, ни для самого Паустовского не имеет никакого значения. На Руси давно повелось, что чем писатель признаннее и любимее народом, тем он более нелюбим правительством».
Зал переглянулся, замер: дадут продолжать? Не возьмут ли у выхода?
Балтер рассказал затем, как учил их Паустовский. Он поведал, в частности, о семинаре Паустовского; на нем разбиралось произведение молодого автора, в котором был выведен секретарь райкома. Чтобы подчеркнуть его «положительность», молодой писатель «живописал», как перед отъездом в командировку секретарь райкома входит, в плаще и дорожных сапогах, в комнату, где спит его маленький сын, и целует спящего сына.
Паустовский едко спросил молодого писателя:
— Вы хотели сказать, что эпоха так жестока, что проявление обычных человеческих чувств — положительная характеристика?
Молодой писатель был испуган.
Александра Яшина встретили аплодисментами.
«Мало присутствует здесь поэтов, — сказал Яшин, оглядев зал с ироническим прищуром, — поэтому я хотел выступить как поэт. Но я подумал, что имею право, и в этом мое счастье, выступить и просто как его друг. Я был молодым преуспевающим поэтом — до встречи с Паустовским, — хотя ходил не на ногах, а на руках и был убежден, что так и надо…
Я на всю жизнь обязан Константину Георгиевичу, ибо он перевернул меня и поставил на ноги, поместив в „Литературной Москве“ мой маленький рассказ „Рычаги“.
И с тех пор я прочно стою на этой грешной земле, хотя мои беды после того не прекращаются, колесо завертелось в другую сторону. Однако я счастлив, что мне так повезло и я встретился и подружился с ним во время выпуска „Литературной Москвы“.
…Говорят, что Паустовский не член партии, — продолжал Яшин. — А что такое быть членом партии для писателя? Отгородиться от народа дверью, да не одной, а двумя дверьми, обитыми кожей? Это значит быть партийным?»
В эту секунду в зале раздался страшный грохот. Кто-то кулаками барабанил во входную дверь. Яшин перестал говорить, переждал грохот, а потом продолжал с горьковатой улыбкой:
— Что?! Меня уже предупреждают?! Напрасно! Я битый-перебитый. Но я прочно стою на ногах. На этой грешной земле…
И в заключение:
— Я прочту стихотворение. Если оно понравится Константину Георгиевичу, то оно будет посвящено ему«.
Я не запомнил, к сожалению, всего стихотворения, но отлично помню завершающие строки:
«…Мне и с Богом не можется,
И с чертом не по пути…»
Предоставили слово Народному артисту Союза ССР Ивану Семеновичу Козловскому, «образцовому тенору», как называли его. «Моя профессия — петь, а не выступать, особенно перед таким собранием, — начал он, — но здесь я не могу не сказать несколько слов. Паустовский является камертоном, по которому настраивается вся интеллигенция. Мы все так любим Паустовского, что даже Сергей Михалков явился с опозданием на два часа…»
И тут выскочил Михалков и начал, заикаясь, говорить:
— Я сейчас об-объясню…
В. Каверин резко оборвал его:
— Кто вам дал право говорить? Вам никто не давал слова, почему вы нарушаете порядок?!!
Лишь когда Козловский кончил, Сергею Михалкову было дозволено объясниться; он рванулся вперед:
— Мой друг, Иван Семенович Козловский, не осудит меня, узнав, что я пришел с приема избирателей, где я, как депутат…
Козловский перебил его:
— Я никогда не был вашим другом и не буду… — Он взмахнул рукой, и хор мальчиков, приведенный им, возгласил: «Славься!»… И Иван Семенович подхватил и стал петь вместе с хором: «Сла-авься!»
Это была последняя открытая демонстрация творческой интеллигенции.