Лето 1936 г. было началом явно улучшившихся времен
30 апреля 2024 Игорь Дьяконов
Игорь Дьяконов (1915-1999) — доктор исторических наук, востоковед, лингвист. Работал в Эрмитаже с 1937 г. Во время войны был переводчиком в отделе пропаганды Карельского фронта, где писал и печатал листовки, участвовал в допросах пленных. В 1944 году участвовал в наступлении советских войск в Норвегии и был назначен заместителем коменданта города Киркенес. Впоследствии — почетный житель этого города. Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Дьяконова «Книга воспоминаний» (первая публикация — 1995 г.).
Я уже говорил, что лето 1936 г. было началом явно улучшившихся времен. Заборных книжек и коммерческих магазинов уже не было. В стране все складывалось хорошо. Мы это обсуждали с Шурой Выгодским, когда он с Волей Римским навещал нас с Ниной на Зеленом озере, и пришли к заключению, что определенно наметился поворот к лучшему. Интеллигенты были признаны (или нам так показалось) равноправными с рабочими и крестьянами. Перебирая в уме стариков и молодых, мы не находили никого, кто мог бы считаться недовольным советской властью, — чисто материальные потери отдельных интеллигентов не в счет. Это высказал Шура, и я с ним согласился. О деревне даже умный Шура не вспомнил — да и что мы о ней знали? Из газет — ничего, из романов — одно розовое, или неоконченное, как шолоховская «Поднятая целина».
(..) Мы пожимали плечами, когда в Красной Армии были введены офицерские чины («звания», однако не само слово «офицер» — оно все еще было одиозно: «офицерье»!); пять полководцев были сделаны маршалами: Блюхер, Буденный, Ворошилов, Егоров и Тухачевский. Но это было в одной линии со введением новых орденов (сверх «Красного Знамени» времен гражданской войны), со званием «Герой Советского Союза», придуманным сначала для летчиков, спасавших «челюскинцев», а потом дававшимся летчикам, совершавшим трансконтинентальные перелеты: это нравилось народу и казалось нам невинным его развлечением, желанием дать что-то, когда материально ему пока мало что еще можно было дать. Потом были «Герои» испанской войны.
Японская оккупация Маньчжурии в сентябре 1936 г. и испанская гражданская война, последовавшая за героической обороной Эфиопии против войск Муссолини, напоминали о том, что назревает война мировая. Мы — в «осажденной крепости», стало быть, столкновение с враждебным миром неизбежно, и мы готовились к тому, что оно будет: когда-нибудь, но будет и не один лишь Шура Выгодский понимал, что испанская война — это уже репетиция большой войны с фашизмом.
А пока мы были в оптимистическом настроении, тот же оптимизм сохраняли во втором семестре 1936-37 г., и с ним мы вошли в 1937 год.
(..) Не помню, той же ли весной или уже осенью в актовом зале было институтское профсоюзное собрание. Отчитывался за прошлый срок, стоя за кафедрой на эстраде, председатель профкома Гриша Бергельсон, с которым я потом познакомился и подружился в армии. Кажется, он был политически олл-райт: хотя мандатная комиссия почему-то и не утвердила его направление переводчиком в Испанию, но насколько было известно, за ним ни родства, ни знакомства нежелательного не числилось, и был он членом партии. Когда он завершил доклад и было предложено задавать вопросы, кто-то из задних рядов спросил:
— А в каких вы были отношениях с вашим двоюродным братом, который принимал участие в убийстве Кирова?
— У меня нет никакого двоюродного брата, — сказал Бергельсон в недоумении. Собрание окончилось мирно. Любопытно, что сам Бергельсон после войны забыл этот эпизод; но я его хорошо запомнил.
В начале марта 1937 г. состоялся очередной пленум ЦК ВКП(б) (Сколько их было? А надо было знать наизусть). На нем выступил Сталин с очень странной речью, которая называлась «О некоторых недостатках в партийной работе и ликвидации троцкистских и иных двурушников». В ней были, как обычно, одиннадцать пунктов, пять ошибочных линий, намеки на пользу доносов (это называлось «учиться у народа») и упоминался какой-то Николаенко, которого затирали в Киевской партийной организации. Главной мыслью, насколько можно было понять, была та, что с построением социализма не затухает, а должна усиливаться классовая борьба.
Мы совершенно не обратили внимания на это сообщение. Не поняли, в чем дело — во всяком случае, не обсуждали в нашей дружеской компании. Однако и здесь, как обычно, был «не Шекспир важен, а комментарии к нему», как мы узнали двадцать лет спустя из речи Хрущева; и странный эпизод с отчетом Гриши Бергельсона — и очень, очень многое другое — находило тут свое объяснение.
А в газетах начали появляться краткие официальные сообщения о назначении новых наркомов. Их были десятки. Мы скоро догадались, что в сообщении снятый предшественник назначаемого не упоминается по той причине, что он арестован. Не сразу мы догадались, что за таким арестом, как правило, следовал расстрел. Но, во всяком случае, любой арест влек за собой запрет упоминания этого лица вслух (тем более уж — в печати), изъятие его книг из библиотек и даже номеров газет с упоминанием его имени. Около этого времени газеты более трехмесячной давности стали сдаваться в библиотеках в так называемый «спецхран» — то есть в засекреченный фонд.
И среди нас, на факультете, стали исчезать студенты: сначала Старик Левин, потом, уже к концу учебного года — милый, очаровательный Продик Велькович. Об их аресте объявлялось на комсомольских собраниях — я сам не слышал, но мне рассказывал Миша Гринберг.
С недавних пор мой брат Миша подружился с одним молодым инженером-связистом. Он недавно окончил институт и работал на Главном почтамте — как потом оказалось, он отвечал за поддержание связи с самолетом Чкалова: радиус действия передатчиков был тогда небольшой, и Москва не могла держать с ними связь сама. Этот молодой человек раз вдруг позвонил Мише и сказал:
— Я хочу проститься. Меня переводят в Москву.
— Куда?
— Приходите — расскажу.
Оказалось, что за последнее время дважды сменялись (шли под расстрел) наркомы и заместители наркомов связи. Нашли в очередной раз кандидатуру для наркома и получили утверждение Сталина, но кого назначить замнаркома — не придумали, в чем и признались Самому. Тот сказал:
— А вот там в Ленинграде был парень, замечательно поддерживал связь с Чкаловым. Его и назначьте.
И назначили. Какова была его дальнейшая судьба, ни Миша, ни я не знали.
Вскоре был арестован директор ЛИФЛИ Горловский — тот самый, который читал новейшую всеобщую историю (после курса Е.В. Тарле) и который объяснял, что выражение «богат как Крез» происходит от названия французской капиталистической монополии Шнейдер-Крезо. Что делать, нельзя было требовать от партийного директора, чтобы он читал Геродота. Хотя Горловский ничем хорошим себя не проявил, но мы жалели его, как и всех в его положении, — и также жалели о нем, потому что как-то ждалось худшего. Покамест обязанности директора стал исполнять завхоз Морген. Он, видимо, находился в «творческом перепуге». И начал массами исключать студентов — «как классово-чуждый элемент», «за сокрытие», «за связь с враждебными элементами» и прочее. Многие исключались с последнего курса. Все это было далеко не шутка: рассказывали, и совсем не как анекдот, о немедленном аресте какого-то полуграмотного директора артели, написавшего в предпраздничном майском приказе: «В кабинете повесить вождей» — он имел в виду портреты вождей. И «за сокрытие» могли посадить, тем более «за связь».
Костя Горелик говорил, что студентам подходить к доске приказов на полуэтаже можно было только втроем, чтобы двое могли поддержать третьего, когда он прочтет в приказе о своем исключении.
Но мы как-то не боялись за себя. Нам тогда казалось, что у каждого попадающего под удар должен был быть хоть какой-нибудь, хотя бы пустячный изъян с точки зрения партии: рассказывал анекдоты, дружил с кем не надо. Мы не дружили с кем не надо. Насчет анекдотов особенно не грешили, да они и сильно поубавились за последние два-три года; а если иногда и говорили что-нибудь предосудительное, то только среди верных друзей.
Между тем, люди и шутили. Всплыл старый анекдот о постановке оперы «Гугеноты» в еврейском театре, где якобы был такой дуэт:
«— Вам зовут из подземелья!
— Кого? Мине? Чичас!»
(..) Все шло еще не так плохо, и макаберная наркомовская чехарда и даже деятельность Моргена нас вроде бы не касалась. Но в середине июня я подошел, по привычке, к доске, где выклеивались газеты — на 8-й Советской, около Мальцевского (Некрасовского) рынка — и на первой странице прочел невероятное. Это было краткое правительственное сообщение: были преданы суду как шпионы и агенты империализма Тухачевский, Егоров, Уборевич, Якир… Маршал Тухачевский, герой гражданской войны, приведший Красную Армию под стены Варшавы!.. Невероятно! Маршал Егоров! Уборевич! Якир! Гамарник!
Тут же состав суда: ближайшие товарищи — маршал Ворошилов, маршал Буденный, маршал Блюхер, командующий воздушными силами Я. Алкснис. «Приговор приведен в исполнение». Что же происходит с нашей армией, которая, как нас учили, «всех сильней»?
.. Мы войны не хотим, мы в бою победим,
Ведь к войне мы готовы недаром,
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
Эта много раз петая песня была почти дословной цитатой из съездовских речей 1934 г. Сталина — и Ворошилова, того самого Ворошилова:
Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер,
Сумеем кровь пролить за РСФСР…
Мне, конечно, не снилась и тысячная доля той беды, которая от этого газетного сообщения обрушилась на нашу армию и на каждого, без исключения, каждого из нас. В нем было заложено отступление 1941 г. с его миллионными потерями в людях.