Чтобы их победить, мы должны не развязывать войну, а бесстрашно жить своей жизнью

2 ноября 2024 Салман Рушди

Салман Рушди (род. 1947) — британский писатель индийского происхождения. Лауреат Букеровской премии за роман «Дети полуночи». После выхода романа «Шайтанские аяты» (1988) была выпущена фетва аятоллы Хомейни (1989, Иран), в которой писатель приговаривался к смерти за «кощунство» в отношении ислама. Вынужден был много лет жить скрытно под защитой спецслужб Британии. С 2000 года стал жить в США. В 2022 году подвергся нападению, в результате чего получил множественные ножевые ранения, ослеп на один глаз.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из автобиографической книги Рушди «Джозеф Антон», отрывок посвящен событиям 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке:

Он только-только проснулся, когда ему в номер позвонил радиожурналист. Он согласился перед вылетом в Миннеаполис поговорить с его радиостанцией, но для этого было слишком рано.

— Мне очень жаль, — прозвучало в трубке, — но мы все отменяем. Мы переходим на непрерывное освещение событий в Нью-Йорке.

— А что за события в Нью-Йорке? — спросил он. Он так и не приобрел американскую привычку, едва проснувшись, браться за пульт телевизора. После паузы собеседник произнес:

— Включите телевизор.

Он включил — и меньше чем через минуту увидел второй самолет.

Он не мог сидеть. Смотреть на это сидя казалось неподобающим. Он стоял перед телевизором с пультом в руке, и в мозгу крутилась цифра: пятьдесят тысяч. Пятьдесят тысяч человек работало в Башнях-близнецах. Сколько из них погибло? Страшно даже подумать. Он вспомнил, как в свой первый вечер в Нью-Йорке побывал в баре «Окна мира» на верху одной из башен. Вспомнил, как Пол Остер рассказывал про переход Филиппа Пети между башнями по канату. Но по большей части просто стоял и смотрел на горящие здания, а потом — одновременно с тысячами людей по всему свету — завопил в мучительной судороге, не веря своим глазам: «Ее нет! Ее больше нет!»

Это рухнула южная башня.

В небе кричали птицы.

Его просили что-нибудь написать — новостей на темы, по которым он мог высказаться, и правда было достаточно, … — но он молчал две недели после теракта. Многое, что говорилось и писалось по горячим следам, казалось ему излишним. Ужас видели все, и людям можно было не рассказывать, что им следует чувствовать по поводу случившегося. Потом, медленно, его мысли сплавились в нечто единое. «Фундаменталисты стремятся разрушить куда больше, чем просто здания, — писал он. — Такие люди — противники, если ограничиться самым кратким перечнем, свободы слова, многопартийной политической системы, всеобщего избирательного права для взрослых, ответственности правительства перед народом, евреев, гомосексуалистов, равноправия женщин, плюрализма, секуляризма, коротких юбок, танцев, бритья бород, теории эволюции, секса… Фундаменталист убежден, что мы ни во что не верим. Согласно его видению мира, он располагает непреложными истинами, тогда как мы погрязли в сибаритстве, в потворстве своим прихотям. Чтобы доказать ему, что он ошибается, мы должны прежде всего знать, что он ошибается. Мы должны прийти к согласию по значимым вопросам: по поводу поцелуев в общественных местах, сэндвичей с беконом, несогласия, переднего края моды, литературы, великодушия, воды, более справедливого распределения мировых ресурсов, кино, музыки, свободомыслия, красоты, любви. Все это будет нашим оружием. Чтобы их победить, мы должны не развязывать войну, а бесстрашно жить своей жизнью. Как победить терроризм? Не давать себя запугать. Не позволять страху управлять своей жизнью. Даже если тебе страшно».

…В Нью-Йорке стояла красивая осень, но город не был собой. Он ходил по улицам и в глазах каждого встречного читал один и тот же страх. Каждый громкий звук казался вестником проклятья, налетающего с новой силой. Каждый разговор был траурным ритуалом, в каждой дружеской встрече было что-то от поминок. Но потом, мало-помалу, город начал оправляться. Однажды, опасаясь теракта, власти ненадолго закрыли Бруклинский мост, и вместо того чтобы пережить прилив боязни, люди злились на помеху их перемещениям. Такой Нью-Йорк, словно говоривший «Посторонись, я иду!», он любил. Город возвращался в свою колею. Ограничения на движение транспорта южнее Четырнадцатой улицы еще действовали, но смягчались. К статуе Свободы по-прежнему не пускали, но вскоре начнут пускать. Страшная дыра в земле и наводящая не меньшую тоску пустота в небе никуда не делись, и под землей еще догорали пожары, но даже этот ужас можно было перенести. Жизнь одержит победу над смертью. Она не останется такой же, как прежде, но она будет. …

… Очень легко было после всего, что произошло с ним, и после чудовищного преступления против города поддаться искушению и возненавидеть религию, во имя которой совершались эти дела, и ее приверженцев. Всякий, кто хоть отдаленно походил на араба, в эти недели и месяцы в какой-то мере ощутил на себе эту реакцию. Молодые люди надевали футболки с надписями типа: Я НИ ПРИ ЧЕМ, Я ИНДУС. Шоферы такси, многие из которых носили мусульманские имена, боясь гнева пассажиров, заботились о том, чтобы в салонах машин были американские флажки и патриотические наклейки. Но в целом город и в гневе проявил сдержанность. Вину за преступления небольшой группы людей не возложили на многих. И он тоже не позволял себе злиться. Злясь, ты становишься творением тех, кто тебя злит, даешь им слишком большую власть над собой. Злость убивает мысль — а мысль теперь была нужна как никогда, она должна была жить, искать пути, чтобы возвыситься над безумием.

Его выбор состоял в том, чтобы верить в человеческую природу и в универсальность человеческих прав, этических норм и свобод, противостоять релятивистским заблуждениям, на которых основывались в своих нападках религиозные фанатики (мы ненавидим вас, потому что мы не такие, как вы) и их защитники на Западе, зачастую, как это ни удивительно, принадлежавшие к числу левых. Если художественная литература чему-нибудь учит, она учит тому, что человеческая природа — великая постоянная, в какой бы культуре, в каком бы месте и в какое бы время ты ни жил, и что этос человека — способ его бытия в мире — и есть, как две тысячи лет назад сказал Гераклит, его даймон, руководящее начало, которое формирует его жизнь; или, в более сжатой и привычной формулировке: характер — это судьба. Нелегко было оставаться верным этой идее в то время, когда в небо над Граунд Зеро поднимался гибельный дым, когда у каждого на уме было убийство тысяч людей, чья судьба не вытекала из их характеров: какими бы усердными тружениками, верными друзьями, любящими родителями или великими романтиками они ни были, самолетам не было дела до их этоса; и теперь, увы, судьбой может стать терроризм, судьбой может стать война, наши жизни уже не только в нашей власти. И тем не менее настаивать на верховенстве нашей природы было, пожалуй, еще важнее именно сейчас, среди ужаса; необходимо было говорить о личной ответственности человека, о том, что убийцы морально ответственны за свои преступления, что их нисколько не извиняют ни вера, ни гнев на Америку; в эпоху чудовищно раздутых идеологий необходимо было помнить о человеческом измерении, об отдельном человеке, по-прежнему настаивать на нашей глубинной человечности, продолжать, образно говоря, заниматься любовью в зоне боевых действий.

… Но стояла эпоха, которая толкала людей обратно, ко все более узкому самоопределению, к тому, чтобы называть себя всего лишь одним словом: сербом, хорватом, израильтянином, палестинцем, индуистом, мусульманином, христианином, бахаи или евреем; и чем уже становилось самоопределение, тем выше была вероятность конфликта. Взгляд литературы на человеческую природу поощрял понимание, сочувствие, способность отождествить себя с теми, кто отличается от тебя, но мир толкал всех в другую сторону — к узости, к фанатизму, к межплеменным и межрелигиозным распрям, к войне. Многие, очень многие не хотели, чтобы Вселенная открывалась, предпочитали, наоборот, прикрыть ее поплотнее, и когда художники приближались к границе и пытались на нее надавить, они зачастую чувствовали мощный обратный напор. И тем не менее они делали то, что должны были делать, — даже ценой своего благополучия, а порой и жизни.

Поэта Овидия император Август сослал в чертову дыру на Черном море под названием Томы. До конца дней поэт умолял властителя позволить ему вернуться в Рим, но безрезультатно. Жизнь Овидия была отравлена; но его поэзия пережила Римскую империю. Поэт Мандельштам умер в одном из сталинских лагерей, но его поэзия пережила Советский Союз. Испанского поэта Лорку убили головорезы-фалангисты генералиссимуса Франко, но поэзия Лорки пережила диктатуру Франко. Искусство сильно, художник не столь силен. Искусство способно, пожалуй, само за себя постоять. Но художнику нужна защита. Собратья-художники предоставляли ему защиту, когда он в ней нуждался. С этих пор он будет стараться, в свой черед, предоставлять ее тем, кому она понадобится, тем, кто пытается расширить границы, переходит их и — да, да! — кощунствует; всем художникам, не желающим смириться с тем, что светский или духовный властитель проводит на песке черту и не велит через нее переступать.