Дрожь

3 января 2021 Амаяк Тер-Абрамянц

…кудрявая что ж ты не рада

веселому пенью гудка?

Корнилов

Поздняя осенняя ночь. Тысяча девятьсот пятьдесят второй год. Ленинград. Медный всадник бессонными выпуклыми очами все так же смотрит в сторону Невы. К сырой холодной бронзовой щеке прилип, трепеща на ветру, пожухлый надорванный лист. Кое-где горят редкие фонари. Погасли окна в учреждениях и домах, улицы опустели, город затих.

Евгений Петрович не спит. Последнее время он стал внезапно просыпаться среди ночи. Он старается не шевелиться, чтобы не разбудить жену. За окном огромного серого дома тишина. На Кировском проспекте пустынно. Лишь глухо и тревожно бьется сердце. Обострившийся слух ловит каждый звук. Вот ровно дышит жена, а дыхания дочери в кроватке у окна не слышно, такое оно по-детски легкое, неуловимое, и Евгению Петровичу на миг становится жутко, он хочет встать, подойти к ней и услышать ее дыхание, но, боясь разбудить жену, не двигается. «Спи, спи, доченька, не плачь. Вот приедет „черный ворон“, заберет тебя!..» Лишь еще напряженней вслушиваясь, он как будто начинает слышать это легкое шевеление воздуха, не то ему уже начинает казаться, что слышит… Вот что-то пискнуло. Рассыхающаяся половица или мышь?

В коридоре коммуналки прошлепали тапочки, судя по шарканью — Фанни Сергеевна, старик Сотников не так мелко шаркает… Через некоторое время раздался звук спускаемой воды в туалете. Снова прошлепали тапочки, скрипнула дверь, и все. Тихо. Фанни Сергеевна, старая пианистка с наивными добрыми глазами, в которых всегда или испуг, готовый смениться удивлением, или удивление, готовое смениться испугом, одинокая во всем мире, обломок старой отжившей эпохи, эпохи утонченных переживаний, каких-то сказочных представлений о прекрасном, кажущихся сейчас до смешного нереальными… Профессор Сотников тоже оттуда, из той эпохи, не говорит, правда, не ахает, — по слишком умным и мягким глазам видно…

Сердце постепенно умеряло свой бег, и Волгин снова погрузился в легкую дрему, еще немного, и он заснул бы крепко, до утра, но тут послышался звук, звук знакомый, от которого сердце сжалось и ударило кровью в мозг, вмиг его пробудив. Это машина затормозила около подъезда. Ему захотелось вскочить, подбежать к окну, посмотреть, что за машина, но он не стал искушать всемогущий Рок, лишь лоб покрылся холодным потом.

«К кому на этот раз?..» — мелькнула мысль. Почему-то он был уверен, что это именно они. В один миг попытался вспомнить все, что мог говорить и делать за последний месяц, у кого мог вызвать неудовольствие, зависть, мог ли обронить случайное слово. Но нет, нет, он был чист, он знал, что был чист в любом смысле, кроме того ужасного случая, совершенно ужасного случая. Но это было почти полгода назад, и он уже думал — обошлось. Ах, как он ругал себя тогда и как благодарил судьбу… Не рано ли?

А все началось с такого пустяка как обыкновенная жара. Тот веселый майский день перед праздником Победы был по-летнему жаркий. Он купил на Литейном газету и решил выпить пива, благо, забегаловка находилась недалеко. В пивнушке было шумно. Он заметил свободное место за столиком, напротив лысого, с выпуклыми белесыми глазами, гражданина во френче, несмотря на жару, наглухо застегнутом. Перед френчем стояла початая кружка. Уже тогда его обдало каким-то холодком. Но, в конце концов, разве справедливо судить о человеке только по одному взгляду? Но на всю жизнь он запомнил эти стеклянно-выпуклые глаза и тонкие губы удава. Занял место, положил газету на стул, и отошел за пивом, которое наливал из бочки черноусый человек с восточной внешностью. Пиво было пенным. Оно клубилось, как облака, и восточный человек наливал щедро, через край. Знать бы ему, во что может обойтись такая щедрость!

Евгений Петрович сел напротив белоглазого с наполненной кружкой, положив газету на стол. Пена стояла высоко, и, предвкушая удовольствие, Евгений Петрович дунул, сбивая ее в сторону, но дунул чуть сильнее, чем надо, и кусок облака упал на газету. Евгений Петрович отхлебнул и, не удержавшись, улыбнулся белоглазому. Однако взгляд незнакомца был направлен совсем не на него — на газету, и Евгению Петровичу стало не по себе. Косая полоса пены пересекала портрет генералиссимуса. Его френч с рядами орденов и медалей, подбородок и усы быстро намокали и желтели, сквозь них проступал газетный шрифт.

Белоглазый смотрел теперь прямо на Евгения Петровича, да так, что пиво остановилось где-то в пищеводе. Толстым пальцем с зеркальным ногтем он указывал на портрет, прикасаясь к краю газеты. Лицо его нисколько не изменило выражения.

— А-ах, это, — засуетился Евгений Петрович, — случайно как-то, — он заулыбался белоглазому, но тот все так же смотрел в упор, не мигая, и Евгений Петрович почувствовал, как его охватывает паника. Он торопливо выхватил газету из-под зеркального ногтя, стер ребром ладони пену с портрета, еще больше его при этом намочив. «Что я делаю!?» — ошпарила мысль, и, свернув газету портретом внутрь, он снова положил рядом с собой с тем чувством, с каким убийца скрывает труп. — Вот… почитаем, новости, — заискивающе сказал он белоглазому, по-дурацки хихикнув. А тот все смотрел на него, не мигая.

— Я это видал! — внезапно произнес он почти торжественно, так, что Евгений Петрович похолодел. — Я это видал! — повторил он многозначительно, отхлебнув пиво.

— А в чем дело, что? — прошептал Евгений Петрович, каким-то верхним сознанием отметив просторечие незнакомца.

— Вы сами знаете, про что я…

Евгений Петрович молчал. Все походило на непонятную шутку. Только вот для кого и над кем? Захотелось просто расхохотаться и послать белоглазого к черту.

— Как ваша фамилия? — спросил тихо френч, доверительно наклоняясь к нему.

Евгений Петрович открыл рот. «Да с какой стати я его должен бояться?! — возмутилось все в нем. — И ПРИЧЕМ ТУТ ТЫ?!»

— Волгин, — дерзко выпалил Евгений Петрович и тут же пожалел, но было поздно, и он лишь сильней сжал кружку. «Ах, к чему это я, зачем?»

— Та-ак, — проговорил незнакомец, — Волгин.. Слушайте, сидите здесь и не уходите никуда, мне в уборную надо. Так я вас попрошу место подержать, если кто спросит.

Евгений Петрович покорно кивнул. «В конце концов, мне нечего бояться, я не совершил ничего преступного! — подумал он, вдруг почувствовав странную слабость. — Неужели я обязан что-то скрывать?» — и от тайного понимания, что да, придется, возникло ощущение вины, и к горлу прихлынула внезапная потребность раскаянья, — так или иначе, свершилось кощунство!

Белоглазый уже шел к выходу, а Евгений Петрович с тоской созерцал купол его лысины, переходящей в толстый глухой затылок, перерубленный носорожьей складкой. Ведомо ли этому человеку счастье? Нет, он не обольщался насчет человеческой природы. На своем пути Евгений Петрович нередко встречал людей, безусловно, имеющих свое ощущение счастья, счастья на клеточном уровне, счастья заглотившего добычу и удовлетворившего свою похоть бронтозавра, и чем примитивнее они были, тем беспощаднее за него, это ощущение, сражались, вытаптывая все человеческое вокруг.

«По усам текло, а в рот не попало…» — долетевшая из гула пивной фраза, лопнувшая в конце хохотом, будто обожгла прозрением. «Надо уходить! Чего я жду!» Он действовал с четкостью машины. Оставив еле пригубленное пиво, встал и быстро зашагал в сторону стойки, рядом с которой находилась служебная дверь.

— Эй, дарагой, тэбэ куда? — раздался голос восточного человека у бочки.

— Мне к директору, — решительно бросил мимоходом Евгений Петрович.

Еще доносились, будто пытаясь удержать, какие-то голоса вслед, но он уже шагал по узкому коридорчику. Вот и дверь — одна, вторая… где-то должен быть служебный выход. Волгин сжал кулаки и почувствовал, что остановить его сейчас не в силах никто. Коридор завернул вправо, и — о счастье! — открытая дверь, через которую грузчик затаскивал со двора огромный ящик. Евгений Петрович со спортивной легкостью перескочил чрез это препятствие и, очутившись на свободе, где резко кричали мальчишки, играющие в разведчиков, быстро зашагал прочь. «Держи шпиона, — кричали мальчишки, размахивая деревянными автоматами, — тра-та-та!..» И Волгин старался не оглядываться и вдруг не побежать.

Он проехал на трамвае до Невского, там смешался с толпой, зашагал в сторону Адмиралтейства, свернул направо, попетляв по переулкам, но еще долго ему казалось, что кто-то вое время пристально за ним наблюдает, и ладони были мокрыми. Будто он выжимал белье. Уже потом, когда он шел по набережной Невы, вдыхая отрезвляющий свежий воздух, ему казалось все происшедшее каким-то бредом, возможно, плодом больного воображения. Так было легче думать, хотелось это и вовсе забыть. К чему думать о том, что изменить бессилен? Надо было просто жить — жить, жить и жить! И уметь забывать… Но фамилия! Ах, как глупо, зачем он сказал ему фамилию? Ах, язык мой — враг мой!

Потом он почти не вспоминал об этом случае. Не хотелось вникать во что-то непонятное, страшное, откуда возврата нет. А город торопился к будущему счастью, и как никогда часто вспыхивали улыбки на послеблокадных, остроскулых, со впалыми щеками лицах, слышался смех. Да и думать о себе было некогда: на заводе, где Евгений Петрович инженерил, — бой молотов до звона в голове, дома — Наткин рахит… Но иногда, выйдя из проходной и оставшись в одиночестве среди толпы, он вдруг чувствовал затылком чей-то недоброжелательный, пристальный взгляд, и стоило усилий не обернуться и не ускорить шаг.

Все это мигом вспомнилось сейчас. Что-то изменилось в дыхании жены, и ему показалось, будто она проснулась. Потом загремел сползающий вниз тяжелый, как танк, древний лифт. «Значит, поедут наверх!» — и сердце забилось учащенно. Лифт снова загремел и теперь пополз вверх, и он мог бы поклясться — каждое мгновение теперь стало невероятно плотным, вещественным, и темнота ринулась в нос, глаза, уши, как вода в тонущего. Он боялся молить, чтобы лифт проехал мимо, выше, но душа его невольно грешно кричала: «Господи, только бы проехал выше, только бы не остановился!» Он попытался заставить замолкнуть душу, искушающую мольбой судьбу, но не смог и чувствовал лишь нарастающий, как нарыв, ужас, ужас надвигающейся катастрофы. Но вот он остановился… на их этаже! Но, может быть, не к ним, ведь на площадке целых три квартиры! Еще несколько мгновений — и в прихожей негромко, вкрадчиво звякнул колокольчик. «Как ваша фамилия?» — «Волгин…»

Жена шевельнулась.

— Что, звонок? — спросила притворно сонным голосом (и он понял — да, она не спала), шелохнулась.

— Не вставай! — сказал он хрипло, жестко сжав ей руку и возненавидев ее. — Не открывай, мы спим, Натку разбудят… — и она, устало вздохнув, опустила голову на подушку.

В коридоре послышалось шарканье тапочек. Фанни Сергеевна! «Дура, ну куда ее несет!» — мысленно возопил Евгений Петрович. Послышался звук открываемой двери, тихий возглас, негромкие мужские голоса. Евгений Петрович замер, взмокнув от напряжения, облизал сухие губы. Он почувствовал, что жена тоже словно закаменела, даже дышать перестала. Кровь стучала в висках. Он ожидал самого страшного. И тут раздался стук, он вздрогнул, как от удара по голове, и только в следующее мгновение осознал — стучат не к ним, а в соседнюю дверь, к Сотникову! Еще стук, потом голоса; дверь как будто открыли. Евгений Петрович боялся вздохнуть. — «Как ваша фамилия?» — «Волгин…» Он боялся верить. Так прошло около получаса: шаги, голоса… Голос Сотникова, слышно было, как один раз он даже рассмеялся. Волгин представил старого профессора биологии, седоусого, с темными мягкими глазами, смотрящими из-под толстых круглых очков, представил и таким, каким видел его вчера вечером — сутулая узкая спина с подтяжками, перехватывающими старую рубашку, — он по коридору уходил…

Голос растерявшейся и совсем поглупевшей Фанни Сергеевны, голоса молодых супругов Ивашкиных, поселенных на месте вымерших в блокаду Лариных, незнакомые мужские голоса… шаги, шаги, с приближением которых сердце Евгения Петровича каждый раз замирало и повисало на трепещущей кровавой нитке. Но вот, наконец, дверь хлопнула, и в квартире стало как-то сразу тихо, будто отрубило. Потом загремел лифт, еще немного — и на улице прошумел мотор отъехавшей машины. Все. Полная тишина. Только посвистывал осенний ветер на улице, дометая последние листья. И безумная клеточная радость, ринувшаяся в душу, ликование мягкой и нежной плоти, избежавшей сокрушающего удара. И будет утро… и будет день…

Для иллюстрации использована картина Игоря Обросова «Мать и отец. Ожидание. 1937», 1986-88