Если б я тогда знала, какой деспотизм господствует — который год подряд — в целой стране, занимающей одну шестую всей земли!

12 октября 2023 Евфросиния Керсновская

Из мемуаров Евфросинии Керсновской (1908—1994) — русской писательницы (мемуаристки) и художницы, заключенной ГУЛАГа (она была выслана из Бессарабии на поселение и принудительные работы в Сибирь в 1941 году, а затем осуждена на длительный срок исправительно-трудовых лагерей).

Мемуары Керсновской (2200 рукописных страниц) сопровождаются 700 рисунками и рассказывают о ее детских годах в Одессе и Бессарабии, высылке и пребывании в ГУЛАГе.

Предлагаем вашему вниманию отрывки из ее книги «Сколько стоит человек». Все рисунки Евфросинии Керсновской вы можете посмотреть по ссылке.

И бродягу можно ограбить!

Когда жизнь выходит из своей привычной колеи, она просто превращается в цепь случайностей.

Я уже вышла за околицу деревни, когда красота пейзажа привлекла к себе мое внимание и вынудила остановиться.

Люблю деревья. Однако им редко удается уцелеть вблизи человеческого жилища. Русский мужик не посадит дерева даже в тех местах, где могут расти плодовые деревья. Более того, безжалостно и глупо, чтобы не сказать — преступно, уничтожают охранные леса по берегам водоемов и защитные, предотвращающие эрозию и наступление песков. Поэтому русские деревни выглядят на редкость неприветливо и уныло. Тут же меня очаровали огромные дуплистые вeтлы, росшие возле живописной речушки. По ту сторону — развалившаяся мельница с почерневшим колесом, пара сарайчиков и группа деревьев, за которыми угадывалась деревенька.

Зеленый луг, голубое небо, деревья, освещенные еще невысоко поднявшимся солнцем, осока, седая от росы, — все это заставило меня остановиться, присесть на корнях ветлы, чтобы полюбоваться красотой пейзажа.

Так я и погрузилась в созерцание этой картины.

— Здравствуй! Далече путь держишь?

Я вздрогнула: за моей спиной стояла старуха. Что-то меня в ней удивило, и, лишь присмотревшись лучше, я поняла что: левая рука по локоть отсутствовала. И старуха курила.

— Спасибо на добром слове! А иду я в Славгород.

— Далеко, значит? — Она меня словно ощупывала взглядом, так что даже стало как-то неприятно. — Зайди ко мне, вот возле мельницы моя изба. Помоги мне, калеке, управиться с дровами, а там поснедаем и айда, с Богом, в добрый путь!

Дров оказалось больше, чем я ожидала. Частью уже распиленные, часть мы распилили со старухой вдвоем. Я принялась их колоть и складывать в поленницу. Старуха пошла в дом стряпать, как она сказала.

Время близилось к полудню, когда я управилась с дровами. А вот и старуха вышла с папиросой в зубах — и позвала закусить. На столе стояла ароматная гороховая похлебка, горшок молока и несколько лепешек из отрубей с картошкой. Я давно не ела горячего, и у меня даже помутилось в глазах от голода при виде еды. Утолив первый голод, я огляделась и что-то знакомое увидела за стулом, на котором сидела старуха.

Ба, да ведь это мое одеяло! Я с удивлением перевела взгляд на старуху, и мне показалось, что какая-то странная перемена произошла с нею. Это больше не была та убогая калека, просившая о помощи! Передо мной сидела наглого вида женщина, попыхивающая папиросой-самокруткой из махры. Я растерянно перевела свой взгляд с одеяла на рюкзак, чтобы удостовериться, что мне это не снится!

Женщина, перехватив мой взгляд, усмехнулась:

— Я покупаю это одеяло. Сошью себе из него пальто!

— Но я его не продаю!

— Я положила в твою сумку килограмм топленого масла.

— Но я же говорю вам, что одеяла не продаю.

— Килограмм масла — хорошая цена за краденую вещь.

— Как краденую?! — вскочила я, чуть не перевернув стул.

— А так! Машка! — продолжала она в сторону горницы, где кто-то шевелился. — Поторопи оперативника! Скажи — дезертир, что с крадеными вещами, безобразничает!

Сомневаюсь, чтобы там вообще был какой-либо оперативник. Эта особа, скорее всего, была настоящая бандерша, одна из тех, кто безбожно обдирал несчастных эвакуированных (выковырянных, как тогда говорили). Таких «акул» было в тех краях много! Но все это я сообразила уже значительно позже. В ту минуту, однако, я поняла лишь одно: меня ограбили, и если я не смирюсь и не смолчу, то прощай, свобода!

На минуту я остановилась возле тех ветел, сидя на корнях которых я любовалась поленовским пейзажем, и оглянулась. На сей раз пейзаж утратил свою прелесть. И отнюдь не только оттого, что изменилось освещение.

Новые тревоги, новые проекты

Чепуха! Неужели потеря одеяла — такая уж незаменимая утрата?! Как сказать, иногда одеяло значит многое (и это не только по Джеку Лондону, у которого одеяло — ходячая монета для индейцев, покупавших жену за пару одеял). В первую же ночь, как и во все последующие, я могла в этом убедиться. Осень еще не наступила, но мош Костатий говорил:

A trecut Santa Maria —

Сaca-te in palaria [«Если миновала Санта Мария, можешь покакать в свою шляпу» (молд.)].

Уж если в нашей благословенной Бессарабии после Успенья соломенная шляпа больше не нужна, то что сказать о Сибири? До Успенья оставались считанные дни, ночи были уже очень прохладные, хотя днем солнце жгло еще по-летнему.

Физически я была в форме: худая, обожженная солнцем и ветром, я могла идти, не ощущая своего тела, не чувствуя усталости. Хотя чувство голода ни на минуту не покидало меня, это не было истощением. Но надо быть откровенной: морально я была истощена.

Кроме того, надо было здраво рассуждать: как ни отчаянно было мое положение после побега, но у меня были теплая смушковая шапка (даже не упомню, где и когда я ее потеряла?), две телогрейки (ту, что была более порвана, я просто выбросила), стеганные хоть не шерстью и даже не ватой, а мхом брюки, повешенные мною на вербе где-то в окрестностях Томска. Валенки я отдала — не продала и даже не променяла, а именно отдала. И вот я лишилась одеяла.

Ясно было, что до наступления холодов надо где-то бросить якорь… Но где? Как? То, что я видела, — колхозы, совхозы, — вселяло в меня глубочайшее уныние. Поистине, тяжела доля русского крестьянства.

И все же изредка на этом безрадостном фоне бывали проблески чего-то похожего на жизнь. Еще весной довелось мне попасть в деревеньку со странным названием Мохнатка. Там было два колхоза, и меня поразила разница жизненного уровня работников обоих колхозов.

В одном все было как обычно: мякина, лебеда, березовая гнилушка заменяли хлеб, а пареная крапива, чуть сдобренная молоком, — приварок. В другом — имени Крупской — все выглядело иначе: дома имели жилой вид, скотина могла стоять на ногах и у людей был хлеб.

Из восторженных рассказов самих колхозников я поняла лишь одно — жили они нисколько не лучше других, пока председателя не призвали в армию. Колхозники наотрез отказались от председателя, которого им прислали, и выбрали из своей среды женщину, некую Курочкину.

— Хватит с нас, — говорили колхозники, почти сплошь женщины, — председателей мужиков-пьяниц! Они только горлапанят да перед начальством лебезят! А сами все пропивают с этим самым начальством! Работники — сплошь бабы, а председатель и все его подпевалы-мужики над нами измываются!

И Курочкина оправдала доверие людей.

Что тут правда, а что фантазия, судить не берусь. Я все это приняла на веру и решила так. Пойду в Мохнатку, поговорю напрямик с этой председательшей. Скажу ей всю правду, должна же она понять! Я ведь не преступник, не лодырь, не враг. Я умею работать честно, бескорыстно, с полной отдачей. Сейчас война. Стране, моей родине, нужны все ее силы, все люди там, где они могут принести пользу. Пусть до окончания этой войны я проработаю свой испытательный срок. Должны же в конце-то концов оценить меня как работника! Я зоотехник и агроном; землю люблю и знаю. Я могу и хочу быть полезной! Неужели этого не поймут?

До чего же я была наивна, даже после того, что довелось пережить в Бессарабии! Даже после работы на лесоповале! Даже после увиденного в Сибири! Я пыталась все объяснить и искала оправдание всему тому, что я видела, что испытала.

Легко обмануть того, кто хочет быть обманутым! А я так хотела, чтобы все было хорошо! И поверила, что это возможно.

…Свой закончила поход

Я не дошла до Мохнатки самый пустяк — несколько часов пути. Здесь, в какой-то захолустной деревеньке, имени которой я даже не запомнила, закончился мой поход. И закончился самым плачевным образом: меня задержала какая-то плюгавая девчонка. Рыжая. Слабосильная. Из тех, о ком в народе говорят: соплей перешибешь. Как раз из тех комсомольцев, которые ни за что не станут работать, а предпочитают корчить из себя начальство.

Мне бы плюнуть — и она бы перевернулась, но она потребовала предъявить ей документы и, когда я сказала, что их у меня нет, отвела меня в сельсовет.

И по нынешний день не пойму, что заставило меня подчиниться? Надеялась ли я, что меня и на этот раз отпустят? Нет, я просто об этом не думала.

Так что же? Я не чувствовала за собой вины. Я самовольно ушла с места ссылки, но у меня не было выхода. Хохрин, безусловно, садист. Такому нельзя доверить жизнь людей!

Я надеялась, что мое желание работать в колхозе имени Крупской, здесь, по соседству, встретит сочувствие и одобрение.

Меня измотала бездомная, какая-то волчья жизнь, и я полагала, что в самом худшем случае, если меня снова отправят в Нарымскую ссылку, то на сей раз будет лучше: ведь я просто не могла допустить мысли, что хохринский деспотизм мог еще длиться!

Если б я тогда знала, какой деспотизм господствует — который год подряд — в целой стране, занимающей одну шестую всей земли!

В одном лишь я вполне уверена: никогда, ни под каким видом я не могла бы предвидеть того, что ожидало меня.

Почему я не пыталась спастись бегством?

Злая ирония судьбы! Как раз тогда, когда я сидела, запертая в чулане при сельсовете, там проездом была эта самая председательша Курочкина! Узнала она о том, что я хотела у нее работать, или просто пожалела меня? Во всяком случае, мне принесли от ее имени передачу — первую, последнюю и единственную за все долгие годы неволи: крынку молока и миску отварной картошки. Казалось бы, ничто не могло повредить моему пищеварению, а тут… Не в добрый час, должно быть, пришлось мне это приношение! От нервного потрясения, что ли, но после этой картошки с молоком у меня началась такая резь в желудке, что я была вся в холодном поту, и в глазах темнело.

Ночью меня выпустили «по нужде». Было темно, небо заволокли тучи. Падали редкие капли дождя. Чуть белел частокол, а за ним вершины деревьев, должно быть, ракитник вдоль речки Карасук.

Отчего я не махнула через ограду? Не решилась расстаться с рюкзаком, в котором было все мое имущество — папины часы и его фотография? Или врожденная порядочность не разрешала обмануть доверие того, кто меня выпустил? А может, боль и слабость сломили меня и у меня не хватило сил? Не знаю. Возможно и то, и другое, и третье… И все же мне кажется, причиной была надежда. Да! Я надеялась, что мне поверят, ко мне проявят сочувствие и помогут стать не бродягой, а тем, кем я всегда была — честным, добросовестным, умелым работником. Если б я знала, что меня ждет… О, если б хоть на мгновение предо мной чуть приоткрылось будущее! Я бы не колебалась ни минуты: смерть была бы избавлением.

К счастью, знать будущее нам не дано.