Галь-Валь

29 октября 2017 Ольга Козэль

Во времена моего детства считалось, что школьными учителями становятся одни неудачники. Даже мамы с московской окраины, где я тогда жила, пытались всеми правдами и неправдами уберечь дочерей от учительской доли.

В десять лет я влюбилась в учительницу русского языка и литературы со странным именем Мира. Была она старше меня лет на пятнадцать, а значит, родилась где-то году в шестидесятом, когда девочек уже не называли Октябринами и Энгельсинами, но мода на чудные имена, тем не менее, сохранилась. Стоит ли описывать мои чувства? У всех влюбленных в любом возрасте они одинаковы. Нет смысла повторяться. Загляните в любой роман – и узнаете. В общем-то ничего странного в этом событии не было: маленьким девочкам свойственно влюбляться в красивых наставниц. Современная психология, говорят, это даже приветствует.

Дело все в том, что красивой Мира как раз не была. Она была… незащищенной, что ли? Высокая, худая, коротко стриженная, с комсомольским значком, приколотым на карманчик мальчишеской блузы, она походила скорее на невыросшую девочку, чем на учительницу. Однажды, заметив царапину на бледном Мирином запястье, мой сосед по парте Сашка Селезнев хмыкнул: «Нашу Миру кошка поцарапала…» Я глядела на царапину как на тлеющий бикфордов шнур. Хуже всего было то, что я никогда, никогда не смогу ее защитить ни от кого и ни от чего. Мне захотелось быть с нею, быть ею, стать с ней единым целым. Я не понимала тогда, что в эти минуты так оно и было – такова закономерность любви. На уроках я, понятно, не сводила с нее глаз. Если она замечала это и улыбалась мне – я улыбалась в ответ. Потом ее улыбки стали… не то чтобы натянутыми, но какими-то спрашивающими. Вот это уже совсем не входило в мои планы. И я пустилась на хитрость. Едва поймав ее взгляд, я скашивала в сторону глаза и слегка прикрывала их ресницами. Попробуй тут заметь в моем взгляде что-то такое!

Однажды Мира оставила меня после уроков переписывать сочинение.  Теперь она сидела за своим столом и смотрела на меня требовательно, неотрывно. Я почти разозлилась. Сердце мое и без того громко болело — зачем еще добавлять? Наскоро дописав последнюю строчку, я бросила тетрадку на учительский стол и метнулась к двери. «Оля, подожди…» Она подошла ко мне. «Оля, я хочу спросить тебя… — я вновь почувствовала цепкий взгляд ее серых комсомольских глаз. – За что ты меня не любишь?» Высокая, нескладная девочка стояла напротив меня возле классной двери и нервно переступала длинными жеребеночьими ногами в красных босоножках. Я   смотрела на ее босоножки. Мне хотелось кричать от невозможности сказать в этом мире правду! Мой затылок едва доходил до ее открытого локтя. Тут даже открывать рот было бессмысленно. Месяц спустя я перешла в другую школу.

Влюбленность еще долго вспыхивала во мне, но уже подобно сломанной электрической лампочке: внезапный жар и свет сменялись многомесячным холодом и тьмой – и обратно. Я думаю, что ее нет в живых – мне так легче. Никогда не приходило в голову ее разыскать – да и зачем? Узнать, где и как растит внуков пожилая женщина с выцветшими глазами? Нет уж, дудки! Она умерла – и точка. Ту, мою, сероглазую стриженую Миру забыли, наверное, все на Земле, а я отчего-то помню.  Я точно знаю: она была моей первой любовью.

В новой школе у нас была физичка Галь-Валь. То есть имя-отчество у нее были вполне человеческими – Галина Валентиновна, но это пока она не встретилась в жизни со мной и с моей подругой и одноклассницей Багирой, тоже крайне скорой на креативные решения и неумеренно острой на язык. Недолго думая, мы прозвали старушку Гальванометром. Сокращенно – Галь-Валь.

Детство Галь-Валь пришлось на военные годы – на блокаду и все прочие ужасности того славного времени – поэтому в начале девяностых ей никак не могло быть уж слишком много лет. При этом выглядела она совсем старенькой бабушкой – сутулая, седая, в вечно шаркающих домашних туфлях. «Ну что за перемены такие короткие, — доверительно жаловалась Галь-Валь нашему классу в начале урока. – Опять в туалет не успела сходить…» Хваталась за живот и выбегала за дверь. Окна в классе дрожали от хохота. Мы-то, в отличие от доверительной Галь-Валь, за перемену успевали переделать массу всяких полезных и неполезных вещей — даже сбегать за школу выкурить запасливо стыренную дома сигарету. Впрочем, если над Галь-Валь и посмеивались, то чаще всего незло. Слишком уж не располагала она к агрессии извне — морщинистая, подслеповатая, беспомощная. Она никогда не чинила нам подлянок, не занижала оценки. Однажды Галь-Валь ударилась на уроке в воспоминания. Поначалу на это никто особо не обратил внимания. Но очень быстро в классе наступила абсолютная тишина. Лично я никогда в жизни не слышала больше такой тишины. Галь-Валь рассказывала нам про блокаду: «Сначала было холодно, а потом стало тепло – и я заснула рядом с мамой. И знаете, ребятки, такие хорошие сны мне снились, прямо хоть и не просыпайся вовсе! Все вокруг в цветах – желтых, красных, фиолетовых… Солнышко светит, тепло-тепло…» И, по всей вероятности, скоро, совсем скоро осталась бы малая девчушка в своих цветных снах дожидаться Второго Пришествия. Но тут в лицо ударил резкий луч фонаря. Снова стало холодно. И глухой, простуженный голос произнес откуда-то сверху: «Здесь два…» Это заявилась санитарная бригада, собиравшая по ленинградским квартирам трупы. Галочка что есть силы зажмурила глаза и прижалась к матери, чтобы согреться, но та была еще холоднее, чем воздух в комнате. Ее невольное движение не укрылось от незваных гостей. Тот же хриплый голос поправился: «Один! Девочка жива…» Девочку быстро оторвали от мертвой матери, эвакуировали из осажденного города и поместили в детский дом где-то под Вологдой. «И там меня удочерила учительница, — улыбка слегка трогает старческие губы Галь-Валь. – У нее муж на фронте погиб, своих детишек не было, а я-то неприглядная, прозрачная совсем ходила, уж не знаю, чем я ей приглянулась…»

Галь-Валь еще долго рассказывает нам, какие неприятности она доставляла своей приемной матери, едва-едва войдя в полосу переходного возраста. Наотрез отказывалась называть удочерительницу мамой. Убегала из дома. Грубила, срывалась на крик (глядя на Галь-Валь, даже на нас, окраинных обормотов, никогда не повышавшую голос, в это невозможно было поверить). Несколько раз соседи видели девчонку с сигаретой, сигарету отбирали, притаскивали за шиворот к матери. «И вот однажды мама моя сказала: «Ну давай с тобой поговорим по-человечески! И с тех пор я совсем другая стала…» О чем уж там «по-человечески» говорили одинаково измочаленные войной женщина и ее приемная дочка, я не знаю. Хотя Галь-Валь, наверное, рассказывала и об этом, просто я забыла. Но думаю, что доброту, порядочность, любовь к нам – шпанистым, изначально любовью обделенным — Галь-Валь переняла именно у той солдатской вдовы, удочерившей в войну чужую прозрачную девочку — ленинградку. Ведь все в мире имеет причину и следствие – это даже мы в свои невеликие годы понимали чётко.

Я считаю учителей самыми счастливыми и удачливыми людьми в мире. Любых учителей. А своих – особенно. Им была отмерена не одна жизнь, а тысяча жизней. Они перебрасывали себя через собственную смерть так же легко, как я подростком перебрасывала мяч через волейбольную сетку. Они выиграли сражение, дав всем – и чужим, и близким — фору в сто очков. Они не догадывались только об одном: потенциальным победителям в этом мире всегда приходится труднее, чем побежденным. Зато победителей как будто бы не судят. Я точно знаю – не судят.