«Какая была держава, а вы что с ней сделали?» Русская катастрофа начала ХХ века

8 ноября 2023 Ариадна Тыркова-Вильямс

Ариадна Тыркова-Вильямс (1869-1962) — член ЦК Конституционно-демократической партии, писатель. Автор одной из наиболее полных биографий Пушкина. Предлагаем вашему вниманию отрывок из ее книги «На путях к свободе» (1952).

Первые долой

Начинался XX век. Что-то круто менялось вокруг нас. Зазвучали новые голоса, послышался новый, слитный гул, как весной, когда бегут мелкие ручьи. Именно слитный. Все еще было смутно. Расхождения в мыслях, в программах, в чувствах еще не разрослись в непролазные партийные частоколы. Всеобщее романтическое стремление к политической свободе, к конституции, понималось по-разному, но обаяние самого слова — КОНСТИТУЦИЯ — захватывало всех.

О ней много говорили и думали в царствование и Александра I и его племянника, Александра II. Угрюмо замолчали, после того как 1-го марта 1881 г. террористы убили Царя-Освободителя. В царствование его сына, Александра III, трудно было поддаваться политическим мечтам. Общественная самодеятельность была притушена на 10 лет, но в 1891 г. на Россию обрушился неурожай, в некоторых местностях превратившийся в настоящее бедствие. Это побудило правительство временно дать общественности возможность работать.

В июле 1891 г. в газетах появилось письмо неизвестного сельского священника. Он, из глухого угла Казанской губ., сообщал, что в его приходе люди мрут от голода. Такие же известия стали приходить из других мест: из губерний Нижегородской, Саратовской, Тамбовской. Голод принял грозные размеры.

Общество сразу встрепенулось. Стали образовываться комитеты помощи голодающим. Старые учреждения, как Красный Крест, объявляли сборы, посылали на места продовольственные и медицинские отряды, т. к. в голодных областях развилась тифозная эпидемия. 17-го ноября 1891 г. был издан высочайший рескрипт, где говорилось о «великодушных усилиях частной благотворительности, ставшей на святое дело христианского милосердия». В рескрипте сообщалось об учреждении Особого Комитета Помощи в неурожайных местностях. Чтобы подчеркнуть важность этого дела, председателем комитета был назначен Наследник Цесаревич, будущий царь Николай II. Среди всех воззваний громче, заразительнее всего прозвучал голос Льва Толстого. Он не только собирал деньги, но, со свойственной ему энергией, сам объезжал голодные деревни и устраивал столовки.

Наконец власть и общественность стали сотрудниками. Их сблизило народное бедствие и сознание общей ответственности. Это продолжалось недолго, года полтора. Прошла острая беда, и правительство опять стало хмуро, недоверчиво и недоброжелательно коситься на всякое проявление общественной самодеятельности. Но толчок был уже дан. Обострилось сознание, что такая богатая страна как Россия может прокормить своих детей, если власть вовремя примет меры. Мысль, раз пробужденная, уже не останавливалась.

Общественное настроение превращалось в общественное движение, которое скоро должно было разрастись в то Освободительное Движение с большой буквы, которое подготовило революцию 1905 года.

Это все отдельные этапы, установить хронологические границы которых не легко. Но у каждого из этих моментов была своя динамика, свой психологический темп.

В организме народов, как в организме отдельного человека, бывают периоды внутреннего брожения.

Иногда это признак худосочия. Иногда, как это было в России, признак избытка сил. А Россия конца XIX и начала XX века накопила много сил. Реформы Александра II, новый суд, земское и городское самоуправление, армия, основанная на всеобщей повинности, освобождение от рабства миллионов крестьян, перестройка экономической жизни, рост народного образования, университеты, литература, все эти коренные преобразования середины XIX века выдвинули новые потребности, воспитывали новые характеры, требовали простора, личного почина, пробуждали общественные инстинкты и навыки. Правительство открывало школы, увеличивало число грамотных и образованных людей, и в то же время боялось просвещения, старалось держать под опекой мысли, в особенности политические. Не было политических партий, не было свободы слова, печати, совести. Даже разрешение учить ребят грамоте, открыть кооперативную лавку, прочесть публичную лекцию, давалось с трудом. А населению все это было необходимо. И люди для этой деятельности были. Накопилась политическая энергия, социальная отзывчивость, потребность высказываться, проводить свои мысли в жизнь, стремление приносить пользу родине, жить и общими, а не только узкими личными интересами, словом все то, на чем держится общественность. Правительство не понимало, что этим силам необходимо найти применение. Оно не доверяло своим подданным, особенно людям образованным. А они не доверяли правительству.

Власть подводила под общее понятие неблагонадежности всех, кто позволял себе слишком откровенно высказываться о народных нуждах или критиковать правительство. Правительство боялось людей с инициативой, рассчитывало справиться со всеми государственными задачами при помощи чиновников.

Правда, жизнь брала свое и мало-помалу выработался новый тип чиновника, честного, преданного делу, не похожего на тех уродов дореформенной России, которых описывали Гоголь и Щедрин. Мы их оценили только тогда, когда революция разогнала и искоренила старый служилый класс. Но даже эти просвещенные, очень добросовестные чиновники не в состоянии были удовлетворить всем нуждам огромного государства. Нельзя было управлять только приказами из центра. Пора было разгрузить, распределить власть, дать населению больше самодеятельности. Этого самодержавие боялось. При Александре III земства, созданные его отцом, подвергались стеснениям, финансовым и правовым, деятельность их была урезана. И, что было еще хуже, крестьян продолжали держать под опекой, не уравняли их в правах с остальным населением, подвергали телесному наказанию.

Перед правительством было две возможности — или привлечь к себе свежие силы и при их помощи направить зашумевшие вешние воды на свои колеса, или поставить перед ними неприступную плотину.

Власть попыталась идти вторым путем.

Лорд Биконсфильд, умный английский еврей, который сделал королеву Викторию первой императрицей новорожденной Британской Империи и омолодил одряхлевших тори, говорил, что политика есть искусство сначала овладеть властью, потом ее распределить. У русского правительства, вопреки его вековому опыту, способности распределять власть не оказалось. Медленно втягивало оно в огромную государственную машину свежие силы из обширного народного резервуара. Это происходило не от узкой сословной замкнутости. Образование и способности открывали в России путь к любой службе. Несмотря на неосторожные слова министра народного просвещения Делянова, что кухаркиным детям не к чему давать образование, гимназии и университеты были всесословны. Получив диплом, можно было высоко подняться по бюрократической лестнице. Дворянские дети и в армию, и в министерства попадали чаще, чем разночинцы, потому что их родители имели больше возможностей давать им образование и передавали им старые культурные навыки. Но уже миновало то время, когда все должности заполнялись дворянами. На это дворян просто количественно не хватило бы.

Еще Петр Великий открыл дорогу всем способным, трудолюбивым, или просто ловким людям, приказал знатность считать по годности. Последним начальником штаба при последнем самодержце Российском был крестьянский сын, генерал Алексеев. Это не было исключением. Его сподвижником и в императорской армии, и в добровольческой был сын сибирского казака, генерал Корнилов.

Некоторая часть дворянства сама отходила от правительства, хотя власть старалась сохранить, удержать около себя этот служилый класс. Чтобы поддержать поместное дворянство, был учрежден Дворянский банк. Это помогло помещикам приспособиться к новым экономическим условиям, к платному труду.

Но для власти дворяне уже не были такой крепкой опорой. Среди дворян не было политического единомыслия, не было цепкого классового сознания, как например у прусских юнкеров. Из дворянских гнезд, продолжая традицию декабристов, вышло не мало либералов и революционеров. В моей собственной семье была София Лешерн фон Герцфельд, был мой брат, Аркадий Тырков. Я к подлинной революции не приобщилась, остановилась на полпути, но и верноподданной русского царя назвать себя не имею права. Бунт и во мне бродил.

К началу XX в. самодержавие опиралось не столько на дворян, сколько на крестьян. Мало сказать, что они были покорны царской власти. Они просто были с ней органически связаны. В этой связи с мужицкой стихией, в том, что крестьянство срослось с нею, была сила и цельность самодержавия, может быть, и России. Крестьян сближало с царем православие и интуитивное государственное чутье. Весной 1917 г. курский мужик, с которым я случайно разговорилась в поезде, строго сказал мне:

— Какая была держава, а вы что с ней сделали?

Мужик понимал, какая Россия была великая держава, а мы, интеллигенты, плохо понимали. К государству мы подходили не жизненно, книжно. Религию не только марксисты считали пережитком вредных суеверий, опиумом для народа. Так называемые охранительные, правые течения русской мысли были ближе к народному мировоззрению, в них проявлялось понимание его. Их с народом объединяли бытовые традиции, православие и самодержавие, как раз то, от чего интеллигенция яростно открещивалась. Она от церкви отшатнулась, исподтишка ее высмеивала, опорачивала. Не штурмовала церковь только потому, что это было невозможно по полицейским правилам.

Сословная замкнутость, окружавшая правительство при крепостном праве, понемногу рассеивалась. На смену ей сгущалась не менее опасная замкнутость идейная, узость, неподвижность мысли. Достаточно было одного подозрения в вольномыслии, чтобы испортить карьеру и сыну кухарки, и генеральскому сыну. Это отчуждало от правительства людей независимых и образованных. Само собой разумеется, что и среди сторонников и сотрудников власти были люди вдумчивые, иногда даже более вдумчивые, чем левые. Они стояли ближе к государственному аппарату, лучше знали его сложность и хрупкость. Но сила оппозиции была в ее идейной пылкости, в ее активности, в самой ее запретности, в том, что она указывала на подлинные недостатки власти, сулила удовлетворить подлинные потребности населения, слишком долго остававшиеся неудовлетворенными. Не только в отдельных людях, но в целых общественных слоях, пробудилась жажда власти. Тут говорило не только личное честолюбие, но и вера в свою политическую идеологию, в то, что оппозиция сумеет сделать народ счастливее. Самодержавный строй во многом устарел, не удовлетворял ни экономическим нуждам растущей страны, ни политическим запросам тонкого верхнего слоя. Оппозиция притягивала к себе все новые круги. Сюда входили земцы, помещики, городская надклассовая интеллигенция, профессора, учителя, врачи, инженеры, писатели. Шумнее, напористее всего выдвигались адвокаты. Рабочие еще считались единицами. Я их в своей среде не видала, даже когда бывала у марксистов.

Оба лагеря, правительственный и оппозиционный, были одурманены, ослеплены предвзятыми идеями и предрассудками. Слепоте правительства отвечала слепота оппозиции. Самодержавие не понимало общественного стремления к реформам. Левые не понимали психологии самодержавия, его государственной жизненной сущности, его исторических заслуг. Оппозиция считала, что самодержавие навязано народу, что оно держится только полицейскими мерами, искусственной поддержкой дворянства, что формула — православие и самодержавие — не имеет в массах корней. В интеллигенции было упрямое нежелание понять мысли противника, вдуматься в правительственную политику.

Что бы власть ни делала, все подвергалось огульной, недоброжелательной критике. Левые готовы были «бороться и страдать за народ», служить ему, но им и в голову не приходило, что ради этого надо служить и российскому государству, что любовь к народу обязывает любить и беречь наш общий дом, Российскую Державу. Большинство интеллигентов не знало, чего народ хочет, какого счастья ищет, на каких верованьях и преданьях держится крестьянская жизнь.

Свои стремления, свои настроения навязывали они народу, переносили на него. Всякая тень бережного отношения к прошлому, традициям, вызывала в левом общественном мнении резкий отпор, портила репутацию того писателя или общественного деятеля, который в чем-нибудь отступил от левого катехизиса, проявил уважение к охранительным началам. Даровитые ораторы красноречиво доказывали, что в России нечего охранять, нечего беречь. Точно и не было в истории России никаких творческих проявлений народного духа. Одно только ненавистное самодержавие, чужеядное растение.

На огульную враждебность оппозиции власть отвечала таким же, только несравненно более властным, огульным недоверием к общественным силам. С особым, нескрываемым раздражением относилась власть к земствам и университетам. Это были рассадники общественного мнения, а правительство самое существование общественного мнения считало нежелательным.

Университеты действительно были школами, где накапливались не только знания и умственные навыки; там же складывались определенные течения, вырабатывалось миросозерцание, завязывались кружковые связи, заменявшие недозволенные партийные группировки. Профессора пользовались и у молодежи, и в обществе исключительным авторитетом, не только научным. На них оглядывались, от них ожидали руководства. Такой сложился порядок, вернее беспорядок на Руси, что правительство не доверяло профессорам, профессора фрондировали, а студенты бастовали. Это не было русским изобретением. Так бывало и в других странах, где не было политической свободы. Но в Европе студенческие дела не брались всерьез. В России обе стороны придавали им значение. Правительство тревожилось, общество злорадствовало. В сущности это были ребяческие забавы взрослых шалунов, на которых оппозиции не гоже было опираться, из-за которых самодержавию не стоило волноваться. Придавать им значение было плохой политикой.

Власть, точно нарочно, восстановляла против себя академические круги. Вместо того, чтобы использовать знания способных людей, которые были так нужны России, правительство отбрасывало их от просветительной деятельности. Некоторые, как П. Г. Виноградов и М. М. Ковалевский, уезжали заграницу и там находили себе приложение и почетное признание.

Их появление в университетах Англии и Франции в глазах запада было доказательством отсталости и реакционности царского правительства, которое не умеет ценить людей науки. Другие, как Владимир Соловьев, оставаясь в России, попадали в полутень, теряли прямую связь с молодежью, возможность влиять на нее.

Случай с Владимиром Соловьевым, который из-за одной лекции, особенно не понравившейся министру просвещения, навсегда потерял доступ к студентам, — один из самых печальных примеров правительственной близорукости. Это вроде тех цензурных притеснений, которые заставили другого православного писателя, Хомякова, монархиста и славянофила, печатать некоторые свои произведения заграницей. Соловьев был глубоко верующий христианин, философ, умевший ясно и увлекательно писать о сложных религиозных предметах. В нем был и талант, и пламень. Он был, казалось, призван пробудить в русской образованной молодежи угасающий христианский дух.

Его от этой молодежи отогнали, но призвание свое он осуществил, главным образом позже, уже после смерти. Его слова заставили многих впервые подумать о Боге. Через его влияние прошли почти все русские богословские мыслители первой половины века. Но его при жизни отогнали от молодежи. А бездарных законоучителей, которые только усиливали отчуждение молодежи от церкви, поощряли.

Безбожие было самой опасной болезнью не только моего поколения, но и тех, кто пришел после меня.

С этой заразой церковь бороться не умела. Синод материализму противопоставлял меры не духовные, материалистические и потому бесплодные, накладывал на православие мертвящую казенную печать. Это уродовало церковную жизнь, отдаляло многих образованных людей и от церкви, и от религии. Интеллигенция, благодаря своему религиозному невежеству, не понимала различия между божественной правдой вечной церкви и недостатками и ошибками церкви земной.

Также было и с патриотизмом. Это слово произносилось не иначе, как с улыбочкой. Прослыть патриотом было просто смешно. И очень невыгодно. Патриотизм считался монополией монархистов, а все, что было близко самодержавию, полагалось отвергать, поносить. В пестрой толпе интеллигентов было большое разнообразие мнений, обо многом думали по-разному, но на одном сходились:

— Долой самодержавие!

Это был общий лозунг. Его передавали друг другу, как пароль, сначала шепотом, вполголоса. Потом все громче, громче. Правительство могло бы без труда справиться с немноголюдными революционными организациями, не будь они окружены своеобразной питательной средой. Заговорщиков прятали, поддерживали, им сочувствовали. Радикализм и бунтарство расплывались в повальную болезнь. Революция содержалась, действовала на деньги буржуазии. Террористам давали деньги богатые текстильщики, как А.И. Коновалов и Савва Морозов, чайные миллионеры, вроде Высоцких, титулованные дворяне, чиновники, доктора и инженеры с большими заработками, большие дельцы, банкиры.

Первые приступы революционной лихорадки начали проявляться в самом конце XIX в. В течение следующих двух десятилетий перемены шли с такой головокружительной быстротой, что хронологию этой эпохи надо отмечать не по годам, а по месяцам. 17-го октября 1905 г. Николай II издал манифест, который дал долгожданное народное представительство и был первым шагом к конституционному строю. Это не остановило, а разожгло революционное движение. В 1906-7 гг. оно приняло особенно яростный, террористический характер, пока Столыпин не перебил смуте хребет. Во время первой мировой войны наступило внутреннее успокоение, оппозиция заключила с правительством если не мир, то временное перемирие. Оно было нарушено, когда война еще была не кончена. В 1917 г. вспыхнул настоящий революционный пожар.

Но в то время, о котором я сейчас пишу, о пожаре не думали, а если и думали, то по-детски воображали, что огонь только выжжет язвы старой России. Настроение было бодрое, праздничное, а ведь главным двигателем и было настроение. То, что накопилось в сердцах, было сильнее доводов и рассуждений. Мысли и теории плелись за общественными эмоциями, а не руководили ими. В оппозиции здравый смысл, знание жизни, ясность суждения не слишком ценились. Непримиримость и отрицание существующей власти ставились выше практического предвидения. Ко всякому сговору с правительством относились с насмешкой.

По мере того как борьба за политическую свободу разгоралась, обе стороны, и оппозиция, стремившаяся к власти, и самодержавие, не желавшее делиться властью, проявляли все более губительное взаимное непонимание. Правительство всей оппозиции приписывало одинаково разрушительные стремления, не хотело разбираться в ее оттенках, преувеличивало ее силу, тогда еще невесомую. Оппозиция преувеличивала самодержавный гнет и бедствия народные. Ни та, ни другая сторона не допускали в противнике благородных побуждений и добрых намерений, хотя и то, и другое, конечно, было по обе стороны баррикады. Обе стороны, не понимая друг друга, оказались не в состоянии понять ни Россию, ни подлинные интересы народа. Оппозиция хотела все переделать по-новому. Правительство цеплялось за все старое.

Как и многие катастрофы, внутренние и внешние, непримиримость между властью и обществом порождалась прежде всего взаимным невежеством. Вина за русскую катастрофу падает не на народные низы, а на верхи, на всех образованных русских людей, как тех, кто был в оппозиции, так и тех, в чьих руках была власть. Это наша круговая ответственность. Теперь, десятки лет спустя, когда это встает с запоздалой отчетливостью, многое должно вызывать покаянные чувства.

Но далеко не во всем виновата оппозиция. В ней был подлинный энтузиазм, честная потребность служить народу, улучшить его жизнь. Если вычеркнуть Освободительное Движение, его буйное горение, не только потускнеет жизнь нескольких поколений, но и духовная история России обеднеет.