Мой муж большевик, а я гайдамачка

23 июля 2023 Константин Паустовский

Из автобиографической «Книги о жизни», том третий «Начало неведомого века» (1956), отрывок.

На стенах появились размокшие листки с грозными приказами Военно-Революционного комитета.

Приказы были короткие и веские. Они беспощадно и без ВСЯКИХ оговорок разделили все население Киева на людей стоящих и на человеческий мусор.

Мусор начали вычищать, но его оказалось не так уж много. Он сам распылился по малодоступным местам, где и осел в ожидании лучших времен.

Снова пришло то, что было пережито в Москве, но в ином качестве. На всем лежал еще некоторый добавочный налет вольницы и бесшабашности.

Богунский полк (так он назывался в память смелого сподвижника Богдана Хмельницкого полковника Бегуна) расквартировали по частным киевским домам.

К нам на квартиру поставили четырех богунцев. Они принесли аэропланную бомбу, осторожно поставили ее в передней под гнутой венской вешалкой и сказали Амалии:

— Вы, цыпочка, не зачепите как-нибудь неаккуратно этот предмет. А то он как бахнет, так от вашего дома со всей обстановкой останется один сон. Понятно?

— Понятно, — ответила, сжав губы, Амалия и тотчас же открыла давно заколоченную дверь на черный ход. С тех пор через парадное никто не ходил.

Трудно было понять, как богунцы могли передвигаться по земле, столько на них было оружия. Тут было все: пулеметы, ружья, гранаты, винтовки, обрезы, штыки, маузеры, финки, сабли, кинжалы и, кроме того, как воспоминание о сентиментальной мирной жизни, лиловые и красные граммофонные трубы.

Как только богунцы заняли город, из всех окон понеслись рулады давно позабытых жестоких романсов. Снова угрюмый баритон жаловался, срываясь с голоса, что ему некуда больше спешить и некого больше любить, а шепелявый тенор сетовал, что не для него придет весна, не для него Буг разольется и сердце радостью забьется, не для него, не для него.

Снова Вяльцева, вскрикивая, скакала на «гайда-тройке», и умирала на озере, где румянятся воды, прелестная чайка.

Все перепуталось, — Варя Панина и гранаты, запах йодоформа и украинская певучая «мова», красные ленты на папахах и симфонические концерты, мечты богунцев о тихих прудах среди веселых левад и истерические визгливые облавы на базарах.

В квартире под нами жил с женой дряхлый и незлобивый старик инженер Белолюбский. В свое время он прославился на весь мир как строитель знаменитого Сызранского моста через Волгу.

У Белолюбских служила прислуга — краснощекая и веселая девушка Мотря.

Старшина богунцев влюбился в нее и настаивал на женитьбе. Мотря колебалась. У нее были несколько устарелые представления о браке. Она боялась, что богунец — летучий человек, отпетая башка — поживет с ней несколько дней, а потом обязательно бросит.

Однажды Мотря пришла ко мне и с беззастенчивостью деревенской девушки рассказала, что чуть не сошлась со старшиной, но убежала и теперь согласится на близость только в том случае, если богунец женится на ней «по правилам» и любовь их будет навек.

Она продиктовала мне письмо к богунцу. Оно состояло всего из трех слов: «Согласна, если навек». Я написал его большими печатными буквами.

Примерно через час, получив это письмо, богунец начал, грохоча сапогами, матерясь и угрожая оружием, метаться по всем квартирам в поисках ротной печати.

— Куда заховали печать, бандитские морды? — кричал он на своих подчиненных. — Всех постреляю, как ициков. Чтобы моментально была мне печать!

Дом сотрясался от топота сапог. Старшина выворачивал у бойцов вещевые мешки.

Наконец печать была найдена. Старшина написал на записке: «Клянусь, что навек», — прихлопнул к записке для верности ротную печать и прислал Мотре. И Мотря сдалась.

Через день сыграли буйную свадьбу. К дому подали несколько тачанок. В гривы бешеных лошадей были вплетены разноцветные ленты. И хотя до Владимирского собора, где происходило венчание, от нашего дома было не больше двухсот метров, свадебный кортеж рванулся на тачанках к собору и несколько раз обскакал вокруг него под звон бубенцов, гиканье, свист и залихватское пение.

Я на бочке сижу, А под бочкой — качка, Мой мужик большевик, А я гайдамачка!

Эй, яблочко, куды котишься,

К Богуну попадешь — не воротишься!

Наш Богун — командир

Был отчаянный,

Весь из ран да из дыр

Перепаянный!

Когда пели припев: «Эх, яблочко, куды котишься», ездовые с ходу останавливали лошадей, и лошади, горячась, натряся бубенцами, пятились и приплясывали в такт песне. Это было виртуозно, и огромная толпа любопытных, сбежавшихся к Владимирскому собору, приветствовала богунцев восторженными криками.

На третий день после свадьбы (всегда почему-то все неприятности случаются на третий день) богунцев подняли по тревоге среди ночи.

Собирались они неохотно, молча и на расспросы отвечали односложно:

— В Житомир гонят. На усмирение. Там попы взбунтовались.

Мотря рыдала. Худшие ее страхи оправдывались — старшина, конечно, бросит ее и никогда не вернется. Тогда старшина рассвирепел.

— Сгоняй всех квартирантов во двор! — закричал он бойцам и для подтверждения этого приказа выстрелил на лестнице в потолок. — Давай их во двор, паразитов! Душа с них вон!

Испуганных жильцов согнали во двор. Была поздняя зимняя ночь. Колкая изморозь сыпалась с мутного неба,

Женщины плакали и прижимали к себе дрожащих заспанных детей.

— Та не лякайтесь, — говорили бойцы. — Ничего вам не будет. То наш командир психует из-за этой чертовой Мотри.

Старшина построил свой взвод против толпы испуганных жильцов и вышел вперед. Он вывел за руку голосящую Мотрю.

Среди обледенелого двора он остановился, выхватил из ножен гусарскую саблю, прочертил клинком на льду большой крест и закричал:

— Бойцы и свободные граждане свободной России! Будьте свидетелями, крест перед вами кладу на эту родную землю, что не кину мою кралю и до нее обязательно ворочусь. И заживем мы с ней своим домком в селе Мошны под знаменитым городом Каневом, в чем и расписываюсь и даю присягу.

Он обнял плачущую Мотрю, потом легонько оттолкнул ее и крикнул:

— По тачанкам! Трогай!

Бойцы бросились к тачанкам. Под свист и пение «Яблочка» тачанки вылетели со двора и, грохоча окованными колесами, помчались вниз по Бибиковскому бульвару к Житомирскому шоссе.

Все было кончено. Мотря вытерла слезы, сказала: «А шоб он сказился, басурман проклятый!» — и вернулась в квартиру Белолюбского, где лаяли растревоженные мопсы. Жизнь снова пошла своим привычным путем.

Все как-то сразу потускнело. А через некоторое время киевляне начали вспоминать о богунцах с явным сожалением. То были простодушные и веселые, но отчаянно смелые парни. Они принесли с собой запах пороха, красные знамена, простреленные в боях, удалые песни и беззаветную свою преданность революции. Они пришли и исчезли, но долго над городом шумел, не затихая, ветер революционной романтики и заставлял радостно улыбаться привыкших ко всему киевлян.

В то время богунцами командовал Щорс. Имя его вскоре стало почти легендарным.

Я впервые услышал о Щорсе от бойцов-богунцев. Услышал восторженные рассказы об этом непреклонном, неслыханно смелом и талантливом командире.

Помню, что больше всего меня в то время поразила преданная, почти детская любовь к Щорсу. В глазах бойцов в нем воплотились все лучшие качества полководца — твердость, находчивость, справедливость, любовь к простому человеку и никогда не иссякавший в нем, если можно так выразиться, трезвый романтизм.

Богунцы были народ молодой. Щорс тоже был молод. Их общая молодость и вера в победу революции превращала воинскую часть в некое братство, скрепленное общим порывом и общей пролитой кровью.

Никакие внешние события не могли замедлить движение древесных соков. Поэтому в свое время вернулась весна, вольно разлился Днепр, на пустырях бурьян вымахал выше человеческого роста, а простреленные каштаны покрылись сочной листвой и расцвели почему-то особенно пышно.

Временами казалось, что единственное, оставшееся нетронутым в этом мире, — это листва каштанов. Она так же шевелилась над тротуарами, бросая густую тень. И так же нежно и незаметно начали распускаться на деревьях стройные свечи розоватых и чуть сбрызнутых желтизною крапчатых цветов. Но в тени каштанов не встречались уже знакомые гимназистки с влажными сияющими глазами. Рядом с опавшими сухими цветами валялись теперь на тротуарах позеленевшие медные гильзы от винтовок и клочья заскорузлых грязных бинтов.

Весна разгоралась над Киевом, погружая город в свою синеву, пока наконец в садах не зацвели липы. Их запах проник в запущенные за зиму, закупоренные дома и заставил горожан распахнуть окна и балконы.

Тогда лето ворвалось в комнату вместе с легкими сквозняками и теплотой. И в этой летней безмятежности растворились все страхи и беды.