«Мы войны не хотим, но в войне победим, ведь к войне мы готовы недаром». Историк Игорь Дьяконов о первых днях войны
14 ноября 2023 Игорь Дьяконов
Игорь Дьяконов (1915-1999) — доктор исторических наук, востоковед, лингвист. Работал в Эрмитаже с 1937 г. Во время войны был переводчиком в отделе пропаганды Карельского фронта, где писал и печатал листовки, участвовал в допросах пленных. В 1944 году участвовал в наступлении советских войск в Норвегии и был назначен заместителем коменданта города Киркенес. Впоследствии — почетный житель этого города.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Дьяконова «Книга воспоминаний» (первая публикация — 1995 г.).
Если завтра война, если завтра в поход,
Если темные силы нагрянут,
Как один человек, весь советский народ
За великую Родину встанет.
Мы войны не хотим, но в войне победим,
Ведь к войне мы готовы недаром —
И на вражьей земле мы врага победим
Малой кровью, могучим ударом.
Популярная песня 30-х годов.
22 июня 1941 г. было, как известно, воскресенье, все гуляли. Выпускники школ проводили белую ночь с 21 на 22-е на Неве и Островах, и утреннее, в 12 часов, сообщение Молотова всех застало врасплох. Так рассказывается в большинстве воспоминаний. Но наша компания войну, как сказано, ждала, хотя еще не сейчас, летом.
…Я уже упоминал, что с первой половины 30-х годов постоянно проводились военные учения. На улицах останавливали движение, какие-то люди ходили в противогазах, кого-то объявляли условно отравленными глазами и т. п. Иногда это было в общегородском масштабе, иногда в учрежденческом. Во всяком случае, Эрмитаж имел свой штаб противовоздушной обороны. Этот штаб установил вполне реальное дежурство на крыше. Там была будочка, и в ней мог находиться дежурный. Нередко это был наш милый, чудаковатый Михаил Абрамович Шер, всегда в синем фланелевом тренировочном костюме, с одной стороны у него висел противогаз, с другой — планшетка. Иногда он навешивал на себя еще и бинокль. Он почти всегда находился в ПВО. О нем рассказывали, что он то и дело звонил в штаб с сообщениями: «Над вторым домом по улице Гоголя виден дымок, по-видимому, из трубы». В это время особенно многих принудительно привлекали в ПВО из отделов, а Шер охотно шел сам, часто за других. Поэтому у нас он почти не сидел, забегал только за книгами.
Были и более серьезные признаки надвигающихся событий. Например, в конце мая был экстраординарный призыв военнообязанных в армию. В Эрмитаже таким образом был призван Сережа Аносов, археолог, очень приятный человек, муж Александры Михайловны Аносовой, реставратора. В пятницу или в субботу перед самым началом войны от него пришло письмо, где вскользь упоминалось о перестрелках на финской границе. Это нас не очень удивило, так как финская война недавно только кончилась. Затем пришло сообщение, что Сережа Аносов убит. Это было за день до объявления войны. И это еще не так поразило — такое всегда могло быть на границе. Газеты тогда насаждали культ пограничников, все потому же: мы считали, что мы находимся в осажденной крепости, окруженной со всех сторон капиталистическими государствами, только и думающими о том, чтобы к нам вторгнуться и нас уничтожить. Этим многие объясняли атмосферу подозрительности и активность НКВД. Поэтому гибель Аносова, показывая серьезность положения, не обязательно предрекала, что завтра будет война.
Но вот с утра в самое воскресенье Милицу Эдвиновну [Матье — прим. ред.] вызвали в дирекцию без объяснения причин, и она там осталась. Вдруг к нам где-то около одиннадцати часов вбегает Михаил Абрамович, весь встрепанный, и говорит: «Война началась». Переглянувшись с Ксенией Сергеевной, мы не отнеслись к этому серьезно: очередные учения ПВО! Через несколько минут позвонили из дирекции и сообщили, что все сотрудники переходят на казарменное положение. Я выскочил на площадь через Комендантский подъезд. По громкоговорителю повторялась речь Молотова. Стояли мрачные толпы людей. Говорили, что немецкие самолеты бомбили наши города, назывались разные близкие к границе пункты и, помнится, даже Киев. Это было то, чего мы ожидали.
Я побежал на телеграф под арку Главного штаба. После работы я должен был в тот день поехать на дачу в Мельничный Ручей, где находилась моя жена с годовалым Мишей, праздновать пятилетие нашей свадьбы. Я боялся, что они кинутся в город, и считал, что чем дальше от ожидаемых бомбежек, тем спокойнее, и дал им телеграмму, чтобы они сидели на даче.
На работе сначала казалось, что ничего не происходит — все только толпились и обсуждали, что будет, а мы с Ксенией Сергеевной мирно сидели за своими столами — я наверху, она внизу, — и строчили свои ученые сочинения. Однако на самом деле в Эрмитаже почти сразу же началась работа, а именно работа плотничья. Иосиф Абгарович [Орбели — прим. ред.] в свое время убрал из всех кабинетов диваны (из соображений нравственности) и сдал их в хранилище мебели. Где устраивать на казарменное положение такую кучу народа, было неясно. Стали строить нары. Для нас их сооружали там, где сейчас расположена выставка Ассирии. В кабинетах, где сейчас находится отделение Египта, тогда были комнаты отдыха старушек дежурных. Наверху, в комнате без окон, была их столовая, и там долго пахло борщом, поэтому мы впоследствии, когда заняли эти комнаты под кабинеты, называли ее Борщевкой.
Египетская выставка занимала тогда половину разгороженной растреллиевской галереи и была украшена пилонами из фанеры*. Выставка была очень бедненькая, но интересная. Передняя часть галереи, примыкающая к Иорданскому (теперь Главному) подъезду, была ничья. Через Главный подъезд был ход в Музей революции (налево от подъезда). Из «Египта» по Комендантской лестнице можно было попасть в другие залы Эрмитажа, которые тогда включали здания Нового и Старого Эрмитажа, Ламоттовский павильон и часть Зимнего на втором этаже. Незадолго перед войной, — когда в этой половине Зимнего открыли «Выставку военного прошлого русского народа», а потом и Петровскую выставку нового, Русского отдела, — появился ход из Советского подъезда по лестнице в Русский отдел и далее по Министерскому коридору, где была галерея портретов Героев Советского Союза, и через Павильонный зал (с павлином) в старые залы Эрмитажа. Но перехода от Египта по первому этажу к Иорданскому подъезду еще не было, шло восстановление галереи, где до сих пор были одноэтажные царские кухни, а выше них все пространство под потолком, с капителями колонн, было просто замуровано. Реставрация кончилась перед самой войной. Тогда же был готов Сивковский мостик в Новый Эрмитаж. Фанерную перегородку поперек Растреллиевской галереи сняли только во время эвакуации.
Залы между тогдашними кабинетами отделения Египта на Комендантском и столовой дежурных были совершенно пусты. Построенные теперь нары шли в несколько рядов на всю ширину зала. Я пришел туда вечером, когда уже все было занято, и нашел место только с краю, рядом с одной сотрудницей, грузной и мрачной женщиной с тяжелой челкой зубра, которая жила с прелестной нежной, совершенно фарфоровой дамой, печатавшей на машинке и занимавшейся чем-то очень хрупким в отделе графики. Необходимость «спать с N», как я говорил тогда, показалась мне чем-то особенно смешным и в то же время символизирующим что-то мрачное.
Казарменное положение сразу отделило нас от города и страны (в этом, вероятно, и был смысл перевода на казарменное положение вообще едва ли не всех предприятий и учреждений), но и в городе никто толком не знал, что происходит — по крайней мере, в течение всего первого месяца войны. Информбюро сообщало о боях на границе примерно на одну строчку, дальше шли рассказы о мальчике Пете, который встретил в лесу незнакомца, привел его в сельсовет, и тот оказался вражеским шпионом, и тому подобное. За этими пространными рассказами мелькали сообщения об убитых нашими пограничниками в Н-ском лесу немцах. Все было неясно. Все населенные пункты были Н-ские, все направления боев Н-ские, не говоря уже о частях — те уж, ясно, всегда были только Н-ские.
В городе шла ловля шпионов. Всякий сколько-нибудь необычно одетый человек немедленно вызывал подозрение, и его вели в милицию. Надо отдать ей должное: чаще всего милиционеры благодарили за бдительность и выпускали «жертву» через черный ход. Но, к сожалению, не всегда; многие арестованные таким образом люди не вернулись. Одну-две сцены «поимки шпиона» можно было видеть постоянно, повсюду, куда ни выйдешь в город.
Несколько слов о настроении. Я не знаю, как чувствовали себя те, кто раньше уже видел настоящую войну, а для меня это все было внове. Я и мои сверстники испытывали скорее подъем: наконец происходило то, чего мы ждали и не боялись. От войны в стране ожидались серьезные изменения. Мы не сомневались в быстрой победе. Ощущение «осажденной крепости», которому приписывалось многое, в том числе и 1937 г., должно было кончиться. Начиналась новая эпоха в нашей жизни. Поэтому подавленности не было.
*Эта выставка всех поразила. Ведь, как я уже упоминал, даже произносить самое слово «Россия» (вместо СССР или, в крайнем случае, РСФСР), было чем-то антисоветским. Особенно поражала галерея 1812 года с ее «офицерьем» в эполетах. Говорят, один пролетарий, бывший в числе первых посетителей выставки, войдя туда, подошел к дежурной старушке и робко спросил: «А Колчака здесь нет?» — Выставку делали Л.Л. Раков и полковник штаба Люшковский, подарившие свои коллекции оловянных солдатиков в формах 1812 г. для панорамы Бородинского боя, созданной в центре Белого зала; оба они, так же как тоже участвовавший в выставке В. Глинка, были великими знатоками истории частей старой русской армии и их мундиров. Заведующий нового Русского отдела Эрмитажа стал некто Васильев, по слухам — еще один работник НКВД, бросивший оперативную работу в 1937 г., человек малоприятный. Напротив, новый заведующий Античным отделом, Яковенко, того же происхождения, был популярен среди многих сотрудников. Люшковский в 40-гг., ради своего спасения, предал НКВД своего помощника, историка М.Б. Рабиновича, которому поручил написать историю частей, оборонявших Ленинград. Рабинович был осужден на 15 лет за разглашение военной тайны, хотя речь шла об уже историческом прошлом.
Иллюстрация: Эрмитаж, «3-е бомбоубежище под итальянскими залами». Александр Никольский. 1941. Бумага, карандаш