«Надо идти в эмиграцию. Здесь ты уже сделал, что мог»

11 октября 2023 Анатолий Краснов-Левитин

Из книги Анатолия Краснова-Левитина «Родной простор: демократическое движение. Воспоминания», Часть 4, отрывки:

Анатолий Краснов-Левитин о том, кого он встретил в камере, когда его вновь посадили в тюрьму в 1971 г.:

«…Третий был инженер, сын крупного провинциального работника. То, в чем его обвинили, с точки зрения общечеловеческой этики — не преступление. Он со своим товарищем открыли нелегальное проектное бюро. Принимали от государственных предприятий заказы на чертежи. В конце концов попались. Но хотя и не преступник, он самый мерзкий из всех. Ухватки блатного (вечную матерщину) соединял с необыкновенной „лояльностью“. Советские верноподданнические дифирамбы перемежались у него с монологами типичного блатаря. Слушая его, думал: „От советского человека до блатного один шаг“».

Из последнего слова А. Краснова-Левитина на суде над ним в 1971 г.:

«…Я верующий христианин. А задача христианства не только в том, чтобы ходить в церковь. Она заключается в воплощении заветов Христа в жизнь. Христос призывал защищать всех угнетенных. Поэтому я защищал права людей, будь то почаевские монахи, баптисты или крымские татары, а если когда-нибудь станут угнетать убежденных антирелигиозников, я стану защищать и их… Ни один здравомыслящий человек не считает, что критиковать отдельные положения законов, вносить поправки к ним — является преступлением. Это демократическое право каждого гражданина завоевано в трудной борьбе за свободу английской, французской, Октябрьской революциями… Я писал правду, одну правду. Все в моих произведениях основано на достоверных фактах и соответствует действительности…»

Молитва в Бутырках во время выборов патриарха:

«…Сначала по-прежнему Бутырки. Здесь я встретил праздник Троицы. В огромной камере, наполненной московским хулиганьем, я молился о ниспослании Святого Духа.

И несмотря на все свое недостоинство, чувствовал Его в своем сердце. Я знал, что в этот день в Лавре, в патриарших покоях, открывается Собор русской православной Церкви, который должен избрать нового Патриарха. Я молился и о Соборе, и о будущем Патриархе Пимене, хотя я отчетливо сознавал, что этот Собор, покорный Куроедову, представляет собой кощунственную пародию на Собор, и будущий Патриарх — мнимый Патриарх, не избранный, а назначенный Куроедовым.

Наиболее близкая аналогия — это Игнатий, избранный патриархом по приказу Самозванца, которого впоследствии отвергла наша Церковь. Но хотя и отвергнутый и лишенный сана посмертно, все же в тот период, когда он стоял во главе церкви, от него не откалывались и не порывали с ним евхаристического общения, памятуя, что недостоинство Первосвятителя покрывается и восполняется верой Церкви, которая имеет Другого Первосвященника, Назаретского Плотника, Сына Божия Единородного.

А пока я молился, чтобы на нового Патриарха и на послушных ему епископов не пал грех хулы на Святого Духа.

Как писал Тютчев о Папе Пие IX: говоря о папской тиаре, он заканчивает стихотворение:

А ты, ее носитель неповинный,

Господь тебя спаси и отрезви.

Молись Ему, чтобы твои седины

Не осквернились бы в крови.

Видимо, нечто подобное думает и Патриарх Пимен. Недаром же он окружил себя такой охраной, как никогда и никакой другой Патриарх».

О русской молодежи в тюрьме и пьянстве:

«…Итак, вакуум. Ни коммунизм, ни капитализм. Так что же?

У многих вакуум заполняется довольно просто. Старое русское средство: топить отчаяние в водке.

Водка — этот злой гений России — никогда еще не праздновала такого полного, такого совершенного триумфа, как в наши дни.

Но и здесь сказывается особенность русской души.

«Русский человек широк. Я бы сузил», — говорит у Достоевского Митя Карамазов.

Широк русский парень и в пьянке. И в пьяном виде — великодушные порывы. И в то же время — пьяное безобразие.

Митя Карамазов живет в каждом русском парне. А Митя Карамазов в советской интерпретации — Сергей Есенин. Надежда Мандельштам в своих мемуарах пишет, что сейчас на первый план вышла четверка поэтов: Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Анна Ахматова и Марина Цветаева. Но это относится только к немногочисленному кружку эстетствующей молодежи. Где им всем четырем до Есенина! Где до Есенина официальному поэту Маяковскому! Сами Пушкин и Лермонтов — старые русские любимцы — должны уступить первое место Есенину. Заговорите с любым молодым шофером, слесарем, токарем, деревенским парнем. И он вам будет читать наизусть Есенина, — а если вы ему скажете какое-либо стихотворение Есенина, которого он не знает, он все бросит, обо всем на свете забудет и начнет списывать это стихотворение и заучивать его наизусть. Почему так? Да потому, что Есенин — он сам. Тот же пьяный разгул и пьяные слезы. Тот же великодушный порыв и то же безобразие. Если бы он мог писать стихи, написал бы то же самое.

Помню в лагере одного парня. Володя Трохимчук. Сидел за хулиганство. Хороший был парень. Писал стихи и повести и мне показывал. Ко мне относился, как к отцу родному. И со всяким готов был поделиться последним куском хлеба. Интересовался религией. Освобождался — имел самые широкие планы: писать, учиться, познакомиться со священниками. Вышел. Приехал в деревню. Пошел на могилу умершей без него бабушки. Обнял больного отца. А тут пришли ребята, выпили; кто-то предложил идти разбивать ларек с водкой. Как можно отказаться от такого заманчивого предложения? Пошли, разбили, — попался, все принял рыцарски на себя, — получил пять лет лагерей. На воле пробыл два дня, у себя дома — один день.

Таков русский парень. Русский парень без прикрас».

Об эмиграции:

«…Между тем шла лагерная жизнь. Как это ни кажется дико и странно, я ее люблю. Простая жизнь без всяких излишеств, строгие правила, мало отвлекающих моментов, — можно сосредоточиться на молитве и на размышлениях. Можно на досуге все обдумать.

А подумать было о чем. На воле происходило много интересного. И, между прочим, открылись двери для эмигрантов. Я стал получать письма от уезжающих. Уехали мои друзья Титовы. Получил от Елены Васильевны, впоследствии столь драматически окончившей свою жизнь в эмиграции, прощальное письмо. Получил прощальное письмо и от своей крестницы Юлии Вишневской.

И вдруг передо мной также встал призрак эмиграции, и чем дальше, тем он принимал все более и более ясные очертания.

С детства я привык изображать себя в виде парламента. Разные фракции, и между ними диалог.

Вот что говорили крайние правые — патриоты:

„Уехать! Покинуть родину? Друзей! Жену? Ведь она не поедет. Нельзя!“

Вот что говорил центр:

„Речь идет не о сентиментальных соображениях. Надо быть там, где полезнее. Жизнь покажет, что лучше и полезнее для дела“.

И левые: „Надо идти в эмиграцию. Здесь ты уже сделал, что мог. Было время, когда о Церкви писал ты один. Сейчас появилось много людей, которые пишут о Церкви. И в дальнейшем их будет еще больше. Демократический самиздат тоже в тебе не нуждается. Беглых очерков, „подписантов“ и без тебя сколько угодно. Сейчас нужны серьезные исторические и теоретические работы. А здесь, в метаниях, между тюрьмами и этапами, между „привлечением за тунеядство“ и сочинениями „кандидаток“ для академических ребят и честолюбивых попов, ты решительно ничего не напишешь“.

Этот аргумент был решающий. Я помню, как в осенний день 1972 года принял решение об эмиграции. В воздухе веяло весной. Светило солнце. Чуть-чуть подтаивал снег.

Я принял самое важное для меня в жизни решение. В ближайшее свидание я известил о своем решении жену. Спросил, поедет ли она со мной. Ответила: „Нет, нет, я должна умирать здесь“».

Иллюстрация: Анатолий Краснов-Левитин