Обеспечить возрождение. Часть 1

4 месяца назад Carina Topolina

Жил-был на свете один человек.

Он носил длинные волосы и бороду, потому что служил священником. За многие годы он стал совсем-совсем седым. Ведь служил он с самого молодого возраста.

Судите сами, если лет в двадцать он уже женился и сразу же был поставлен дьяконом.

Дьякон из него был не очень. Голос жидковатый и очень высокий. На верхах он дрожал и дребезжал. И было это очень трогательно — как будто он сейчас расплачется под действием Божьей благодати. Но только вот местного архиерея это совсем не умиляло. Услышав такое на праздничной литургии, которую он возглавлял в день рукоположения, владыка брезгливо скривился. Сжав посох, он властно и сурово проговорил: «Этого надо поскорее из дьяконов убирать! Сразу после сорокоуста чтоб!»

Бедный дьякон краснел от стыда. Два года в семинарии, многие годы на клиросе, поездки с хором… даже казачьи песни ай как пел! — а тут на тебе… Всё так коряво.

И картавость портила дело.

После службы в день его дьяконской хиротонии все пошли трапезовать. Владыка, изображая удивление, нарочито озирался. «А хде же наш диАкон-евъей?» — ухмыляясь, говорил он иподьяконам. Они покрякивали от удовольствия.

— Ну, иди сюда, уважаемый!

Дьякон подошёл. Походка у него была стремительная, но неуклюжая. Словно птица скачет на своих тонких лапках, склонив голову, так отец дьякон пересекает церковный двор. Подрясник свистит на ветру и болтается на нем, как на вешалке.

К тому же, во всём его облике было всё то, о чём шутил архиерей. Длинный нос с тонкой переносицей и горбинкой, от больших крыльев которого шли к уголкам тонких губ две суровые линии. Огромные карие глаза сверкали из-под тонких черных бровей. Бледное, чрезвычайно худое лицо окружали черные разметавшиеся волосы. Длинная борода, как у подвижников древности, прятала совсем еще юношеское лицо.

— Хм, какой шустрый! Молодец! Будет с тебя толк! Только есть не забывай! А то ветром унесет, зилот!

И поели они в тот день и выпили. Архиерей уехал довольный.

Прошли дни сорокоуста, а потом собрал наш дьякон облачение и отправился опять к своему владыке — в другой храм, где его в тот же день сделали священником.

На трапезе владыка, опять-таки за едой и питьем, рассуждал о возрождении Церкви. О том, что молодые и сильные должны это возрождение обеспечить трудами рук своих и многими лишениями. Так и сказал: обеспечить возрождение.

Через несколько дней был готов указ о назначении молодого батюшки настоятелем на приход. Семинарию закончить было не суждено. Но это пустяк!

Увидев в указе место своего назначения, пошатнулся наш отец Георгий.

«Как же так? — мелькнула в голове страшная мысль. — Неужто я Дуню мою туда повезу? Нет… это делать нельзя… Так что же?»

Снова смотрит в указ, как сквозь пелену. Потом на секретаря епархии. Но тот отвернулся, делая вид, что его тут нет.

«Решением Нашим… и пользы ради церковныя… Вы назначаетесь настоятелем Михайловской церкви села N и обязуетесь прибыть на место служения не позже, чем через 15 дней».

***

До разрушения церковка была весьма затейливой постройки. И теперь ответственность за восстановление памятника архитектуры легла на плечи двадцатилетнего батюшки тяжелым грузом.

Но только он не боялся испытаний. Засучив рукава, молодой ревнитель принялся расчищать четверик от мусора и разнообразной растительности.

Вечером он ощущал себя столь же усталым, сколь и счастливым. Ведь ему святое дело поручено, и оно двигалось вперед, хоть и медленно.

С местными батюшка ещё не говорил.

Приходя к тамошнему, единственному в своем роде, магазинчику, он наклеивал рядом на фонарный столб расписание служб, написанное карандашом от руки мальчишеским почерком. Буквы он по многу раз обрисовывал. Получалось очень интересно. Службы пока что проходили в домушке, где он поселился — за ширмой. Веревка шершавая, а на ней — две простыни с вышитыми на них вкривь и вкось крестами, вот и всё.

Пел и читал батюшка. А больше не было на этих службах ни души.

Возле магазина обыкновенно собирались сизолицые граждане курить самокрутки с махоркой и пить водку.

— Шо, попик, тяжко?! — смеялись они, давясь от кашля. Их отекшие глаза слезились от дыма и хохота.

— Ничего, с Божьей помощью, — хмурился отец Георгий. — Приходите помочь в деле восстановления церкви.

Он взмахивал рукавами рясы, приляпывая объявление к столбу клейстером. На нём поверх рясы была жилетка, сделанная из ватника с оторванными рукавами. А на ногах — резиновые сапоги, надетые на шерстяные носки.

Приладив объявление, батенька убирал банку с клеем в сумку, сшитую из ветоши, вместе с облезлой кисточкой. И шёл внутрь магазина купить себе гречки, масла растительного, хлеба и сахара.

Есть ему особо было нечего. В основном он подкреплялся чаем с сушками, которые изрядно попахивали плесенью. Спустя несколько дней он полюбил эти скромные одинокие чаепития. Очень хотелось есть, поэтому он сыпал в старинную, со сколами, трещинами и потертостями, фарфоровую чашку побольше песку, то есть сахару, как его здесь называли.

На вторую или третью неделю, оглядев его с ног до головы, продавщица в магазине всё-таки спросила:

— А вы правда батюшка?

— Ну да, — буркнул он в ответ, стесняясь, — можно мне килограмм гречки, а?

— Нате вота, уже в кулёчке, — сказала она, выкладывая товар на весы. — Как раз кило… Дык чо, — она наклонилась в его сторону и перешла на полушёпот, хотя больше не было никого, — здесь остаётесь?

— Пока да. А там — как Бог даст… Ну, вы это… приходите тоже. Пока в домике службы, но… будем надеяться…

 Он положил на блюдечко деньги без сдачи и сразу ушёл.

«А всё-таки полные женщины, грубые на вид, обычно добрые,» — подумал он.

***

На следующий день, повозившись с утра в четверике, батюшка пошел домой попить чаю. Возле крылечка его ждала какая-то бабуля. На вид ей были все 90 лет.

— Здравствуй, сынок… я те тут эта… яичек домашних принесла. Поешь вот хоть…Ты из города… чай. непривычнай к нашим-та делам…

«Ишь какая бодрая», — подумал устало священник. А есть очень хотелось.

Он подошёл, открыл дверь, а бабуля — юрк! — и в дом.

— Ну, шо тут у тебе… Хосподи… — она открывает заслон старой русской печки, начинает с грохотом доставать оттуда старые кастрюли, чугуны, сковородки.

 — А жана-то у тебе хде?

— Какая жена, мать? — вспылил наш горемычный. — Куда ей? Здесь жить? Тем более, что и службы пока тут же, вон — за занавесочкой… Не место для семейной жизни. В городе она, далеко отсюда… Потом… Не до этого сейчас…

— А… поняла, — говорит бабуля, отставляя в сторону кочергу. — Значит, заботицца за тобой некому…Ты батюшка, штоле?

— Да, — оторопело ответил он. Неужели ещё не понятно?

— Ой, Хосподи… — донеслось в ответ сочувственное воздыхание.

— Бабуль, я ухожу… мне опять в храм надо…

— А, ну иди… я здесь похозяйничаю немного.

Разворачивает газеты, целый большущий сверток. А там!.. — вареные яйца, граненый стакан, закрытый сверху марлей слоев в десять и перевязанный нитками… полный густейшей сметаны. А ещё: сливочное масло в бумажке. По бокам лежат аккуратно сырые яйца. Их бабуля кладёт в авоську, извлеченную из кармана.

— На вот, — говорит, — под потолок повесь… Вона у тебя тута крючок, гляди…

Из потолка и впрямь торчал крючок. Раньше на нём висела люлька детская, а теперь повисла авоська с яйцами от бабулиных курочек-рябушек.

Посмотрел он на бабулю. Замотана она в тряпье какое-то, на ногах — калоши чуть не 45 размера, как лыжи — поверх шерстяных носков. Сверху: ватник грязно-желтоватого цвета.

Вздохнул батюшка и пошел опять в церкву трудиться.

***

В тот вечер он нашёл дома, на лавке в кухоньке, вычищенные песком и содой и вымытые студеной водой из колодца, чугуны и кастрюли. В сковородке на плитке была яичница, посыпанная сверху крупной солью. На блюдечке на столе: маринованные огурец и помидор. И печку бабка истопила. Внутри же стоял самый большой чугун с гречкой — батя ее потом три дня ел и похваливал.

Потом, мало-помалу, о батюшке узнали другие селяне. На крылечке он находил передачки со съестным: сухари, мёд, хлебушек домашний, иногда печенье и заварка в бумажках.

Дикие люди были, непривычные. Но потихоньку перестали его бояться, и настал день, когда двое сизолицых пришли к нему в церковку и спросили:

— Батя, может помочь чего?

Оказалось, их жёны послали.

А сами пришли потом и принесли записки на помин, накарябанные причудливо на клочках бумаги, в основном оберточной. И даже на литии постояли. А несколько бабулек пришли на службу помолиться в ближайшее воскресенье.

Батюшка уже не был голодным и таким одиноким. Ощущение пропасти, готовой поглотить всю деревушку вместе с церковкой, у него под грубым и вылинявшим подрясником, в котором он работал — исчезло.

***

Однажды, курсируя между домушкой, где его поселили, с обстановкой частично начала двадцатого века, частично — эпохи коллективизации, и своей церквушкой, вокруг которой уже всё было готово к строительству, — он даже посмотрел на небо. На лес невдалеке. Так красиво… Раньше и не замечал. В голове вдруг зазвучала музыка Баха. Второй фортепьянный концерт. А потом Рахманинов.

К чему бы это? Музыка ведь вроде вся осталась у него дома, так далеко отсюда…

Там был проигрыватель из детства и стопка любимых пластинок. Здесь было не до музыки, но, когда она вспомнилась, он обрадовался её присутствию внутри себя.

Ему хотелось иногда взмахнуть руками, как дирижер.

Когда он был в рясе, то издалека походил на тощую черную птицу с большими крыльями, стоило ему только немного пошевелить руками. Но все уже знали: то «батяня наш».

Однако постепенно ему становилось всё сложнее — силы иссякали. Он видел, что таким макаром ему дальше уборки вокруг руин и зачистки их от растительности не уйти.

Накапливалась усталость, и давило одиночество. Он старался не думать, не думать не только о себе, но даже о жене. Но ему уже очень хотелось попросить кого-нибудь из ближайшего города помочь. У него-то тут — глухо.

Кто не пьёт, тот немощен. Народу в деревне — всего ничего. И кроме них не бывает здесь никого из города. Да и неудивительно. Вместо дороги — полоса глубокой жидкой грязи, по которой и на тракторе не проехать.

Где в такой глуши брать деньги на восстановление храма? Для кого его строить?

Задумался молодой батюшка, сидя в одиночестве в своём домике. Опершись на кулак одной руки, постучал пальцами по старому деревянному столику, изъеденному жучком.

Глянул в окошко.

За ним шелестела на ветру почти в его рост трава и заглядывали в форточку корявые веточки старой яблони. Где-то кричали петухи, лаяли собаки, блеяла коза, каркали вороны…

А на душе было тревожно, пусто и неуютно.

Вздохнул он и отодвинул от себя сушки в эмалированной побитой миске с цветочками оранжевого и синего цвета.

А чай его остывал. Шмыгнул носом отец Георгий и поднес наконец чашку к губам. Чай был едва тёплым к этому времени. И внезапное воспоминание пронзило его… Тёплые и нежные губы молодой супруги… Они так же пахли чаем!

***

У них так было заведено в доме — вместе пили чай. А потом они вдвоём, потихоньку сбегая от домочадцев, отправлялись через большой огород с высокими, покрытыми снегом, грядками — к яблоням, вишням и сливам, в старый сад.

Под их ветвями они прятались от всех. Говорить не хотелось. Они даже посмотреть друг на друга не решались.

Какой уж там медовый месяц… Но под сенью кривых ветвей, спутавшихся между собой, он крепко, отчаянно, как в последний раз, обнимал свою жену.

До свадьбы они виделись дважды. Как в девятнадцатом веке! После венчания провели вместе около двух недель.

И вот уже готовились к тому, что скоро он уедет.

Как ему хотелось расплести её толстую золотистую косу и спрятаться в волосах красавицы, пахнущих солнцем и теплом, хотя вокруг ещё было полно снега.

Надвигалась страшная неизвестность… Положив голову ему на плечо, молодая жена беззвучно плакала. Руки у нее становились горячими и слабыми, дыхание сбивалось от слёз. Он был в отчаянии, потому что не знал, как её защитить от этого горя. Тогда он принимался целовать ее лицо, руки. Он сам плакал и клялся, что всё будет хорошо. После долгого поцелуя она затихала, как птичка, издергавшаяся в силках, становилась совсем беспомощной и бессильной в его руках.

Чтобы беспардонная родня не обнаружила их здесь такими, молодые скорее вытирали слезы. И взявшись за руки, они брели назад к своему дому, уже стыдясь своих чувств…

Отец Георгий встал и резко отдалился от стола. Осмотрелся, словно искал кого-то, кто готов был его пристыдить… Это уже было! Знакомое чувство.

***

Однажды он уже испытал его. Случилось это далекой весной, когда воздух был прозрачен и чист, но по-прежнему очень холоден. Повсюду были моря талой воды, и галдели птицы. Сделав уроки наспех и кое-как, он убегал из дома, чтобы помечтать. Ему нравились отражения неба, леса и облаков в огромных лужах. В пойме реки вода заливала всё и уходила в лес. Он проходил мудреными тропинками, перепрыгивая с кочки на кочку. Иногда присаживался на них и рисовал, боясь забыть, как именно падал свет в эти мгновения, какой формы были облака. Больше таких не будет, ему хотелось запечатлеть все… и от невозможности этого он плакал, иногда в голос. Рассказать кому-либо об этих переживаниях казалось ему немыслимым. И он научился молчать.

Гошенька возвращался домой усталым и задумчивым. Тетя Валя, папина суровая жена, смотрела на него сердито.

— Опять шлялся-шатался? — спрашивала она.

В старой сумке, сшитой из ветоши, вместе с крошками от хлеба лежали его угольки и карандаши. А еще маленький складной ножик, чтоб их точить.

Он мечтал об акварели и цветных карандашах, но их у него не было до самых старших классов.

Но зато ему и цвета искажать не приходилось. Вместо этого он обозначал каждый цвет оттенками серого и черного, штрихами, понятными только ему. И четко помнил, как это выглядело «в жизни», до зарисовки.

Рисунки он складывал в сумку. И по пути домой они всегда облипались хлебными крошками. Хлеб он брал из дома, чтобы выдержать долгие прогулки. Но ел всегда уже по пути домой. Оставались крупные крошки, похожие на хлопья снега. Потому что хлеб был домашний, его пекла тетя Валя. А рисунки были нарисованы на разных клочках бумаги, которую он выпрашивал у всех знакомых подряд. Знали его все, потому что он был младшим сыном местного дьякона. Когда он родился, тому было уже 55 лет.

Потрепав его по голове, ему, в ответ на нескончаемые просьбы и даже просто так, совали бумагу. Во всех возможных видах. Некоторые клочочки были совсем желтые и ветхие, замызганные, загаженные мышами и тараканами. Но он знал, как использовать и их. Он рисовал, рисовал, рисовал. Так и только так жизнь обретала смысл.

Дома он был чужим. Чувствовал это, но не знал, как сказать. Когда рисовал — это гнетущее чувство исчезало. Он ощущал радость и свободу, легкость в душе.

Но дома он был ужасно одинок.

Продолжение следует

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340

С помощью PayPal

Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: