Пасха блаженных
9 марта 2022 Евфросиния Керсновская
Из мемуаров Евфросинии Керсновской (1908—1994) — русской писательницы (мемуаристки) и художницы, заключенной ГУЛАГа (она была выслана из Бессарабии на поселение и принудительные работы в Сибирь в 1941 году, а затем осуждена на длительный срок исправительно-трудовых лагерей).
Мемуары Керсновской (2200 рукописных страниц) сопровождаются 700 рисунками и рассказывают о ее детских годах в Одессе и Бессарабии, высылке и пребывании в ГУЛАГе.
Предлагаем вашему вниманию отрывки из ее книги «Сколько стоит человек». Все рисунки Евфросинии Керсновской вы можете посмотреть по ссылке.
Об отцах духовных
…Следует сказать несколько слов об отцах духовных — о наших священниках. Скажем прямо: незавидна была их доля в те годы. Многие — вольно или невольно (чаще невольно) — приняли мученическую кончину; многие — вольно или невольно (чаще вольно) — стали ренегатами. К первым относится хорошо мне известный в детстве отец Александр.
Когда осенью 1917 года «лопнул» фронт на Дунае, и толпы тех, кого никак нельзя было назвать «русской армией», прошли, круша и уничтожая (даже не грабя, а просто уничтожая) все, что могло подойти под рубрику «дворянского и помещичьего», то в Кагуле — городе, принадлежавшем некогда моему деду (к тому времени уже покойному) Алексею Димитриевичу Каравасили, — местный священник, отец Александр, вышел с крестом в руках, пытаясь образумить то «христолюбивое воинство», о сохранении которого он на протяжении стольких лет возносил молитвы, тогда одичавшие в окопах и озверевшие под влиянием подстрекательств люди (если это люди) избили его, затем, вспоров его живот, прибили гвоздем один конец кишки и гоняли его вкруг столба, пока все кишки на столб намотались. Там он и скончался. О судьбе матушки и шестерых его детей мне ничего не известно. Моя бабушка Евфросиния Ивановна Каравасили, с золовкой и сыном, спрятанные в толще камыша, слышали вопли и стоны мученика. Ночью, выйдя из укрытия, они с помощью верного человека пробрались через виноградники в «плавни» — заросли камыша, тянувшиеся до реки Прут — румынской границы. Проводник им и рассказал, как все произошло.
Времена меняются, и в 1940 году, когда советская армия под звуки «Катюши», которую распевали почти без отдыха, прошла через удивленную и ошеломленную Бессарабию, актов насилия, разумеется, не было. И население — искренне или из каких-либо соображений — с хлебом-солью, под колокольный звон встречало тех, кого, по простоте душевной и по воспоминаниям своих отцов, они считали «христолюбивым воинством», и священники были в рядах своей паствы. Естественно, что так оно и должно было быть: наши молдаване привыкли прислушиваться к словам священников и обращаться к ним за советом. К сожалению, многие оказались недостойными своего звания «пастыря» и отреклись от него… Что ж? Это — плохо, но — понятно. И если верно, что «…понять — простить», то пусть Господь простит им их слабость! Например, хорошо мне известный священник отец Финоген Апостолаки, некогда славившийся своими вдохновенными проповедями, с приходом советской власти круто «повернул оглобли» и заявил, что «давно пора покончить с этими нелепыми сказками, рассчитанными на человеческое невежество». И как же я была удивлена, когда в 1958 году, — после 18 лет разлуки я встретилась со своей мамой, и та мне с восхищением рассказывала, какие вдохновенные проповеди произносил о. Финоген Апостолаки и как он стойко и непоколебимо переносил гонения во имя Христа!
Тут на память приходит еще один священник — отец Петр Васильковский из Могилева Подольского. Сын священника, сосланного на Соловки и там погибшего, он сам отбыл трехлетний срок заключения на Соловках (в конце двадцатых и начале тридцатых годов такие срока — три или пять, а то и два года были обычными). Последние месяцы перед освобождением он провел в Могилевской тюрьме на «„ослабленном“ режиме»: жена имела с ним свидания и носила передачи. В день его освобождения она пошла его встречать, и тут их постигла беда: единственная их дочь, восьмилетняя Оля, баловалась с керосинкой («примусом»). Примус взорвался, девочка получила ожоги: обожжена была, собственно говоря, всего лишь левая рука, и молодой врач сказал, что это пустяки, но присутствующий там старый врач только головой покачал — дети очень плохо переносят ожоги. Увы, он был прав: через 8 дней девочка скончалась. Отец Петр с женой и тещей решили покинуть свою принесшую им так много горя родину и, отслужив на 40-й день панихиду по дочери, они все трое двинулись среди бела дня по льду через Днестр. Это был такой «верх нахальства», что советские пограничники открыли огонь с опозданием — тогда, когда стали стрелять с румынской стороны. Правда, когда беглецы дошли до половины пути, румынская сторона умолкла: беглецы и так шли к ним! С советской же стороны продолжали стрелять даже после того, как они вышли на берег. Теща — старенькая, слабенькая, а возможно, и перепуганная, не могла идти, и отец Петр нес ее на руках. Переход границы, особенно, как в данном случае, когда между обеими соседними державами не существует дипломатических отношений, рассматривается как преступление. И этот случай рассматривал военный трибунал. В тот день родители мои были в городе (в Сороках), и папин приятель, адвокат и страстный охотник Виктор Семенович Драганча, предложил зайти «послушать дело». И правда, это стоило труда! Защитник — молодой «локотенент» (лейтенант) рассмешил всех своей «защитной речью»:
— Что я могу сказать о своем подзащитном? Могу ли я проверить достоверность того, что он говорит? Нет… Но я знаю, что он человек хороший: добрый, самоотверженный. Посудите сами: иной человек был бы рад, чтобы между ним и его тещей пролегла бы река, а этот, мой подзащитный, на руках несет свою тещу. Телом своим укрывает ее от пуль! Нет! Я твердо верю, что такой человек не может причинить вреда стране, оказавшей ему гостеприимство!
Этот ли аргумент, или то благоприятное впечатление, которое отец Петр производил на всех, кто хоть раз с ним повстречался, но румыны — обычно очень предубежденные против всех русских — оказали ему доверие и дали ему приход в большом селе — Кунича Поляна. Но это было не только «доверие», но и нелегкая проблема. По существу, это было не одно село, а два, резко отличавшихся друг от друга. Больше того: между ними была давнишняя непримиримая враждебность на религиозной основе: Поляна была заселена хохлами — выходцами с Украины, говорящими по-украински (хоть и с примесью молдавских слов). Там же, в Поляне, была и церковь. В Куниче обосновывались кацапы — староверы-беспоповцы — очень обособленный и враждебный всему чужому, мирскому народ. Между обоими концами протекала речушка (кажется, Леурда). Зимой, особенно на Святках, на этой речушке происходило традиционное побоище, которому румынские жандармы, всегда довольные, когда русские меж собой не ладят, не очень препятствовали. Да и не только зимой происходили потасовки, в которых обычно верх одерживали кацапы, несмотря на то, что Поляна была раза в два больше Куничи. Вот какой неспокойный приход получил отец Петр! Я не знаю, личное ли обаяние тому причиной или воистину пастырский талант, но результаты, которых добился отец Петр, были поразительны! Доброта и полное бескорыстие, безграничная благожелательность и искреннее желание видеть всех счастливыми открыли ему путь к сердцам людей. Не только слово Божие, произнесенное в церкви, но и поведение, не противоречащее этому Божьему слову, побуждало людей прислушиваться к его советам, и — вопреки поговорке, гласящей, что «совета спрашивают для того, чтобы его не исполнить», — результаты были поразительны. Народ валом повалил в церковь. И не только потому, что отцу Петру разрешили — ввиду незнания им румынского языка — вести службу на более или менее привычном церковнославянском языке, а чтобы послушать его проповеди. В свободное время он знакомился со своей паствой, их бытом и запросами, ходил по домам, навещая больных, и мирил поссорившихся, и неизменно по вечерам на бревнах, для чего-то сваленных возле церковной ограды, неподалеку от дома священника, собирались люди — поговорить о своих нуждах и сомнениях и послушать беседу отца Петра на «божественную» (а иногда и на самую обыденную, крестьянскую) тему.
В первую же Пасху он поразил всех тем, что «доброхотные даяния» — а набралось их немало, как говорится, без преувеличения «на арбе не увезешь» — он раздал тем, кто победнее, одиноким, больным, многодетным… чем резко отличился от таких священников, как, например, наш — из села Околина — отец Филарет Коробчан, который, не довольствуясь доброхотными даяниями, буквально требовал с людей, откровенно говоря, непомерную долю, заваливал калачами и куличами чердак, чтобы впоследствии кормить свою птицу и свиней. Постепенно к «беседам на бревнах» стали присоединяться и староверы беспоповцы, и нередко было видно, как отец Петр шагает по улице, окруженный бородачами, или мирно беседует с ними, сидя на завалинке. Естественно, и драки пошли на убыль и — уже в ближайшие Святки — обычное побоище на льду речки Леурде не состоялось.
Но наступил 1940 год. Бессарабию освободили. А меня лично так «освободили» от всех моих хозяйственных забот… и вообще от всего хозяйства, что я долгое время пребывала в неизвестности о судьбе отца Петра. Лишь вспоминая его рассказы о Соловках (которые тогда, когда он их нам рассказывал, казались мне, что греха таить, несколько преувеличенными и эмоционально сгущенными), я думала: «Уж не постигла ли его беда. Его и матушку?» (Теща еще года за три умерла.)
Лишь зимой 1940/41 года, когда я работала на лесоповале в «лесу Михаловского», я повстречалась с возчиками из Куничи Поляны. Они рассказывали:
— Ох, счастье, что наш батюшка успел скрыться вовремя вместе с матушкой! К нам нагрянули так неожиданно, прямо среди ночи, когда все мирно спали. Но кто-то успел упредить. Телефон был перерезан, и примарь и шеф жандармов не успели скрыться. Село было окружено солдатами. И сразу начался обыск. В других деревнях такого не было… В других местах танки и прочие машины прошли по дорогам, не задерживаясь, и те, кто хотел скрыться, уйти в Румынию, почти всюду успевали это сделать — без вещей, налегке, разумеется. А у нас — нет! Дудки! Птица бы не улетела! И что тут было! В один голос: «Где ваш поп? Не скрывайте: худо будет!» В погребах, на чердаках искали; все мучные лабазы переворошили, бочки с огурцами пораспечатали, копны сена штыкам и протыкали. А уж как строжились, угрожали… А то и награду сулили… Однако как в воду канул!
Лишь осенью — близко уж к престольному празднику, к Покрову, пришло от отца Петра письмо (я сам его читал!) Пишет: «Скажите, пусть не ищут меня в бочках с огурцами! Я, волей и милостью Божией, живу в Болгарии среди православных наших братьев, и молимся мы вместе с ними обо всех страждущих и угнетенных, и просим для вас всех милости Господней в предстоящих вам испытаниях. И правда: на душе неспокойно: пришли времена тяжкие… Неужели будет еще хуже?»
Разве знали мы, что нас ждет? Мы-то думали: хуже не будет; значит, будет лучше. А то, что «хуже» — это тот «n», к которому всегда можно прибавить «единицу»… Нет! Этого мы не знали. А он, отец Петр, откуда он-то знал?
Пасха блаженных
На улице ни следа! Удивляюсь: вчера допоздна всюду горел свет, а сегодня солнце уже вон где, а все спят!
Подхожу к последнему дому. Все указывает на то, что дом строил хозяин, и строил не только для себя, но и для сыновей, внуков. Бревна кондовые — одно к одному, хорошо подогнанные; крыша крутая, высокая; коньки, ставни, наличники — резные, нарядные; окна большие. Пристройки тоже добротные, но пустые, и крытый двор, видно, разобран.
Я еще не научилась с первого взгляда «читать историю», или, как теперь принято говорить, «автобиографию» хозяина, глядя на его жилье, и поэтому остановилась, с удивлением разглядывая это несоответствие: хозяйский дом и бесхозяйственность вокруг него (обратное было бы мне понятней). Пока я разглядывала жилище, дверь скрипнула и на пороге появился пожилой, но еще не седой, стройный суховатый мужик с длинной козлиной бородой. Не успела я рта открыть, чтобы попроситься в дом, как он поклонился мне сам со словами:
— Входи, прохожая! Гостьей будешь! — и посторонился, пропуская меня вовнутрь.
Не веря ни глазам, ни ушам, я робко вошла. Хозяин проводил меня в просторную комнату, где возле печи хлопотали три женщины: одна уже старая, очевидно жена хозяина, и две молодые, должно быть снохи.
— Садись, грейся! — сказал он. — А я еще кого-нибудь приведу. Трое сынов у меня в солдатах на фронте. Вот и не хватает к столу…
Я ничего не поняла.
Он вышел, но вскоре вернулся.
— Что-то нет никого, — сказал он вполголоса.
— Сходи покличь кого победнее! — посоветовала жена.
— Не то! Лучше, когда бы сами подошли…
Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объяснил:
— Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Горка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обычай: к столу должны садиться не меньше двенадцати человек. Тогда и Христос будет с нами.
Он еще раз усмехнулся и добавил:
— Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию боролся; в девятьсот седьмом за это сюда и попал… Работал. Своими руками избу срубил, хозяйством обзавелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья… Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки… Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!
И с этими словами он вышел.
Вскоре он вернулся, приведя с собой двух растерянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил, они сироты и ходят по дворам дрова колют.
Чинно, не торопясь, все уселись на длинных скамьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его место. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу — из тех, что в старину называли венчальной, — засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна оговориться, что икона была явно католическая и изображала святую Цецилию с лилией в руках и с богатым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру, наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которого был, если память мне не изменяет, следующий:
— Пшеница — это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча — из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи — символ того огненного языка, сошедшего с небес на учеников Христовых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!
Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крестились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхальный стол он усадил и глухонемого татарина, бродячего портного, который в этот день работал у него.
Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали крошить в это сусло тонкие белые сушки домашней выпечки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.
Как давно я не пробовала ничего сладкого!
Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезанный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода…
Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огромный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сырые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картошка, жаренная со свининой и луком.
Разве мог с этим сравниться нектар, которым питаются небожители?
Но увы! Этой амброзией мне не суждено было насладиться. На меня вдруг напала внезапная слабость: перед глазами все поплыло, голова закружилась… Неимоверным усилием я удержалась и не упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной картошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:
— Спасибо, не могу… Я хочу спать…
Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!
Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это блаженное ощущение тепла; второе — запах лука.
И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жареной картошки с луком, но уснула!
Как мне было обидно!
Очевидно, такая уж моя судьба: мне всегда не везет к моему же счастью. Тогда я не поняла, почему после жирных щей я опьянела?
Впоследствии доктор Мардна мне это объяснил: мой организм, и в частности органы кровообращения, приспособился к режиму крайнего голода, и стоило мне поесть питательной пищи, пусть и в малом количестве, как вся кровь прилила к органам пищеварения, что вызвало резкое малокровие мозга, а это привело к обморочному состоянию, перешедшему в сон, так как усталость у меня тоже была доведена до предела. Больше того, что я съела, переварить я бы не смогла, и всякий излишек пошел бы во вред. Голодающие чаще умирают не от голода, а от того, что съедено голодающим.
Я не только крестная, но и священник
Однажды рано утром, еще даже не светало, к вахте нашей фермы меня вызвал Николай:
— Какая-то женщина там волнуется. Вас зовет.
Выхожу. В морозной мгле — Эрна Карловна.
— Что случилось? Узнали что-нибудь о Гале?
— Я не о Гале. На этот раз пришла вам сказать, что Вера Леонидовна родила. Мальчик… Ох, как тяжело она рожала! Трое суток мучилась. Хотели рассечь ребенка. Отказалась. Лучше, говорит, оба умрем. Или оба выживем. И выжила. Но до чего слаба! И молока ни капли. А ребенок крупный, только худой — ужас! Поят его ромашковым чаем. Если бы хоть сахар был, а так — вода.
Чем тут можно помочь? Я ей передала свою пайку — 300 граммов хлеба. С этого дня так и пошло: Иван Яковлевич, получая мой хлеб, отделял для меня граммов 100, а остальное давал Эрне Карловне — для Веры Леонидовны, а я перешла на свиной рацион, то есть на дуранду — хлопковый жмых.
Вера Леонидовна выписалась из родильного отделения. Против ожидания, мальчик пережил самые критические дни, но был плох, очень плох. У матери почти не было молока, а питание давали отвратительное. Мамки, то есть кормящие матери, получали тот же паек, что и все: 400 граммов хлеба, три раза в день суп из черной капусты или из отрубей, иногда с рыбьими костями или ржавыми рыбьими червивыми головами. Это прямой путь к авитаминозу. Я получала уменьшенный паек, так как считалась служащей, а не рабочей, и почти весь хлеб отдавала Вере Леонидовне, но что значили эти 200–250 граммов, когда ребенку нужно молоко?
И вот опять Эрна Карловна у меня.
— Фрося, — сказала она, — Вера Леонидовна просит вас окрестить ребенка. Вы знаете, я атеистка. Мои дети некрещеные, хотя в Латвии за это на нас косо смотрели. Вера Леонидовна так измучена, она столько страданий перенесла из-за этого ребенка, что было бы жестоко ей отказать. Ведь есть же такое поверье, что даже безнадежные дети после этого обряда выживают. Нельзя несчастную мать лишать этой надежды!
Я не лишена чувства юмора, и поэтому ясно отдавала себе отчет, до чего это нелепая картина: я — и вдруг в роли попа!
Но мало ли кем иной раз приходится быть…
Однажды в Бессарабии, в 1929 году, когда стояла особенно жестокая зима, я как-то раз оказалась в роли святого Георгия Победоносца, и следующим летом сама слышала целую легенду о том, как «святой Георгий мало того что спас заблудившегося в поле человека, но дал ему понять, что он чуть не погиб в наказание за то, что накануне не оказал гостеприимства возчику, искавшему ночью приюта…»
Вообще окрестить слабенького ребенка in articulae mortis вправе любой человек, который может прочесть «Символ веры». В крайнем случае имеет на это право и женщина.
Обряд крещения, несмотря на то, что обстановка была по меньшей мере необычная, прошел очень торжественно и впечатляюще. Начать с того, что погас свет, и все происходило при свете свечи, оказавшейся у одной из мамок.
Свеча, воткнутая в бутылку, слабо освещала большой ящик, заменяющий аналой. На ящике — купель, то есть просто глубокая тарелка с водой, а также люлька, вернее, чемодан из фанеры, в котором на небольшой подушечке слабо сучил ножками внук и правнук адмиралов Невельских, сделавших так много для России. Мамки с ребятишками на руках сгрудились в глубине небольшой комнаты, отведенной для них.
Крестик раздобыла все та же Эрна Карловна:
— Он освящен в Троице-Сергиевой Лавре, — сказала, вручая его мне, убежденная атеистка.
Я взяла крестик, погрузила его в воду и медленно и отчетливо прочитала молитву Господню — «Отче наш». Затем Вера Леонидовна вынула из чемодана своего ребенка, передала его мне и опустилась рядом с ящиком на колени, сжав руки и уронив на них голову.
В руках моих не было подушки, покрытой шелком, не было и кружевной накидки. Моему крестнику я могла подарить только кусок белой байки — все, что имела… Так лежал он у меня на руках, сжав кулачки на груди, и продолжал сучить ножками.
Я читала «Символ веры», смотря поверх свечи вдаль, и, по мере того как один за другим произносила слова, от которых отвыкла, мне все ясней вспоминалось, как я, собираясь в первый раз на исповедь, говорила слова «Символа веры» в папином кабинете, сидя на коленях у отца. Когда я дошла до слов: «И паки грядущаго со славой судити живым и мертвым, Его же царствию не будет конца», — то невольно повысила голос. И тут увидела, что женщины одна за другой опускаются на колени. Я чуть не забыла «Святую Апостольскую Церковь» и из-за этого дважды повторила: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века». А затем особенно торжественно: «Аминь!»
— Аминь! — сказала, подымая голову, Вера Леонидовна.
— Аминь! Аминь! — нестройно, вразнобой поддержали мамки с детьми на руках.
Дальше я уже совсем не знала, что надо делать. Полагается миропомазание, и за неимением святого мира я сделала его водой: окуная в нее крестик, я чертила знамя креста на лбу, на груди, в паху, на ладонях и подошвах ног, приговаривая:
— Пусть чувства твои будут чисты, разум — ясен! Пусть путь твой будет направлен к добру, поступки твои служат правде. Да будет воля Твоя, Господи! Аминь!
И опять все откликнулись:
— Аминь!
Малыш не пищал. Только широко раскинул ручонки и разжал кулачки, что облегчило мне работу, позволив начертать кресты на ладошках.
Затем я зачерпнула горстью правой руки воду из тарелки и окропила всего нового христианина со словами:
— Во имя Отца и Сына и Духа Свята крещается раб Божий Дмитрий! Аминь!
Тут его терпение лопнуло, и он запищал. Завернув его в баечку, я передала его Вере Леонидовне со словами:
— Мать! Расти сына себе на радость, людям — на пользу!
Должна признаться, с того самого момента, как я, опустив крестик в воду, читала «Отче наш», у меня было ощущение, что все это делаю не я, а сила, которая выше меня и мною руководит.
— Смотрите! Он сам взял грудь! Он сосет! Он сам сосет! — радостно зашептала Вера Леонидовна.
И действительно, малыш, которому до того приходилось сдаивать молоко в рот, ухватил сосок губами, уперся своими паучьими лапками в грудь и жадно сосал, причмокивая, как настоящий!
Мамки одна за другой подходили к «аналою», робко окунали пальцы в «купель» и мочили «святой водой» головки своих детей. Даже татарочка Патимат. А ведь были они почти все урки из преступного мира, и даже не верилось, что эти присмиревшие, такие женственные матери обычно сквернословят, курят и всячески опошляют себя и свое материнство.
…Я шла по зоне, погруженной в темноту. В свинарник я в ту ночь не вернулась. Не пропустили бы через вахту. Я пошла в женский барак лордов, куда меня перевели из шалмана Феньки Бородаевой, после того как я «заделалась ветеринаром». Мое место было на верхнем этаже вагонки, наискосок от Эрны Карловны.
— Ну как? — спросила она.
— Все хорошо, — ответила я тоже шепотом и, подумав немного, добавила: — Просто очень хорошо!
Разговаривать мне не хотелось. Я смотрела в окно на красную звезду Альдебаран, «цыганскую звезду», или это был Марс, бог войны — разобрать было нельзя. Я лежала и думала: что ждет нас всех — Веру Леонидовну, Митю, меня? «Грядущие годы таятся во мгле…» Так было всегда, но в нашем положении — особенно. Даже «завтра» — загадка.
Если вам нравится наша работа — поддержите нас:
Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)