Прошу о любви… Но я боюсь… Я боюсь любить…

6 июля 2019 Светлана Алексиевич

Отрывок из книги Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва. Хроника будущего».

***

Монолог о том, что мы не умеем жить без Чехова и Толстого

«О чем я молюсь? Спросите меня: о чем я молюсь? Я не в церкви молюсь. А одна… Утром или вечером… Когда все в доме спят…

Я хочу любить! Я люблю! Я молюсь за свою любовь! А мне… (Обрывает фразу. Вижу, что говорить не хочет.) Вспоминать? Может, надо на всякий случай оттолкнуть от себя… Отодвинуть… Я таких книг не читала… В кино не видела… В кино я видела войну. Мои бабушка и дедушка вспоминают, что у них не было детства, была война. Их детство — война, а моё — Чернобыль. Я оттуда… Вот вы пишете, но ни одна книга не помогла мне, не объяснила. Ни театр, ни кино. Я разбираюсь в этом без них. Сама. Мы все переживаем сами, мы не знаем, что с этим делать. Умом я это понять не могу. Особенно растерялась моя мама, она преподаёт в школе русский язык и литературу, всегда учила меня жить по книжкам. И вдруг таких книжек нет… Мама растерялась… Без книжек жить она не умеет. Без Чехова и Толстого…

Вспоминать? Я хочу и не хочу вспоминать… (То ли прислушивается к себе, то ли спорит сама с собой.) Если учёные ничего не знают, если писатели ничего не знают, тогда мы им поможем своей жизнью и смертью. Так считает моя мама… А я хотела бы об этом не думать, я хочу быть счастливой. Почему я не могу быть счастливой?

Жили мы в Припяти, рядом с атомной станцией, я там родилась и выросла. В большом панельном доме, на пятом этаже. Окна — на станцию. Двадцать шестого апреля… Многие потом рассказывали, что они точно слышали взрыв… Не знаю, в нашей семье никто его не заметил. Утром я проснулась, как обычно — в школу. Услышала гул. Из окна увидела, как над крышей нашего дома завис вертолёт. Ну и ну! Будет что рассказать в классе! Разве я знала… Что осталось всего два дня… Из нашей прежней жизни… Было ещё два дня — последних два дня в нашем городе. Его уже нет. То, что осталось, уже не наш город. Запомнилось, как сосед с биноклем сидел на балконе, наблюдал за пожаром. По прямой, наверное, километра три. А мы… Девчонки и мальчишки… Мы днём на велосипедах сгоняли на станцию, у кого велосипедов не было, те нам завидовали. Никто не ругал. Никто! Ни родители, ни учителя. К обеду на берегу реки не стало рыбаков, они возвратились чёрные, так за месяц в Сочи не загоришь. Ядерный загар! Дым над станцией стоял не чёрный, не жёлтый, а голубой. С голубизной. Но нас никто не ругал… Воспитание, наверное, такое, что опасность могла быть только военная: взрыв слева, взрыв справа… А тут — обыкновенный пожар, тушат его обыкновенные пожарники… Мальчишки хохмили: «Выстраивайтесь длинными рядами на кладбище. Кто выше — тот умрёт первый». Я — маленькая. Я не помню страха, но я помню много странных вещей. Ну, необычных…Подружка рассказывала, как они со своей мамой ночью закапывали во дворе деньги и золотые вещи, боялись забыть это место. Моей бабушке, когда её провожали на пенсию, подарили тульский самовар, она почему-то больше всего беспокоилась об этом самоваре и дедушкиных медалях. И о старой швейной машинке «Зингер». Где мы их спрячем? Скоро нас эвакуировали… Это слово «эвакуация» принёс с работы папа: «Мы уезжаем в эвакуацию». Как в военных книжках… Уже сели в автобус, папа вспоминает, что он что-то забыл. Бежит домой. Возвращается с двумя своими новыми рубашками… На вешалке… Это было странно… На папу непохоже… В автобусе все сидели молча, смотрели в окно. У солдат неземной вид, они ходили по улицам в белых маскировочных халатах и масках. «Что с нами будет?» — шли к ним люди. «Почему вы у нас спрашиваете, — злились они, — вон белые „Волги“ стоят, там начальство».

Уезжаем… А небо голубое-голубое. Куда мы едем? В сумках и сетках — пасхальные куличи, крашеные яйца. Если это война, то я её по книжкам представляла иначе. Взрыв слева, взрыв справа… Бомбёжка… Двигались мы медленно, мешал скот. По дорогам гнали коров, лошадей… Пахло пылью и молоком… Водители матерились, кричали на пастухов: «Что по дороге гоните, такую мать?! Пыль радиоактивную поднимаете! Шли бы по полю, по лугу». Те в ответ тоже матом, оправдывались, что жалко топтать зеленое жито, траву. Никто не верил, что назад мы уже не вернёмся. Такого же никогда не было, чтобы люди не возвращались домой. Немного кружилась голова и першило в горле. Старые женщины не плакали, плакали молодые. Плакала моя мама…

Приехали в Минск… Но место в поезде мы купили у проводницы за тройную цену. Она всем принесла чай, а нам сказала: «Давайте свои кружки или стаканы». До нас сразу не дошло… Стаканов, что ли, не хватает? Нет! Нас боятся… «Откуда?» — «Из Чернобыля». И человек боком-боком от нашего купе, детей не пускают, чтобы бегали мимо. Приехали в Минск, к маминой подруге. Маме моей до сих пор стыдно, что мы в своей «грязной» одежде, обуви ночью ввалились в чужую квартиру. Но нас приняли, накормили. Жалели. А зашли соседи: «У вас гости? Откуда?» — «Из Чернобыля». И они тоже боком-боком…

Через месяц родителям разрешили съездить и посмотреть квартиру. Забрали они тёплое одеяло, моё осеннее пальто и полное собрание писем Чехова, мамино самое любимое. Кажется, семь томов. Бабушка… Наша бабушка… Она понять не могла, почему не взяли пару банок клубничного варенья, которое я любила, оно же в банках, закрыто крышками… Железными крышками… На одеяле мы обнаружили «пятно»… Мама стирала, чистила пылесосом, ничего не помогло. Сдали в химчистку… А оно все равно «светилось»… Это «пятно»… Пока не вырезали ножницами. Все знакомое, привычное: одеяло, пальто… А я не могла уже спать под этим одеялом… Надеть это пальто… У нас не было денег купить мне новое, а я не могла… Я ненавидела эти вещи! Это пальто! Не боялась, а поймите, ненавидела! Все это может меня убить! И мою маму убить! Чувство вражды… Не могла понять это умом… Везде говорили об аварии: дома, в школе, в автобусе, на улице. Сравнивали с Хиросимой. Но никто не верил. Как поверить, если непонятно? Как ты не стараешься, не силишься понять, все равно непонятно. Я помню: мы уезжаем из нашего города — небо голубое-голубое…

Бабушка… На новом месте она не прижилась. Тосковала. Перед смертью просила: «Хочу щавеля!» Щавель несколько лет есть не разрешали, он больше всего набирает радиацию. Хоронить мы повезли её в родную деревню Дубровники… Там уже была зона, огороженная проволокой. Стояли солдаты с автоматами. За проволоку пустили только взрослых… Папу, маму… Родственников… А мне не разрешили: «Детям нельзя». Я поняла, что никогда не смогу навестить бабушку… Поняла… Где об этом можно прочитать? Где это когда-нибудь было? Мама призналась: «Ты знаешь, я ненавижу цветы и деревья». Сказала так и испугалась самой себя, потому что она выросла в деревне и все это знала и любила… Раньше… Когда мы гуляли с ней за городом, она могла назвать каждый цветок и любую травинку. Мать-мачеха, зубровка… На кладбище… На траве… Постелили скатерть, поставили закуску, водку… А солдаты померили дозиметром и все выбросили. Закопали. Трава, цветы — все «щёлкало». Куда мы отвезли нашу бабушку?

Прошу о любви… Но я боюсь… Я боюсь любить… У меня есть жених, мы отнесли заявление в загс. Вы слышали что-нибудь о хиросимских «хибакуси»? Тех, кто выжил после Хиросимы… Они могут рассчитывать только на браки друг с другом. У нас об этом не пишут, об этом не говорят. А мы есть… Чернобыльские «хибакуси»… Он привёл меня в дом, познакомил со своей мамой… Его хорошая мама… Работает на заводе экономистом. Общественница. Ходит на все антикоммунистические митинги, читает Солженицына. Вот эта хорошая мама, когда узнала, что я из чернобыльской семьи, из переселенцев, удивилась: «Милочка, разве вы сможете родить?» У нас — заявление в загсе… Он умоляет: «Я уйду из дома. Снимем квартиру», — а у меня в ушах: «Милочка, для некоторых существует грех деторождения». Грех любить…

А до него у меня был другой мальчик. Художник. Мы тоже хотели пожениться. Все было хорошо до одного случая. Я зашла к нему в мастерскую и услышала, как он кричал по телефону: «Как тебе повезло! Ты не представляешь, как тебе повезло!» Обычно такой спокойный, даже флегматичный, ни одного восклицательного знака в речи. И вдруг!! Что оказывается? Его друг живёт в студенческом общежитии. Заглянул в соседнюю комнату, а там девчонка висит. Зацепилась за форточку… И на чулке… Его друг снимал её… Вызвал «Скорую»… А этот захлёбывался, дрожал: «Ты вообразить себе не можешь, что он увидел! Что пережил! Он её на руках нёс… У неё белая пена на губах…» О мёртвой девочке он не говорил, не пожалел её. Ему бы только увидеть и запомнить… А потом нарисовать… Я тут же вспомнила, как он меня расспрашивал, какого цвета был пожар на станции, видела ли я расстрелянных кошек и собак, как они лежали на улицах? Как плакали люди? Видела ли я, как они умирают?

После того случая… Я не могла больше с ним быть… Отвечать на его вопросы… (После молчания.) Не знаю, захотела бы я с вами ещё раз встретиться? Мне кажется, вы рассматриваете меня, как и он. Просто наблюдаете. Запоминаете. Идёт какой-то эксперимент над нами. Всем интересно. Не могу освободиться от этого чувства… А вы не знаете, за что падает этот грех? Грех деторождения… Я же ни в чем не виновата.

Разве я виновата в том, что хочу быть счастливой…»

Катя П.

Фото: mediabrest.by