Пятый выстрел

9 мая 2020 Елена Суланга

Рабочий день закончился. Пришла пора ехать домой. На Балтийском вокзале я купила билет до станции Сиверской. Сижу в последнем вагоне электрички, похрупываю чипсами (дурная дорожная привычка!) А за окном то дождь, то солнышко… Что меня ждет на конечной станции, если зонтик дома забыт? Вот ведь, все люди как люди, одна я растяпа. И я стала смотреть на пассажиров. У кого — плащ-накидка, у кого — зонт. Молодцы!

Наконец по дорожному радио объявили об отправлении поезда. И тут же снова дали о себе знать звонкие капли дождя. Электричка тронулась с места. Глухой, нарастающий ритм на «раз-и, два-и, три-и, четыре-и…» Дробью потоки небесной воды, словно включился ударник в веселую мелодию дождя и дороги. И вдруг, с шумом и грохотом распахнув дверь, в вагон влетела, а точнее — ввалилась, с воплями и причитаниями, пожилая женщина. Она была увешана сумками, авоськами и, вдобавок, волочила за собой огромную тележку. «Сильны наши старушки, — подумала я. — Тяжесть-то какая неподъемная!» А женщина, поискав глазами свободное место, неожиданно устремилась к моей скамейке и плюхнулась рядышком на сидение. И моментально, даже не поворачиваясь ко мне лицом, начала говорить. Да так, что, выходит — если со стороны посмотреть — мы с ней давнишние знакомые! Я — то сразу поняла: это у людей иногда такая нервная «говорильня» возникает. От стресса. А мне что? Пусть себе человек выговорится; глядишь, поболтает и успокоится. Вот ведь как бежала, боясь опоздать! В общем, слушаю ее безобидную трескотню и только головой киваю да тему поддерживаю.

— В Гдовскую еду, там моя деревенька. Еще от станции километра четыре идти. А в Гатчине пересадка. Вот, внучкам везу продукты.

— А у вас самой растет что-нибудь в огороде? — полюбопытствовала я.

— Кабачки, помидоры, зелень… парник ветром снесло… внаклонку сажаю, поясница… — отвечает.

— И у меня кабачки, а ну их, тыква лучше, бурьяна много, крыша протекает… нет-нет, кур не держу… сирень — да, жалко, отцвела уже! Зато ландыши пошли.


— Земляника, грибы… ландыши еще местами есть, — говорит.

— Комары да слепни, — вздыхаю с улыбкой.

Вот так мы вели беседу минут десять. Спутница моя всё рассказывала про огород и деревеньку, про грибы да ягоды. Когда тема приелась, разговор, как водится, коснулся здоровья.

— Вишь, сколько таскать мне приходится! Это с диабетом-то. Подколюсь — и вперед. Инсулин, пролонгированного действия. А еще позвоночник больной, грыжа, глаз один плохо видит. Тяжело… А помощи ни от кого не жди. Эх, если б нас было много!..

Я сочувственно промолчала. Кто его знает, почему у стариков нет никого им в помощь? Может, за границей родня. А то вдруг поссорились. Я почем знаю? Вот и выходит, что не всякие разговоры могу вести: а то еще вдруг ляпну чего по неосторожности, потом красней. Словно прочитав мои мысли, она продолжала:

— А все потому, что война. С войны это стало. У бабки моей девять деток росло. Девять! А после войны сколько нас осталось? Дядя, царствие ему небесное, да мы с братом.

Она немного помолчала.

— А вы какого года? — спрашиваю я.

— Сорок первого. Я в самом начале войны родилась. Отца тут же на фронт призвали, он на войне и погиб. Остальные наши мужики тоже воевали на разных фронтах. А дядю не взяли по инвалидности, он хромой был, калека. А как фашисты-то пришли в деревню…

Я не так скоро смогла переключиться от кабачков с земляникой на военную тему. Ответить было нечего, и я просто молчала, изредка кивая головой.

— Бабушку фашисты убили. За что, знаешь? Она услышала грубый незнакомый говор и вышла на крыльцо, грозная, с печальником в руке. Печальник — сковородка по-нашему. Вот фрицы и испугались ее. Полоснули по ней из автоматов. Бабки-то и не стало.

Она глубоко задумалась.

— Немцы-то, вишь, по-разному себя вели. Я от дядьки да брата знаю. Дядя мой как в живых остался? Как-то раз многих наших из деревни взяли да в лес повели. Зачем, ясно дело. «Расстреливать будут», — шептались в толпе. Ужас сковывал шаги. «Шнель, шнель», — кричали немцы, сердито подталкивая людей автоматами. А среди немцев кто-то по-русски знал. Не так, чтобы очень, но все поняли. «Бегийт в болото! — вдруг раздался голос. — Бистро, бистро!» Люди и побежали. Дядька мой как сиганет в болотную жижу! Там не топь была, просто мокрое место с комарами да кочками. «Пригнийс!» — закричал тот же голос. Куда уж дальше! Не присели — легли, вжались в землю — матушку, одни затылки торчат. Что кочки, что головы человеческие… Немцы поверх тех затылков дали очередь. На весь лес отгремело! «Назад нихьтс! Нель-зя. Ступайт в другую деревню!» И ушли. А люди еще долго лежали на земле без движения, облепленные комарами да гнусом. Боялись шевельнуться. Под закат, как темнеть стало, побрели через лес в соседнюю деревеньку. Как фашист тот приказал. Тихо, молча идут. И не знают, то ли ругать им немцев, то ли радоваться, что живы остались.

Я наконец-то решилась вставить пару слов.

— Выходит, разные они были, немцы! — говорю. — Как и все люди на земле. Простым солдатам на что война?

Старушка кивнула.

— Да, — говорит, — так. Им, видно, каратели приказ отдали: стольких-то для острастки убить. А кому охота зазря чужую кровь проливать? И так по макушку в крови от той проклятой войны… Может, они хоть этим-то перед Богом оправдаются. Да… Но вот маму мою…

Я посмотрела на собеседницу. Она все время сидела вполоборота, пока про кабачки да землянику. А тут голову ко мне повернула. Лицо с красными прожилками. Глаза светлые, ясные. На щеке — слезинка. Как у ребенка… Маленькая, словно капля росы. Это не то, что за окном, там дождевые, огромные каплищи. И говорит, пытливо глядя в глаза: «Маму мою…»

А поезд мчится и мчится, набирая ход и, словно Машина Времени, врезается в историю. Раз-и, два-и… Окна в мутных потоках. Не видно ни зги за окном, такой хлынул ливень. Внезапно словно белесый туман поплыл вдоль вагона. В нем стали, один за другим, исчезать лица пассажиров, и только одно лицо — лицо той старой женщины оставалось ясным. Словно икона Богородицы, которая плачет…

— Немцы убивали всех, кто помогал партизанам. Безжалостно… Их повели на расстрел. Брата, маму и еще трех старух. За то, что те кормили. Слышь, еду по ночам выставляли за окно. А партизаны ночью тихонечко пробирались к домам и продукты брали. В лесу-то ведь ничего толком не растет, да и соли-сахара нет. А мама еще и в партизанский лагерь ходила вместе с одной соседкой. Кушать им носила. Жалела мужиков, что голодные. И Кольку, брата моего, иногда брала с собой. Фрицам, если спросят, отвечала, мол, «за грибами» — те и не привязывались. А как уж пронюхали, что к партизанам? Я не скажу. Может, и донес кто из своих, чтоб перед фрицами-то выслужиться?.. В общем, повели на смерть. Мне тогда годик был, я эту историю от брата слышала.

Идут, значит. И мама все молчит, и только Бога молит, чтоб сына как-нибудь от смерти спасти. Ни о чем больше не думает. Братик мой Коленька просто шел, испуганный, ошарашенный. Месил ногами мокрую траву. Голову низко-низко опустил. Как овечка. Ну вот, дошли они до того места, где кусты да елочки молодые густой стеной, а дальше — чаща. Мать вдруг резко толкнула мальчика: «Беги же! Ну!» И в лицо ему глянула. «К партизанам…» Мальчик юркнул в кусты и, пригибаясь, сразу рванул в лесные дебри, под треск автоматной очереди. «Ш-шайзе!» — выругался кто-то из немцев. И процессия двинулась дальше.

…а он все бежал, бежал, спотыкаясь о коряги, падал лицом вниз, на землю, колючую от старых елочных иголок. Вставал и, не смахивая грязь с лица, мчался дальше. Дорога в партизанский лагерь была ему хорошо знакома.

— Дядька Трофим! — хрипло крикнул он, но тут же пахнущая машинным маслом крепкая мужская рука закрыла ему рот.

— Говори тише, дурак! — дунули в ухо. И, чуть позже: — Немцы близко.

Пальцы ослабили хватку.

— Дядька Трофим, дядька Трофим, там маму мою фашисты убить хотят! И бабку Игоря, и…

— Где? — сухо спросил Трофим.

— Здесь, рядом! Вы успеете, только поторопитесь, пожа-алуйста!

— Что случилось? А, это ты, Колян!

Мальчишку обступили подошедшие партизаны. Их было человек десять-двенадцать. Один молодой парнишка, улыбаясь, сказал, мол, Коль, тяпа-растяпа, холщовый мешочек серенький забыла мамка твоя, а в чем ты нам еду принес? Без соли с картошкой, без хлеба и лука уже третий день сидим…

— Дяденьки, поторопитесь же, ну!!!

Лицо мальчика исказила нервная гримаса. Он хотел было рвануть в землянку к командиру, но Трофим придержал его. А из землянки уже вылезал заспанный небритый человек лет сорока пяти, в военной форме, серой от песка и пыли.

— Чего расшумелись?

— Слышь, Петр Андреич, немцы близко. Колька говорит, людей на расстрел повели.

— Людей, говоришь? — командир провел рукой по небритому подбородку. — Много?

— Четырех женщин. Колька пятым был, он успел удрать.

Андреич помолчал. Он стоял, задумавшись глубоко, словно подсчитывал что-то, и в лохматой его голове, как мельничные жернова, ворочались тяжелые мысли. Но размышлял он недолго. Повернул лицо куда-то в сторону болота и процедил сквозь зубы:

— Я своих солдат из-за четырех баб под пули не поведу. Немцев больно много. Кузьма вернулся, говорит, в деревне полно карателей! Если шум поднимем, они всех порешат.

Бедный Коля стал белее мела. Страшно было — еще страшнее, чем там, на лесной тропинке, когда их вели на гибель.

— По-мо-ги-те… — наконец произнес он каким-то очень не своим голосом. — Маму… Маму же убьют.

И слеза по щеке. Партизаны участливо (мол, прости, ничего не можем поделать!) вздыхали, отворачиваясь от Колиного взгляда. Молодой парнишка хотел было что-то сказать, но Андреич грозно зыркнул на него, и тот поник головой.

Мальчик в какой-то момент словно очнулся и, почувствовав, что дядька Трофим ослабил хватку, рванул было обратно, едва тот успел ухватить его за рукав.

— Да куды ж ты под пули?

Мальчик забился в железных объятиях взрослого человека.

— Да я их, да я их сам, да я…

Насилу Трофим, изловчившись, снова зажал ему рот.

И в этот момент прозвучал первый выстрел. Сухой звук, эхом отдавшийся в вечернем лесу.

«Это не маму, — вдруг почему-то подумал Коля. — Не в нее, она же еще жива. Мама жива!»

Наступила тишина. Тишина — как перед грозой, которая состоится, потому что неизбежна, потому что ей настало время — быть, ну и все тут.

Второй выстрел Коля ощутил, как страшный удар хлыстом по телу. Он вздрогнул, дернулся, сильно прикусив державшую его руку. Трофим беззлобно выматерился, а мальчик снова услышал в своей голове странный голос: «Не маму». И, понимая, насколько эта мысль фальшива, он все же попытался ей обрадоваться. Наверняка, мама еще жива!

Третий. А за ним через секунду последовал и четвертый выстрел. И тогда тело Коли вдруг обмякло, и он ватным комом стал сползать на землю. Он завыл, как воют волки, и принялся мерно раскачиваться из стороны в сторону. Трофим все еще держал мальчика, зажимая ему рот, так что, вместо воя, получалось мычание.

— Что делать-то будем с пацаненком? — полушепотом спросил кто-то. — Ведь снова выть начнет, бедолага. Может, рот ему, того, тряпкой замотать — пока фрицы не уйдут?

И они замотали бы Коле рот тряпкой, они уже вытащили для этой цели грязную портянку, первое, что под руку попало, — как вдруг…

Пятый. Отчетливо, звонко. С дерева, с шумом хлопая крыльями, слетела какая-то крупная птица. Вниз посыпались шишки и мелкие веточки. Тело Коли вдруг окрепло. Он вдруг успокоился. Абсолютно. Взял Трофимову руку и отвел от своего лица, а Трофим почему-то не сопротивлялся.

— Это — мой… — сказал мальчик твердо и отчетливо. — Это убили меня.

И он повернулся спиной к партизанам и зашагал куда-то вглубь леса, а те не стали его задерживать, вообще, они постарались сделать вид, что его уже здесь нет, как если бы и раньше его здесь не было. Мальчик почувствовал, почему партизаны молчат, почему не задерживают его, позволяя уйти, не спрашивая, куда… Он понял, что должен что-то сказать им напоследок.

— Отдайте мне мамин мешочек, серый, вон тот, что на земле!

Ему протянули холщовый мешок. В нем лежала небольшая луковица, которую забыли вытряхнуть. Мальчик вынул из мешка ту луковицу и протянул ее партизанам. Но они не взяли. Луковица упала на землю. А Коля сжал пальцы в кулак, потом раскрыл их и зачем-то долго смотрел на свою пустую ладошку.

— Она вас кормила… — тихо сказал он им на прощанье.

Хрупкая фигурка мальчика медленно таяла в полумраке леса. Потом и вовсе исчезла.

— Это ж добивали кого-то, — наконец, проговорил Трофим.

— Да заткнись ты! — прошептал молоденький парнишка. Он вдруг заплакал, не стесняясь своих слез.

А Коля с того дня, когда он понял, что его убили вместе с мамой, — стал совершенно другим человеком. Он тогда прошел еще несколько километров по лесу, совершенно не зная, куда идет. Ему не было страшно: он не боялся ни темноты, ни волков, ни, тем более, людей, — никого он больше не боялся, потому что умер. Спокойно дошел наутро до какой-то дальней деревушки, где его никто не знал. Назвал себя чужим именем и ничего о себе не рассказывал…

Это уже после того, как немцев прогнали, Коля домой вернулся. А там — я! «Хорошо, — говорит, — сестренка жива осталась». А меня соседка вынянчила. Так вот мы потом и прожили свою жизнь. Так и прожили…

Женщина вскоре распрощалась со мной и, забрав котомки с тележкой, заторопилась к выходу. А я сидела и все никак не могла отойти от наития. От той истории, которая неожиданно коснулась моего сердца. Что есть война? Солдатики ли, стреляющие друг в друга? Или же что-то, гораздо более глубокое, чем наш видимый мир, в котором не найти ответа на этот простой и страшный, но очень важный вопрос…

Дождь, наконец, прекратился. Косые струйки стекали вниз, меняя рисунок на стекле. Наконец, оно сделалось прозрачным. И весь остаток дороги я молча смотрела в окно. Туда, где вечернее солнце пронзало своими рыжими лучами иссиня-черные тучи.

СПб, июнь 2011

Рассказ публиковался (православная газета «Вера-Эском»; литературный журнал «Ецирут», Германия и др.).

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)


Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: