Слепая
2 июня 2019 Надежда Тэффи
День был тусклый, заплаканный.
Море серое, линючего цвета, сливалось с небом, но не казалось от этого безбрежным. Напротив, оно как будто кончалось где-то совсем близко, ползло мутной дымкой вверх и изнемогало в тяжелом тумане. Оно даже не плескало береговой волной. Совсем было стоячее, мертвое.
Померло море, скончалось.
На скамейке, поставленной боком к берегу, сидела дама в шляпке, в городском платье. Нездешняя. Здешние так не одевались.
Сидела она, отвернувшись от моря, и глядела вдоль аллеи. Здесь парк подходил к самому берегу. Скучно и недовольно смотрела она. Видно было, что ждет, и видно было по вздрагивающим губам и нервно шевелящимся бровям, что мысленно составляет какие-то неприятные фразы.
Наискосок от нее, ближе к парку, сидела на скамейке пожилая женщина и, положив на колени покрытую бумагой дощечку, что-то выдавливала на ней палочкой.
Та, что отвернулась от моря, встала и пошла к берегу. Справа слышались голоса. Три молодых девушки в грубых коленкоровых рубашках, тесно ухватившись под руку, входили в воду. Шагали неуклюже, повизгивали. С берега кричал бабий голос:
— Не расчепляйтесь! Не заходите далеко! Окунитесь да и вылезайте. Я вам говорю, не расчепляйтесь. Потонете.
Кричала сидящая на камне востроносая старуха в белом платке.
— Да что вы, Дарья Павловна, — отзывались девушки. — Да мы же вместе.
— Что это за девушки? — спросила подошедшая.
— Наши слепые с приюту, — отвечала старуха и снова принялась кричать: — Я вам говорю, поворачивайте к берегу! Вытаскивать вас некому.
Из-за кустов вышли еще три девушки. Эти были в серых ситцевых платьях с коленкоровыми пелеринками. Шли сцепившись под руку. Шагали вразвалку, спотыкаясь, поддерживая друг дружку. И вдруг запели:
Ах, отворите! Ах, отворите
Нам двери счастья в наш светлый рай.
Пели они просто и убедительно, как поют все русские прачки и городские мещанки. Один голос красиво вторил, два звенели в унисон.
Ах, озарите, да озарите
Лучом приветным мой темный край.
Грустное небо, и тусклое море, и эта безотрадная слепая песня так согласно, все вместе, невыносимо мучили, что дама в шляпке побоялась встретиться с этими девушками, увидеть их лица, их страшные глаза. Она быстро вернулась к своей скамейке, села и стала смотреть вдоль аллеи. Аллея была пуста. Отвернула перчатку на левой руке, взглянула на часы.
— Опаздывает. Только этого не хватало!
Вынула из сумки сухарь, отломила кусочек, погрызла и вдруг, повернувшись, увидела. По аллее, не спеша, шел худощавый господин среднего роста, в круглой соломенной шляпе.
Она быстро вынула из сумочки пудреницу, слегка отвернулась, но тут же злобно защелкнула коробочку.
— К черту! Не стану.
Худощавый господин приостановился около женщины с дощечкой, что-то поговорил с ней и, не торопясь, подошел к ожидавшей.
— Вы опоздали минимум на полчаса, — сказала та, не здороваясь.
— Всего на четверть, — отвечал он, сморщив улыбкой впалые щеки.
— И еще нашли время завести знакомство с этой бабой.
— Это не баба, а очень культурная дама. Она работает для слепых. Переписывает для них «Анну Каренину».
— Ужасно, подумаешь, важна для этих дур Анна Каренина. Только Карениной им и не хватало.
— Но почему же вы так? — с ласковым укором сказал он. — Это же хорошо, что об этих несчастных заботятся.
— Спасибо, что вы меня учите, — сказала она дрожащими губами.
— И, знаете, это очень остроумно придумано. Понимаете, на этой доске сделаны желобки, и она вдавливает палочкой точки, располагая их особенно для каждой буквы. На другой стороне точки получаются выпуклые, и слепые ощупывают их пальцами и так и читают. Это страшно интересно.
— А я считаю, что это хамство, — отрезала она.
— Что? — удивился он. — Почему хамство работать для слепых?
— Хамство заставлять меня ждать. Вы могли бы после моего ухода развлекаться Анной Карениной.
Он пожал плечами и сел.
— Ну, вы, я вижу, сегодня не в духе.
— Господи, до чего глупо! Вы, очевидно, решили глупостью поправить грубость, — пробормотала она и отвернулась.
Он нагнулся и добродушно заглянул ей в лицо.
— Подождите, — сказал он. — В чем дело? Расстроены нервы? Или я в чем-нибудь провинился? А?
Это наигранное добродушие окончательно обозлило ее. Не желая отвечать, она молча вынула из сумки сухарь и стала грызть.
— Почему это женщины вечно что-нибудь жуют? — улыбнулся он.
Надо же что-нибудь сказать. Вот и сказал. И пока говорил, уже понял, что замечание неудачно. У нее побелел нос от злости.
— Женщины жуют, потому что они не успели даже выпить чаю… потому что не хотели заставить себя ждать… потому что у них есть деликатность… и теперь начнется мигрень. Вот почему женщины вечно жуют…
Она понимала, что говорит глупо, как последняя дура, и от этого злилась еще больше, но остановиться не могла. Словно катилась вниз по каким-то чертовым рельсам, упиваясь своим отчаянием, бессмысленным и злым.
— По-моему, уж лучше опоздать, чем так расстраиваться, — сказал он. — Через полчаса мы уже сможем получить завтрак
Она посмотрела на его близко склоненное к ней лицо, увидела глубокие складки около рта и с левой стороны навинченный фарфоровый зуб с золотым ободком. Этот зуб решил все дело. Не надо было видеть его. Он вставлен для красоты в этот блеклый, растянутый рот с лиловатыми углами губ. Он вставлен, чтобы нравиться, пленять, влюблять, чтобы бегали на его зов и ждали его, а он бы опаздывал, он бы позволял себе подшучивать над нервами. У-у! Гадина!
Ах, отворите! Ах, отворите
Мне двери счастья в мой светлый рай! — звенели с берега печальные, не понимающие своей печали девичьи голоса.
Она снова взглянула на него и тут увидела последнее, переполнившее чашу: у него в петличку пиджака была просунута крупная конская ромашка.
— Украсился!
В порыве неизъяснимого отвращения, она выхватила цветок и швырнула его на скамейку.
— Пошлость! — задыхающимся голосом почти простонала она. — Вы весь такой! Весь! Весь! Уходите! Ради бога уходите… иначе я…
— Ну, хорошо, Вера Андреевна. Успокойтесь. Я уйду, раз я так вас раздражаю.
Он уже сделал несколько шагов, но приостановился в горестном недоумении.
— Я ничего не понимаю… Может быть, позволите, все-таки, проводить вас. Простите, я даже не знаю… Ну, бог с вами…
Она нетерпеливо отвернулась.
Когда она подняла голову, он был уже далеко.
Обернется или нет? Обернется или нет? Нет. Словно тяжелая волна скатилась с ее головы, с плеч.
В глазах потемнело, зазвенело в ушах, сердце стукнуло. Ну, вот и кончено. Точно вся она опустела. Так устала, так стихла.
— Ну что же это я наделала? Как грубо, как глупо! Черт знает что! Что со мной было?
Ее всю затрясло странным, невеселым смехом.
— Господи, да я, кажется, плачу…
Было, вероятно, то, что, когда она ехала сюда, к морю, на свидание с этим милым, славным человеком, она думала о другом море, южном, солнечном, о веселых друзьях, о нарядном ресторане на набережной, о молодой итальяночке, певшей страстным голосом под звонкую гитару: «L’amor e corre zucchero!», и о милых глазах, смотревших на нее восторженно и влюбленно.
Ах, озарите вы, озарите
Лучом приветным наш темный край! — поют эти уродины под тусклым небом, и в горький туман плывет печаль их голосов.
Вот еще две вышли из боковой аллеи и идут к ее скамейке, где она сидит и плачет. Одна из них худенькая, черненькая. Глаза у нее совсем ушли глубоко-глубоко, и веки плотно склеены. Только черная полоска ресниц отмечает их место. Другая белобрысая, глаза у нее мутно-серые, и оба скошены к носу. Эта курносая, пухловатая. Идут под руку. Говорит курносая, рассказывает плавным голосом:
— Такая это красота, что и описать нельзя. Море голубое-голубое, а вдруг рассердится и потемнеет. Ну, совсем тогда синее, и по нем белые морские баранчики прыгают, играют. И так оно красиво да весело, что некоторые матросы так нипочем домой не хотят. А на берегу-то какая красота! Ни пером описать. Травка зелененькая, и в ней цветочки — и белые, и красные, и желтые, и синие. А над каждым цветочком пляшет бабочка. И какого цвета цветочек, такого цвета и бабочка.
— Чего же они пляшут? — недоверчиво спрашивает черненькая. — Им, поди, тоже есть надо.
— Да им поесть одна минутка. Глотнет росинку с цветочка, вот ей и все. И снова пляши.
— Да ведь ты же не видела, — вдруг раздражилась черненькая. — Ведь ты же от рождения.
— Мало что не видала. Я и так знаю.
— Да что у тебя все красивое да красивое. Этак у тебя и Дарья Павловна красивая.
— Дарья Павловна как цветок Божий.
— А голос-то какой. «Не отчепляйтесь» — ровно сыч.
— Голос не беда, а зато сама… Постой!
Они подошли к Вере Андреевне. Курносая ощупала скамейку руками.
— Садись, — сказала она. — Ишь, что тут? Цветочек? Знаешь, это один мальчик хорошенький-хорошенький приходил, увидел нас и подбросил.
— Да что ты? — удивилась черненькая. — Ей-богу?
— А и цветочек! Ну и цветочек! — ласково тянула курносая, перебирая смятую ромашку. — И каждый лепесточек разный. Вот этот голубенький, а этот розовый. Да ты пощупай — сразу поймешь, что розовый. А вон еще желтенький. А этот — ну, поверить трудно — совсем золотой. Господи, сколько тут радости. И все для нас, и все нам. В одном цветочке. А ведь таких цветочков-то по всей земле раскидано миллионы. И бабочки над ними вьются, и все так красиво, так красиво, что иной ангел не выдержит, порхнет с неба украдочкой, поцелует такой цветочек али бабочку, да и опять за облака и смеется нам сверху. Вот помолчи. Послушай. Слышишь — смеется?
— Девицы! — закричал с берега бабий голос. — Собирайтесь в кучу. Пора!
Слепые встали, взялись под руку. Курносая приостановилась.
— Слышишь? Слышишь? — спросила она, повернув голову к скамейке, где тихо плакала дама в шляпке. — Слышишь ангела?
И обе, радостно улыбнувшись, заковыляли неровной развалистой походкой к берегу.
Иллюстрация: картина Валентина Губарева
Обсудить статью на форуме
Если вам нравится наша работа — поддержите нас:
Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)