Слово Божие в нашем ученьи

27 августа 2018 Василий Розанов

Его я узнал первый раз при переходе со второго курса на третий в университете. Памятен мне этот вечер. Я пришел совсем изнеможенный с последнего классического экзамена. Без уговора, но точно по уговору, этот год у нас читались самые избранные, самые роскошные произведения классической древности: шестая песня Илиады, «De Republica» Цицерона и «Речь о венке» Демосфена. В шестую песнь входит знаменитое прощание Гектора с Андромахой, и, Боже мой, что это за поэзия, какая бледная тень ее остается в переводе! Кстати, у нас в «Слове о полку Игореве» есть тоже знаменитый «Плач Ярославны», по мысли и сюжету и всему тону и сущности близкий к теме Андромахи. Оба произведения еще языческие — и как, значит, язычницы умели любить мужей, говорить о мужьях, какое в них было высокое чувство любви и жены! Но перехожу к другим произведениям. Палимпсест «De Republica» был найден Анджело Май, итальянским ученым XIX века, где-то в монастырском средневековом погребке. Это был заплесневелый пергамент, на котором были написаны какие-то католические тропари и кондаки; но ученый, при рассматривании, заметил под готическими буквами средневекового письма царапины какого-то другого письма. Он смыл позднейшее писание, и под ним открылся знаменитый текст Цицерона: оказалось, невежественные монахи, чтобы не тратить свежего пергамента, употребили старую рукопись, соскоблив письмо с нее. Но они соскоблили краску, а черты острием остались.

Цицерон тут пел свою лебединую песнь. Он не осмеливался защищать республику перед лицом валившегося на нее Цезаря. Страшный триумвир подавил его адвокатское красноречие. Он боялся, он страшно боялся, но он и помнил доброе старое время, патрицианское время, эту римскую помещичью эпоху, но доблестную, но благородную, но с великими воспоминаниями. И он запел. Он вводит в рассуждение Somnium Scipionis, мифический «Сон Сципиона», где великий римский полководец передает привидевшийся ему сон о том, что может угрожать республике, спасенной им от Ганнибала: потеря чувства равенства, узурпация одного. Под пером Цицерона это был намек на Цезаря, и тут, я думаю, адвокат особенно трепетал. Но песня хороша. Демосфена же обвинил Эсхин. Кто-то предложил наградить Демосфена за политические заслуги золотым венком. Встал знаменитый оратор Эсхин и объяснил гражданам, что, кроме вреда, Афинам ничего не принесла задорная и бессильная борьба ритора Демосфена с македонским владыкой. Эсхина в поздние его годы изгнали из отечества, и, не имея чем существовать, он открыл ораторскую школу; и вот, чтобы объяснить ученикам на примере свои правила, он повторил им в классе свою речь против Демосфена. «Что же, что же он мог сказать тебе?» — воскликнули удивленные и восхищенные ученики. «А вот послушайте, что этот дьявол сказал», — ответил Эсхин и повторил им речь Демосфена. «Теперь-то мы понимаем, — сказали, выслушав, ученики, — почему ты был побежден и даже выгнан из Афин».

Действительно, вот двадцать лет прошло, а я помню еще наизусть целые отрывки Демосфеновой речи. Местами она груба (для нашего уха и понятий), и это-то сообщает ей красоту правды. Право, она напоминает «Слово о полку Игореве»: то же великое течение несказанных природных сил.

(…) И такая оказия: издатель лекций закутил у нас и растерял все листочки. Мы потеряли не только комментарии к речи, но и самый перевод. И вот в пять дней подготовления пришлось приготовить, т. е., в сущности, вновь перевести всю речь. Это была чудовищная работа и чудовищный страх перед экзаменатором, сухим и строгим немцем. (…) Я получил «три» на экзамене, едва переводный бал. Профессор, которому мы не комментировали, а только уже переводили, все время кричал на нас. «Ради Бога, сколько угодно кричи, только поставь три» — это была наша психология. Я пришел домой, бросил книги в угол комнаты, решил идти в баню, чтобы смыть всю тяжесть экзаменов легким московским паром, а пока бросился на диван, но заснуть не мог. А так как студент машинально читает, когда не разговаривает, то и я достал с полки до сих пор благоговейно мной хранимые два старых-старых тома, взятые у одного товарища — «Библии», издание еще времен Александра Благословенного, с мелкой, как бисер, славянскою печатью. А по-славянски я тоже не знал, т. е. никогда и ничего не читал, кроме каких-то склонений в четвертом классе по грамматике Перевлесского: «рабъ», «раба», «рабому» (кажется — так). Эти славянские неразборчивые буквы я всегда ненавидел. Положив ее на валик кушетки, я открыл — конечно, случайно — начало Исаии пророка… и стал почти по складам разбирать, но потом все быстрее и быстрее.

И тут я почувствовал, именно сейчас после смены тех греческих впечатлений, до чего же это могущественнее, проще, нужнее, святее всего, всего… Первый раз я понял, почему это «боговдохновенно», т. е. почему так решили люди вот об этой единственной книге, а не о других. Это шло куда-то в бездонную глубину души… Это было совсем другое, чем Демосфен. О чудная Сирия, о твои тайны! Ничего мы не понимаем в Востоке. Бог говорит, а то — человек говорит. Да не важно, что тут (у Исаии) «Бог» написано. И мы везде и всюду это «Бог» пишем. Но если бы «Бог» и не было написано (у Исаии): все равно я и всякий почувствовали бы, что это — Божье слово, что вообще это какое-то нечеловеческое слово. И как оно нужно! И как оно дорого! Оно спасительно, опять не в нравоучительном смысле, а в каком-то другом, глубочайшем, — вот в чем дело.

Так я не пошел в баню. А с тех пор люблю и читаю слово Божие. Но вот дело и практика, ради которой я заговорил. До этого 1880 года я никогда не читал слова Божия. В восемь лет ученья в гимназии мы, ученики, прошли катехизис, богослужение, историю русской церкви, священную историю Ветхого завета Рудакова и его же священную историю Нового завета: но Евангелия и Библии я никогда не читал, и знал разницу между ними только в том, что Евангелие — маленького формата, а Библия — огромная и тяжелая. Я хочу сказать и хочу, наконец, пожаловаться, что на так называемом «Законе Божием» нас учат чему угодно, но не слову Божию, а слово Божие точно держат от нас в карантине. Как это мудрецы распорядились — я не знаю, но знаю еще и второй факт, что оканчивали курс мы в гимназии сплошь лютыми безбожниками, и какое-нибудь религиозное чувство во мне пробудилось только в университете, начиная с рассказанного вечера, да еще под впечатлением талантливых лекций по всеобщей истории (курс средних веков, курс реформации).

Насчет безбожия я не о себе одном говорю, а о всем нашем товариществе: не было для нас большего удовольствия, как поглумиться над верой, приблизительно с четвертого и до восьмого класса гимназии. Но еще о слове Божием: позднее я узнал и чудную «книгу Товита», и речи Иова, и страницы «Истории царств», и таинственное «Бытие». Все до того хорошо, что трудно выразить. Вот что надо проходить в гимназиях, взамен теперешнего безверного набора фраз, разных тоже в своем роде «Иловайских», переделавших по-своему, скомпилировавших по-своему слово Божие. Заставьте-ка в первом классе проходить «Книгу Товита»: ведь это идилия, святая идилия. Где-нибудь в пятом классе проходите мудрое «Бытие», ибо тут уже о грехе и это может усвоить не ребенок же в 10–11 лет (теперь проходят в этом возрасте священную историю Ветхого завета), в шестом классе — Евангелие, в седьмом — апостольские послания.

И будет выходить из гимназии христианин, а не безбожник и циник, издевающийся над отрывочными текстами, которым его старательно и бесполезно выучили. Если в какой реформе мы серьезно нуждаемся, то в этой. Ибо без помощи слова Божия и без веры в него прожить трудно, и тем труднее, чем серьезнее человек и чем труднее время.

1901, август

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340

Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: