Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты

19 декабря 2022 Григорий Свирский

Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.»

…времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана «За правое дело», опубликованного журналом «Новый мир» в 1952 году.

Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, — невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества… Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.

Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, «открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: „Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!“

И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: „Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, — жить-то всем хочется…“

И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу».

Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов, хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.

Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:

«На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.

Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: «Легкари!» Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.

Второй спокойно, без осуждения подтвердил: «Легкарик, торопится жить».

Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: «На ложном пути!» Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.

(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.

Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: «Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу».)

…А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.

В газете «Правда», куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна…

«Новый мир», опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.

Фадеев потребовал распять виновников.

И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.

«Желтая звезда… в красной каемочке полезного еврея».

Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя — Солженицына.

И писатель не вынес, когда позднее вдруг «арестовали» вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью «Все течет». Но об этом разговор особый…

Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, «пишущих в стол» ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.

Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.

Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех — Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:

Климу Ворошилову письмо я написал:

Товарищ Ворошилов, народный комиссар…

За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.

Этакое неожиданное кви про кво — один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.

12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.

То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка «Киевлянин» Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.

«Революция в России пойдет по еврейским трупам!» — восклицает Шульгин с трибуны.

Пуришкевич, глава черносотенного «Союза Михаила Архангела», кричит с места: «Так!»

Шульгин продолжает: «…пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!»

Пуришкевич с места: «Правильно».

Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе…

В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии… И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но… жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, — и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в «Правде» статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: «Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых…» Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем, среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.

Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.

Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.

Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что «сегодня утром арестован враг народа космополит № 1 Илья Эренбург».

Поспешил Головенченко, не проверив информации, непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед…

Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и… застал его дома.

Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.

…Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: «И у них бывают инфаркты…»

Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, — Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина…

В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу «врачей-убийц»…

В комбинате «Правды» собрали «государственных евреев» — подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа…

Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ («А куда деваться?» — бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу… На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.

«Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала… Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба… Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: «На дачу самой длинной дорогой…»

Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи…

Эренбург распрямился в конце жизни.

Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:

Мне кажется, в то время

Я был уже гранатой,

Весь начиненный

смертью

и расплатой.

На том «патриотическом сборище» никто, кроме Эренбурга, не осмелился поднять головы.

Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.

— Три года, — ответил врач.

— Впо-олне достаточно.

И — умер. Точно в отведенный самому себе срок…

Кровавый разгул был удесятерен первым в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал — что бы вы думали? — «Атомную колыбельную»:

…не тол, не динамит,

Есть посильнее вещество

Теперь в твоем краю.

Не буду называть его…

Баюшки-баю…

Империя ощутила себя неуязвимой — атомным эхом пришел указ о расстрелах.

12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.

Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.

Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.

С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: «Сережа», «Валя», «Володя», сценарии-кормильцы?..

В 1967 году было передано в Президиум IV Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией «Д. Дар, член СП».

Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:

— А это муж Веры Федоровны…

Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:

Хорошо быть Даром:

Получаешь даром

Каждый год по новой

Повести Пановой.

Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР.

«Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:

…пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов, Ильичевых и Поликарповых, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!

Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма…

Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.

9 мая 1967 г.

Ленинград»

Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.