Все к худу

16 ноября 2019 Зинаида Гиппиус

Дементьев убил свою жену.

Год производилось следствие, потом его судили и приговорили, — ввиду смягчающих обстоятельств и ввиду того, что он уже одиннадцать месяцев просидел в предварительном заключении, — только к церковному покаянию в дальнем монастыре.

Срок покаяния пришел к концу, а Дементьев и не думал уезжать из монастыря, потому что ему решительно некуда было уезжать. В монастыре он вел себя тихо и молчаливо, и только последнее время стал иногда разговаривать с казначеем, добродушным, статным и чернокудрым о. Мефодием. Весенней порой, перед сумерками, сходились они на монастырском кладбище и беседовали. Сидели на скамеечке под сиренями, у могилы купчихи Бронзовой. Памятник хороший, высокий, наверху урна, под урной — стихи. Монастырь был хоть и далекий от столиц, но не захолустный и не очень бедный; около — уездный город.

Как-то раз сошлись они, Дементьев и о. Мефодий, на вечерней, весенней заре и повели беседу. О. Мефодию давно хотелось допросить кающегося, как с ним приключился грех, но тот доселе все отмалчивался: беседовали они больше отвлеченно.

— Благодать-то какая, Николай Павлыч! Дружная нынче весна стала, — заговорил монах, шумно дыша и глядя вверх, на желто-зеленое небо, свежее и чистое, как будто только что вымытое. — Листочки какие уже большие. А теплынь-то! Небось в вашем Петербурге еще снег полеживает, либо грязища холодная. Не ездить бы тебе никуда, Николай Павлыч, остался бы с нами. Чего еще? Здесь тишина, а у тебя душа потревоженная…

— Я и не поеду никуда, должно быть, — сказал Дементьев и усмехнулся.

Нельзя было бы угадать, сколько ему лет: может быть, мало, может быть, много. Сероватое, худое лицо, серовато-белокурая, редкая, кустиками, бородка, серовато-бледные, запавшие глаза; на щеках, когда он усмехался, — длинные складки.

О. Мефодий обрадовался ответу.

— Не поедешь? Вот бы хорошо! Постригся бы с Божией помощью, и прожил бы свое время в тишине.

— Нет, я постригаться не стану, о. Мефодий, — сказал Дементьев. — А так… надоела мне вся эта канитель. Уходить некуда… не к чему… и жить здесь — тоже не к чему. Тебе я, о. Мефодий, пожалуй, скажу, потому что мне все равно: я повеситься задумал.

О. Мефодий от неожиданности даже затрясся весь, открыл рот и замахал руками.

— Что ты? Николай Павлыч? Христос с тобой! Каялся-каялся, откаялся — а теперь в новое грешное помышление впадаешь? В монастырь, да вешаться? Подумал бы! И с чего?

— Ну я из монастыря в рощу уйду, к речке. Не кричи. Ты добрый человек; добрый человек, слыша про это, не должен кричать; а если он еще и умный — так он сочувствует, понимает.

— Грех твой, что ли, тебя замучил? — спросил о. Мефодий уже тише.

— Какой грех! Я и не каялся никогда, что убил Марью. Вышло так — и отлично.

О. Мефодий хотел было ужаснуться и начать объяснять собеседнику его заблуждение, но любопытство превозмогло все, и он спросил:

— Да как оно случилось-то? Приревновал ты ее, что ли? Ах ты, Господи Иисусе Христе!

— Я бы тебе рассказал, о. Мефодий, да ведь ты не поймешь. Ты, вон, во-первых, все о грехе да покаянии…

О. Мефодий немного обиделся.

— Ты, Николай Павлович, мою душу не знаешь. Думаешь, меня сомнения не посещают? Всего бывало. Молчишь только, конечно. Теперь оно реже, а как в молодости-то начнутся мысли, как начнутся мысли… Я и нынче от многого не отказываюсь.

— Да не оттого… Так. Какой бы ты ни был, хоть семи пядей во лбу… А лишнее это. Все равно, ведь, никакого сообщения между людьми нету.


— Это верно, нету, — оживившись, сказал о. Мефодий. — Я и сам думал, еще когда в миру жил, лавка у отца в городе была. Никакого сообщения. Ты человеку свое толкуешь, — а у него свое на уме, что — неведомо. И знаешь про это, а все силишься, толкуешь. Вот за то и хорошо в монастыре. Какое у нас здесь сообщение? Самое малое. С братьями о самом простом покалякаешь, о. настоятелю дела доложишь, книги покажешь — вот и сообщение. Зато у нас с Богом сообщение в молитве. Каждый по-своему, про свое Господу говорит, уже Он, Вседержитель, разберет. А между человеками нет издавна сообщения. Мне думалось, дьявол сетки везде натянул.

— Ну вот видишь, — сказал Дементьев. — Сам говоришь — нет, зачем же меня просишь про жену и про все рассказывать? Так, из любопытства просишь. Да ничего, мне уже все равно.

— Некое малое сообщение существует, — проговорил, смутившись, о. Мефодий. — Вот, например, я тебя полюбил, — а ты какое слово сказал мне: повешусь. Я должен постигнуть, зачем ты его сказал.

— Да как раз этого-то и не постигнешь. Тут уж каждый на свою совесть решает. А дело мое короткое, скажу — и понимай как хочешь. Жена моя, Марья, была женщина большая, грязная, крикунья. Жили восемь лет вместе. И так она мне надоела, так надоела… этого рассказать нельзя. Женился я на ней студентом, в жильцах жил у ее матери. Совсем молоденький был, и монах — каких у вас в обители ни одного нет. А эта «Машечка» стала ко мне по вечерам в комнату ходить и целоваться. Она куда старше меня была, но еще ничего, недурна как будто, — да и что я понимал? Ну, дальше больше, она о том, что мы женимся, с полной уверенностью говорила, у меня же разные в голове благородства, ну и женились, очень скоро. Слушаешь, о. Мефодий?

О. Мефодий молча, со значительным видом, кивнул головой.

— Моя мать жила в провинции — умерла. Марьина тоже умерла невдолге. Денег никаких не было. А у Марьи каждый год дети, да гадкие такие, больные, все умирали, а она радовалась. Университет я сразу же бросил, поступил на железную дорогу, сорок рублей получали, да квартиру — две комнаты и кухня. Изо дня в день и пошло. Уйду с утра, работа глупая, каторжная, — приду — она орет, ругается, вонь… Чем ни попадя в меня швыряет, просто бешеная баба, такая злобная. Лицо даже масленое от злобы. И я стал понемногу ругаться. Прачечную у себя завела и язвит: «Вот, мол, интеллигентные люди как жену держат! Уж отольются тебе мои слезки, студент на патент!» А потом грязные слова пойдут.

О. Мефодий покачал головой.

— Эк она, бабья-то злоба! За то и хорошо в монастыре, что нет ее тут, бабы!

Дементьев продолжал.

— Да что расписывать. Просто у меня в голове началась какая-то тупость, понемножку сначала давило, потом все больше и больше. Надоела она мне, так надоела!

Даже теперь, когда Марьи уже не было в живых, голос Дементьева сделался резким и тоскливым.

— Один раз пришел домой; через кухню — к себе. Она за мной, с мокрым полотенцем и утюгом. Утюг на стол бросила, сама ко мне, орет, деньги какие-то спрашивает. Я и не разобрал. Кричу: убирайся! А она меня мокрым полотенцем по лицу и утюг швырнула. Я этот утюг, — горячий был, — поднял да в нее назад. И так ловко попал, прямо в висок, она упала, не мучилась нисколько.

— Ай-ай-ай! Господи Боже мой! Экий ты, Николай Павлович! Да что это? тебе бы давно ее, ведьму (прости Господи!), бросить, и дело с концом.

— Бросишь! Не шла она. Всюду, говорит, за тобой, по закону. Не шла она никуда.

— Да! Дело! Можно сказать!

— Ну, а прислуга видела, что я не нарочно, и что она, Марья, первая в меня утюгом шваркнула. Оттого меня и оправдали. Я-то сам не оправдывался. Говорил и на суде: «Убил нечаянно, не думая, — но не жалею; почему — потому что она мне очень уж надоела».

— Экий ты незадачный, Николай Павлыч, — нерешительным голосом произнес о. Мефодий. — Баба злая тебя сгубила. Кабы хорошая жена попалась, жил бы теперь поживал, денежки наживал, служил бы там, что ли…

Дементьев усмехнулся.

— А я вот рассудил, что все то же было бы. Тут-то вся и загвоздка, что все то же. Ну, оказалась бы жена получше, я бы с ней не восемь, а восемнадцать лет прожил. Думаешь, с другой женой и не ссорились бы? И не распускала бы она себя? И денег бы от меня не хотела? И дети бы не умирали? Ну было бы место получше, ну денег больше, — так все же не доставало бы. Все то же было бы, только длиннее, тягучее, и все бы шло хуже да хуже, потому что сил бы меньше становилось да болезни бы пришли, а за ними смерть, — своим порядком. Теперь, как повешусь, меня под кусточком схоронят, а то бы хорошая жена памятник, вроде вот Бронзовского, заказала. Так разве не все равно?

О Мефодий молчал.

— Ты этого, о. Мефодий, не знаешь, а я тебе скажу, что насмотрелся я на разные жизни, и все-то то же самое. Всякая жизнь — к худу идет. Бывают там радости по дороге, а направление одно у всех — к худу. Общее-то направление. Сначала, в молодости, выдумаешь себе и то и се, не понимаешь, что к худу, а как начнется, — да поймешь, тогда уж ау, не поскачешь. Ты говоришь «незадачный». Ну, а Наполеон — слыхал про него? Кажется, задачный был. А и у него все, даже хорошее, к худу шло: и пришло худое, и так и докатилось до последнего худа.

— Да ведь жизнь-то длинна, — неуверенно сказал о. Мефодий. — Вот теперь избавлен ты, Николай Павлович, от бабы этой, теперь и живи с Богом. Начинай, коли грех-то не давит тебя.

— Как это начинать? Службу ехать искать? Жену новую высматривать? Чтоб опять все вроде того же пошло и к тому же пришло? Нет уж, о. Мефодий. Уж тянулся изо дня в день неизвестно для чего, а уж больше не могу. Я за восемь лет всю жизнь прожил, которую другие за пятьдесят проживают. Ту же самую, только у них жиже, а у меня гуще, ну не так надолго и хватило; понял я ее, жизнь-то матушку. Ты, о. Мефодий, извини, тебе мирская жизнь далека, так ты и не рассуждай.

— Да что далека? К худу-то она, это правда твоя, к худу всякая. Если рассудить, так уж где ж к хорошему? Зато в монастыре-то и благо нам, что мы уж и не мечтаем, а сразу приготовляемся к приятию. А вот что скажи мне, Николай Павлыч. Ведь, может, ты сам не знаешь, а может, наслана на тебя теперь эта духота от того, что ты все-таки человека убил? Неужели никогда не каялся?

— Что велели — исполнял. А душой — не каялся. Просто вот и не думаю, что убил. Точно не убил.

О. Мефодий задумчиво поглядел на темнеющее небо и кашлянул.

— Так-таки и не было душевного раскаяния? — спросил он строго.

— Говорю тебе, точно и не убивал.

О. Мефодий наклонился к собеседнику и проговорил таинственно:

— Значит, друг любезный, ты никого и не убивал.

Дементьев удивился.

— А Марья?

— А Марьи — и не было никогда. Вот послушай, какие меня мысли однажды посетили. На духу не говорил, а тебе скажу. Есть притча в Евангелии, что посеял сеятель семена добрые, а враг пришел ночью и посеял между ними плевелы. И взошли и те, и другие, а сеятель не велел вырывать плевелы, а чтобы росли пока вместе. Плевелы-то — врага создание, так? А пшеница — Божие. Вот и смекай. Все вместе растем. Бог-то создал человека с душой, — неужели враг тоже душу может создать? Он для виду только, для искушения создал. Как будто люди ходят — ан нет, плевелы, вражье созданье, марево одно, пар, для Божьих детей искушенье. Они и не чувствуют себя, им все равно, лишь бы искусить да пропасть. Вот и Марья твоя такая была. Не Богом созданная. Искусила тебя и пропала.

Дементьев слушал-слушал внимательно, потом усмехнулся.

— Видишь ты, что надумал! Да эдак…

— Эдак, скажешь, мы с кем что хотим, то и делаем? — оживленно перебил его о. Мефодий. — То-то, что нет! То-то, что не смеем мы этого знать! Не дано — и не смеем! Я, брат, понимаю, что и тут, в мысли этой, искушение! Я и таю ее, тебе только сказал, сам не знаю зачем. Большое искушение! Теперь уж редко когда вспомню, — а прежде все, бывало, смотрю на народ, в церкви или где, и думаю: который, мол, из вас настоящий, от Бога, а который вражье марево? Очень искушался.

— Да, — сказал Дементьев задумчиво. — Однако, пожалуй, лучше и не того… И так духота.

— А так-то меньше духоты. Ей-Богу! Ты не смотри, что я монах захолустный, я очень рассуждаю. Например, был у нас такой случай в городе, — давно уж — родила девка ребенка и кинула свиньям живого. Сама признавалась, слышала, говорит, как косточки хрустели. Что ж, по-твоему, ребенок этот настоящий был? Девка виновата, ну а он-то, неповинный, за что на зубах свиных хрустел? Страдание-то его зачем? Говорят: как это Бог терпит? А тут и терпеть нечего, страдания-то и не было, а ребенок этот, по-моему, марево бесчувственное, для девкиного искушения: бросишь или не бросишь? Бросила, враг-то и рад, что заглушил своей плевелой Божью пшеницу. С девки-то спросится, как за настоящего… — И с тебя за Марью спросится! — вдруг прибавил он неожиданно и горячо. — Она, может, и не настоящая была, однако ты этого знать не смеешь. Раскаянья у тебя нет, а вот донимает же тебя тупость да духота. Сердце-то у тебя уж жизни не чует. К своему худу подкатилось раньше времени.

— Чудной ты, о. Мефодий! — сказал Дементьев. — Еще монах, а какие у тебя мысли. Да мне теперь все равно. Сам ты уразумел, что мне уж не жизнь. Чего ж испугался давеча, когда я сказал…

— Что удавиться-то хочешь? Это тебе опять искушение…

— Ну вот, мне! Это, может, тебе искушение. Ты уразумел — ну и не трогай, оставь. Я, может, и сам не настоящий, а? Может, дьявольское марево? Что скажешь?

И Дементьев усмехнулся.

О. Мефодий весь съежился и странно поглядел на него. Совсем стало темно, и лицо Дементьева едва белело под сиренями. Оба замолкли и долго молчали. О. Мефодию было не по себе.

Помолчав, он зевнул притворно и сказал:

— Пора, что ли, в домы. Свежо становится.

Дементьев не трогался с места и молчал. Потом сказал негромко:

— Видишь, отец. И поговорили мы с тобою, а настоящего сообщения между нами не произошло. Каждый о своем.

— Нет, что ж… Конечно, и тут он, дьявол, много виноват.

— Да… дьявол… — Дементьев опять помолчал. — Спрошу я тебя, отец: ты в Бога веруешь?

— Что это, Господи! У монаха спрашиваешь! В кого же верить еще! Верую и исповедую.

— Веруешь. Ну и что ж?

— Ну и ничего.

— Вот видишь — ничего. Вот она где беда, почему у нас с тобой сообщения нет. Вы веруете — и ничего, жизнь себе ползет к худу, вы только ушли от нее, мимо нее к своему худу припали. А уж если б мы верили, вот я бы, скажем, верил — уж у меня бы не «ничего»! Уж я бы не допустил, чтоб оно все к худу шло! Уж это бы у меня переменилось?

— Чего переменилось-то? Сам говорил, — смерть-то твоя ведь все равно пришла бы?

— Смерть? Хорошо рассуждаешь, отец! Значит, не веришь, что, как там у вас, «смертию смерть поправ»?.. И ты не веришь? Вот оно, «верю — и ничего»!

О. Мефодий смутился, кашлянул.

— Ну уж ты… Это я ведь твои же слова… А мы верим. Недостойны мы, конечно… Оттого и бывает некоторое смятение ума, и страхи… Мы верим. Как же не верить?

Опять они помолчали.

— Вот что, о. Мефодий. Попрошу я тебя… Если случится… Если кончу я где жизнь… Постой, постой, довольно ведь мы толковали… Так вот, если я… Ты уж помолись за меня, как там знаешь. Помолишься?

О. Мефодий испуганно взглянул на собеседника и робко проговорил:

— Что ж… Оно, конечно, не полагается…

— Не полагается? Не может быть! Ну спроси, благословись! Настой, чтоб позволили! Как же вам не молиться? Что ж это?

— И многие находят несправедливо. За кого ж и молиться? Я благословлюсь у о. настоятеля… Бывали примеры… — Да что ты, право, Николай Павлыч! Грех-то, подумай! Ведь отвечать надо будет!

— Ну, оставь, — устало сказал Дементьев. — Уж перетолковали. Ночь поздняя. Пойдем покуда.

Они вместе двинулись по темному кладбищу. Воздух был нежный, душистый: пахло весенней землей, тополевыми почками и еще какой-то грустной и томной сладостью, — так часто пахнет на кладбищах. Бледные большие звезды задрожали вверху. Дементьев шел, опустив голову. Может быть, он думал, что и весна — к худу. Ведь кончится ее рассвет — осенью.

Когда друзья расставались, Дементьев еще раз сказал о. Мефодию:

— Ты прости, коли я напугал тебя. О чем просил — не забудь. Не думай, что я, может, чертово марево; я, может, и настоящий…

Не раз еще сходились они под сиренями, но разговоры не налаживались. А через неделю Дементьев, точно, повесился в дальней роще, у реки. Объяснили это тем, что он не имел средств к существованию и страдал ипохондрией. О. Мефодий со слезами просил о. настоятеля благословить его молиться за скончавшегося. О. настоятель был в затруднении и обещал снестись с епархиальным преосвященным. Неизвестно, чем это кончилось.

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)


Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: