«И просвещенный наш народ сберется под святое знамя». Владимир Соловьев и его ученик Анатолий Краснов-Левитин

30 августа 2022 Анатолий Краснов-Левитин

Из книги Анатолия Краснова-Левитина «Лихие годы, 1925-1941. Воспоминания», из главы «Рука об руку с Владимиром Соловьевым» (в сокращении).

Меня всегда считали учеником Вл. Соловьева — и нисколько в этом не ошибались. Но ученик — это еще не последователь. Соловьев дал толчок моей мысли. По Соловьеву я проверял каждый шаг своей жизни, с ним советовался, с ним спорил, и сейчас заканчиваю жизнь, как мне кажется, в полном ладу с Соловьевым. И в то же время отнюдь не разделяю многих его взглядов.

Первое ощущение от знакомства с Соловьевым: в душной комнате, пропахшей ладаном и лампадным маслом, открыли окно и впустили свежий воздух. До 16 лет я жил в келье, уставленной лампадами: я был узким клерикалом, фанатичным церковником. «Мир», все, что не было связано с церковью (а церковь у меня полностью отожествлялась с православным духовенством, и даже еще уже — с православным монашеством), для меня было враждебно, чуждо, неприемлемо. Правда, я с детства любил литературу и театр, но внутренне считал это грехом, слабостью, непоследовательностью. Даже приходские церкви я посещал неохотно: настоящей церковью для меня был только лишь монастырь.

И вдруг! И вдруг приходит B. C. Соловьев и говорит, что Христос пришел спасти всех, пришел для того, чтоб создать всеединство. Особенно меня поразило, что и католическая церковь есть не полуязычество, как учили меня с детства православные батюшки, а другая отрасль великого Христова древа.

И я сразу бросился в католические храмы — присматриваться, испытывать, изучать. А католическая церковь в Питере в это время переживала ужасное и прекрасное время — время самых страшных гонений. Тогда в Питере было 6 действующих католических церквей. Главным центром католичества был великолепный кафедральный собор св. Великомученицы Екатерины на Невском проспекте, построенный последним польским королем Станиславом Понятовским. …

Большинство прихожан были поляки, и служба (согласно конкордату Ватикана с Пилсудским) совершалась наполовину на латинском, наполовину на польском языках: священнические возгласы произносились по-латыни, все песнопения — на польском языке.

… И при этом обилии храмов на весь Питер был только один священник — француз. Все остальное католическое духовенство во главе с епископом было арестовано. Священник не знал ни одного слова по-польски; говорил он только на ломаном русском языке с сильным французским акцентом, так что никто ничего не понимал. Помню одну его проповедь, в которой все время чередовались слова «мой батя», «шатен» (носовое ен) и «ушасни». Только потом я понял, что «батя» означает «братья», «шатен» — сатана, а «ушасни» — «ужасный».

Каждое воскресенье патер объезжал все храмы, из которых каждый отстоял от другого на расстоянии 7-8 км. Кроме того, были католические храмы в пригородах, которые также посещались этим единственным в области священником. Очень трогательно было видеть, как сотни людей часами ожидали в храме прибытия священника, чтоб исповедаться и причаститься, а в ожидании пели трогательные песнопения о Божией Матери на польском языке. Исповедь была также трудным делом, т. к. исповедоваться приходилось на русском языке, и около церковного ящика старушки-польки диктовали грамотеям свои грехи, которые затем переводились на русский язык, чтобы вручить эту бумажку патеру.

Помню также, как перед Пасхой 1933 года в храм Великомученицы Екатерины на Невском польские женщины приносили освящать вместо куличей маленькие булочки, а одна старушка принесла освятить ломоть черного хлеба. (Хлеб выдавался по карточкам, и муку достать было невероятно трудно). Во всем этом было нечто трогательное и поэтическое, и чувствовалась большая внутренняя сила, живое религиозное чувство. И все это (параллельно с чтением B. C. Соловьева) располагало меня в пользу католической церкви; я чувствовал глубокое внутреннее родство между двумя церквами. Юноша увлекающийся и порывистый, я увлекся католицизмом, хотя ни на один миг мне не приходила в голову мысль об измене православию: слишком глубока была внутренняя кровная связь с православной церковью, с православной Русью. Однако мысль о соединении церквей крепко внедрилась в мое сознание, и с тех пор не было ни одного мгновения, когда бы я упускал из виду эту заветную цель; не было ни одного дня, когда я не молился бы о соединении двух церквей воедино. Привычные с детства богослужебные формулы — «…о благостоянии святых Божиих церквей и соединении всех»… «И даждь нам едиными усты и единым сердцем славити и воспевати пречестное и великолепное имя Твое», — которые до сих пор лишь скользили по поверхности сознания, повторялись чисто механически, машинально, для меня, благодаря B. C. Соловьеву, неожиданно ожили, приобрели конкретный, действенный смысл.

В католичестве (под влиянием B. C. Соловьева) меня привлекало вселенское единство церкви, независимость от светской власти, сочетание глубокой мистики с практическим смыслом, стремление соединить религиозное чувство с разумом. Снова и снова приникал я к Соловьеву, чтоб уяснить себе будущее церкви; с захватывающим интересом прочел я его книгу «Россия и Вселенская Церковь». И здесь начинается мой спор с Владимиром Соловьевым. Я глубоко воспринял мысль Соловьева о необходимости отличать папизм от папства, средневековое католичество и католическое политиканство от высоких идей господства Царства Божия на земле. Мысль, которая проходит красной нитью через все ранние произведения B. C. Соловьева. Меня нисколько не смущала идея Папы как первого епископа Вселенской Церкви, которому принадлежит не только первенство чести, но который является Верховным Первосвященником (Pontifex maximus) Вселенской Церкви, ее верховным авторитетом. Я, однако, никогда не мог согласиться с той защитой католических догматов, защитой очень поверхностной и неубедительной, которую я находил в знаменитом произведении великого философа, опубликованном на французском языке и удостоившемся благословения Папы Льва XIII. В первую очередь претил моему сознанию догмат папской непогрешимости. Все натянутые объяснения и оговорки, что эта непогрешимость относится только к догматическим определениям, вызывали у меня неприятное чувство своей половинчатостью и неискренностью. Гораздо большее уважение у меня вызывали объяснения простых польских женщин (я говорил и с ними), что Папа беседует лично с Христом и Божией Матерью, которые ему являются, а потому не может ошибаться; это было наивно, но искренно, а потому трогательно. Слушая же объяснения богословов, я никак не мог понять, почему, если Папа может ошибаться в одном, он не может ошибаться в другом. Я не мог понять и того, каким образом Папа, сохранивший неповрежденность (непогрешимость) в вопросах не только веры, но и нравственности, мог не осудить такие ужасные явления, как инквизиция, Варфоломеевская ночь, избиение альбигойцев. А он их не только не осудил, но и одобрил…

Меня умиляло также глубокое почитание Божией Матери католиками. …

И вот, когда я ознакомился с католическим догматом непорочного зачатия Божией Матери, я почувствовал, что этот догмат не приближает меня к Матери Божией, а отдаляет Ее от меня. Ведь если Она еще в утробе матери очищена от всякой возможности греха и, следовательно, грешить не может, то этим отнимается от Нее свобода воли, а, следовательно, и заслуга чистоты, непорочности, благодатности. Мне было гораздо более по сердцу название одной из икон Божией Матери, чтимой на Руси, — «Мария обрете Благодать» — по словам Архангела. Она обрела Благодать усилием воли, пламенной любовью к Богу и стала Матерью Бога.

Я здесь не имею намерения рассматривать этот вопрос с богословско-догматической точки зрения (я знаю, что возможно и другое толкование), я пытаюсь объяснить, почему католический догмат непорочного зачатия Божией Матери для меня оказался внутренне неприемлемым и я не пошел за Владимиром Соловьевым в католическую церковь.

Не мог я принять и догмата об исхождении Святого Духа от Отца и Сына (знаменитое Filioque): мне всегда казалось, что Сын и Дух Святой, эти две разные ипостаси Троицы, действуют как бы параллельно, перекрещиваясь и пролагая путь друг другу: Святой Дух, действуя в сердцах людей, озаряя пророков, а затем и Пречистую Матерь Божию, делает возможным появление в мире Сына Божия — Премудрости Отчей — Логоса — в личности Иисуса Христа. А Христос, своим учением, крестной смертью и воскресением, делает возможным восприятие Святого Духа апостолами в день пятидесятницы. Таким образом, Один, рожденный от Отца, а Другой, от Него Исходящий, — открывают миру непознаваемого, неизреченного Бога-Отца. Догмат чистилища мне был, наоборот, близок и понятен, т. к. идея покаяния, возможного и после смерти, соответствовала моему представлению о безграничной любви Божией.

Таким образом я не стал католиком, но и пристрастная, несправедливая православная полемика против католической церкви (у Антония Храповицкого, Беляева, Хомякова и даже у Достоевского) меня отталкивала. Я видел, как католической церкви приписывают те пороки, которые в той же мере, если не в большей, свойственны и православной церкви. Я никогда не мог понять, почему признать власть Римского Первосвященника — это значит уступить «третьему искушению», поклониться князю мира сего, а раболепствовать перед византийскими императорами, а затем перед императорами российскими, которые хотя и были нравственно более чистыми, чем византийские, но тоже оставляли желать с христианской точки зрения (мягко выражаясь) много лучшего, — это значит «устоять перед третьим искушением» и не поклониться князю мира сего. Я также никогда не мог понять, почему установить инквизицию — это значит отказаться от Любви Христовой, а сжигать жидовствующих в железной клетке, как это делали на Руси в XV веке, это значит сохранить любовь. Не мог я также понять и того, почему принять власть Римского Первосвященника — это значит разорвать единство Вселенской Церкви, а разделить Церковь на греческую, русскую, грузинскую, сербскую, болгарскую, румынскую и т. д. — это значит сохранить единство Церкви.

Через очень много лет, поговорив со мной, один литовский священник, с которым я встретился в лагере, мне сказал: «Непостижимо! Вы и не католик и не православный!» Возможно. Зато я сторонник кафолической, подлинно вселенской церкви и так же, как B. C. Соловьев, думаю, что православная церковь не полна без католической, а католическая без православной. И обе они должны признать свои исторические грехи и обновиться во Христе…

Но самое главное в другом. B. C. Соловьев сделал для меня удивительное открытие: учение Христа есть Евангелие Царствия, и Царствие Божие не только на небе, оно должно осуществиться и здесь, на земле. И вся история человечества есть лишь путь к возрастанию Царства Божия в мире, которое строится богочеловеческими усилиями. Это было ошеломляюще, непривычно; вся жизнь, мир, история озарялись отныне новым светом. Для меня, как для исцелившегося от слепоты, все стало восприниматься по-новому. … Эта мысль перевернула мою жизнь; это та идея, которой, по выражению Достоевского, я был съеден. И до сих пор я полностью под ее могучим обаянием. Царство Божие — на земле? Я его должен строить. Но как? Но где?

О том, что монашеская церковь, вся устремленная вовнутрь, сосредоточенная на внутреннем, духовном делании, к этому непригодна, у меня не было никаких сомнений. Я ее не отрицал — я перед ней преклонялся, но в то же время не сомневался в том, что она недостаточна, одностороння, доступна лишь ничтожному меньшинству. Церковь приходская — остаток старой России — с ее консерватизмом, воздыханиями о прошлом, рытьем в канонах, со старушками и вечными склоками, еще в меньшей степени соответствовала новой цели, открытой ныне великим философом. И тут рождается в моем уме мысль: обновление!

И сам B. C. Соловьев в своих статьях «Как обновить наши церковные силы», «Воскресные чтения» и других наталкивал меня на это. И я пошел в обновленческую церковь, я стал обновленцем. …

Обновленчество, однако, — лишь один из аспектов моего «соловьевского» развития. Другой аспект — политика. Если Царство Божие на земле, то значит и политика есть строительство Дома Божия. Тем более, что сам B. C. Соловьев говорит о христианской политике, о теократии. До этого я был довольно равнодушен к политике, хотя и следил с детства за газетами. Но теперь… теперь я почувствовал необходимость определить свое отношение к политической жизни. Тем более, что 1933 год был годом завязывания новых страшных узлов в жизни мира. Только что (29 января 1933) в Германии к власти пришел Гитлер. В России в это время была завершена первая пятилетка. Положение несколько стабилизировалось, стало ясно, что сталинский режим победил, установился надолго.

Владимира Соловьева я читал в контексте 30-х годов. Должен сказать, что эсхатология B. C. Соловьева («Три разговора») меня особенно не привлекала. Я был непоколебимо убежден в молодости мира, в том, что миру еще предстоит жить тысячи и тысячи лет. Мне нравилось изречение Джинса (знаменитого астронома), который сравнивал все то время, которое существует человечество, с почтовой маркой, а время, которое ему предстоит прожить, с рядом марок вышиной в Монблан. Я и сам тогда был молод, и мысль о смерти почти никогда не посещала меня. Теперь я стар. Прожита жизнь, не за горами смерть. И все же ощущение молодости мира меня не покидает. Жизненный опыт подтверждает это: слишком глупо человечество, слишком оно мало знает и слишком много в нем энергии, слишком много в нем жизненных сил. Как мне кажется, человечеству сейчас столько же лет, сколько мне было тогда — 17, и стоит оно на пороге совершеннолетия. Но Царствие Божие воплощается в гармоничном обществе, оно несовместимо с неравенством, с нищетой, с властью богатых и сильных. И тут я очутился на пороге социализма.

Слово «социализм» в России тогда еще не приобрело зловещего оттенка, которое ему придала ежовщина, оно не было еще опошлено в той мере, как сейчас. К счастью, тогда еще не говорили, что социализм построен; его еще только строили, и слово это еще не утратило в России того романтического и героического обаяния, которое придали ему поколения революционеров-народников.

…Таким образом, социализм — устранение социального неравенства и несправедливости — есть диалектический момент в истории человечества. Достигнув этого порога, человечество убедится в его недостаточности и взыскует «вышнего града» — и придет к Христу, наступит истинный Христов социализм. Так, под влиянием B. C. Соловьева, я пришел к христианскому социализму. Христианским социалистом я остался навсегда. На благодарную, вполне подготовленную почву пали и все статьи Соловьева, где он выступает против «победоносцевщины», против всякого мракобесия, против квасного патриотизма; за свободу личности, за права человека. Несмотря на то, что я рос в монархической среде (и отец, и большинство церковников были монархисты), я никогда не сочувствовал монархической идее. Еще в детстве я терпеть не мог никакого деспотизма и никакой единоличной власти. Достаточно было лишь одного толчка, чтобы стать из стихийного демократа демократом сознательным. Таким толчком послужили для меня публицистические статьи B. C. Соловьева. Демократом я остался на всю жизнь.

Таким образом, B. C. Соловьев меня совершенно «испортил». Из тихого, религиозного мальчика, полупослушника, я превратился в обновленца, христианского социалиста и демократа. …

И в то же время марксизм мне был глубоко противен как философская теория своим самоуверенным отмахиванием от самых главных вопросов жизни. Диалектический же материализм как философская система для меня был попросту смешон. Прежде всего, я никак не мог понять, каким образом можно связать диалектику, которая все рассматривает в динамике, в проникновении противоположностей, с материализмом — философией, которая все сводит к единой субстанции — материи, все из нее выводит, с нее начинает и ею кончает. Если материализм — так не диалектический; если диалектический — так не материализм.

Далее, я никак не мог понять, каким образом, если все течет, все развивается и абсолютной истины нет, — почему вдруг эта истина воплотилась в лондонском экономисте и литераторе, а затем уже окончательно осуществилась в «лысом дяденьке», родившемся на берегах Волги в 1870 г., и почему всякое сомнение в их непогрешимости немыслимо и невозможно. В то же время я не мог не видеть относительной правоты многих марксистских положений. Я до сих пор не понимаю, как можно отрицать теорию прибавочной стоимости, которая подтверждается столь очевидно жизнью на каждом шагу (особенно в Советском Союзе, где обсчитывание рабочего является основой всей экономики), как можно отрицать наличие классовой борьбы. Социализм мне (как и B. C. Соловьеву …) представлялся закономерным итогом всего исторического развития, историческим этапом, через который должен был пройти мир. Я не мог не признать много положительного и в советской действительности: ликвидация социального неравенства, повышение культурного уровня (это были годы ликвидации неграмотности). В то же время методы грубого насилия, варварского уничтожения религии, насаждение подхалимства были налицо.

Не довольствуясь книгами, я обратился к живому свидетелю — к Екатерине Димитриевне Аменицкой (старой политкаторжанке), члену Общества старых политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Чудесная была старушка. Быстрая, тоненькая, как девочка, кривая на один глаз, аккуратная, подтянутая, когда надо — строгая и крикливая, и необычайно добрая. Бестужевка (выпускница Бестужевских курсов), пошла она в революцию. Стала участницей народнических кружков, ходила в народ, угодила на каторгу (примыкала к эсерам), вернулась после 1905 г., перешла к народным социалистам, вернулась к учительской работе, переводила Гегеля. После революции заведовала в течении 13 лет школой при университете, где я начинал свою учебу. Здесь-то и познакомилась и подружилась с моей бабушкой. В 1930 г. (как беспартийная) была отставлена от заведования, одно время преподавала биологию.

Беседы с Екатериной Димитриевной многое мне дали и многое для меня уяснили. Она боготворила народ и в то же время не делала никаких иллюзий: народ темен, дико невежественен, тонет в пьянстве, и никто практически с ним не работает, никому до него дела нет. Его подавить, увлечь, обмануть ничего не стоит. Надо с ним работать, надо отдать ему душу, не ожидая никаких непосредственных результатов, никакой благодарности, никакого отклика. Пройдет очень, очень много времени, пока наша деятельность даст свои плоды. «И просвещенный наш народ сберется под святое знамя». Знамя свободы, равенства и братства. И только тогда установится настоящий демократический строй. Народ отбросит все ложное, гнилое, сохранит все ценное. Но только тогда, когда он станет просвещенным, никак не раньше, поэтому надо идти в народ, нести ему знания, отдавать ему душу. «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ев. от Иоанна, 15, 13).

Я понял и принял этот конечный вывод «мудрости земной» и решил по этому принципу построить свою жизнь. А B. C. Соловьев, я уверен, полностью одобрил бы мое решение.

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)

ЮMoney: 410013762179717

Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: