Нестандартная фигура: писатель Борис Крячко в письмах и воспоминаниях (окончание)

6 июля 2022 Александр Зорин

Окончание, начало читайте тут.

Считается, что верующий человек не может почувствовать себя одиноким. Потому что Господь всегда рядом. Но это не так. Богооставленность переживали и великие святые. Сам Христос на кресте возопил — Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?

Крячко, конечно же, был верующим человеком, но, что называется, не практикующим христианином, не церковным. На Вышгороде, в соборе Александра Невского, грозно, как шапка Мономаха, возвышающемся над Таллином, служил замечательный священник отец Владимир. Борис пришел на исповедь и, не обинуясь, признался, что греховен по всем десяти заповедям. Мудрый батюшка понял, что перед ним искренний, но неопытный прихожанин, порасспрашивал, нашел, что он вовсе не так духовно запущен, как думает, и к причастию допустил.

На пути к его дому, в Таллине, храм был виден с проезжей части улицы. Переходя улицу, Борис всякий раз снимал шапку и широко крестился, пугая тем самым торопящихся пешеходов. А ему, истопнику, некого было бояться. Это в молодости, когда состоял в рядах и на высокооплачиваемой работе, скрывал кое-что. Например, национальность. Отец в метрике о рождении записал его русским, а не украинцем, каковым считался кубанский казак. Двое дедов в его роду были станичными атаманами. Казачество в те годы подлежало поголовному истреблению. Но вера в Бога одолела врожденный страх, а из партии его с треском вышибли. С тех пор он жил по-своему, не поступаясь верой и творчеством.

В Пярну тоже был православный храм: горстка старушек и священник точь-в-точь с картины Перова «Крестный ход на Пасхе». Борис, конечно, не стал профессиональным прихожанином, в чем я не сомневался: «В церкви бываю по годовым праздникам, проще сказать, молюсь дома, а в храм иду, когда ослабевает ощущение связи с Господом, и я тогда ищу и возобновляю связь в общей молитве. Есть опасения, что православную церковь св. Екатерины отдадут то ли шведам, то ли еще кому, тогда, значит, по-русски службы вестись не будут, и это очень огорчительно. Хотя надеюсь, что такой пагубы не случится и все будет, как всегда».

Борис Юлианович относился к разряду художников, для которых творчество есть служение Богу и людям, независимо от их отзывчивости. Сам процесс сродни молитвословию, потому что именно тогда, в эти минуты или часы он чувствовал себя свободнее, чем когда-либо, и ближе к Творцу Вселенной хотя бы по роду занятий. «Поэты молятся стихом», — сказала об этом состоянии Нона Слепакова. Конечно, ему была понятна и дорога традиционная вера, но исповедовать ее по всем обрядовым правилам он не умел да и наверняка учиться бы не стал. Крестился он в зрелые годы, но отношения с Богом перенял с младенчества от бабушки, которую описал в рассказе «Корни». Бог был для нее членом семьи, с Ним она обсуждала все свои печали и радости.

Правда, этой близости препятствовала традиция, вековой уклад племенной морали. Марк Петрович, старейший в роду, не разрешил жениться своему отпрыску на невесте, прадед которой был глухонемым. Селекция не допускала физических огрехов. Тоже ведь культура, но — животноводческая. Оберегаемая мощным охранительным пафосом: «У нас в роду никого, чтоб немой, хромой, заикастый, пропоец, умом обиженный. К нам и черная оспа не пристает, рябых тоже нет. Да мы в землю ложимся — все зубы целые. Чистая кровь, здоровая порода. Ты подумай, сколько людей для тебя, дурня, здоровье собирали! И ты зараз все хочешь порушить? Нэ дам!»

Любовь во внимание не берется при подборе племенных пар. Ни любовь, ни тем более промысел Божий, сила Которого совершается в немощи. А ведь и под венец ходили и крест целовали. И Бога, как верховного главнокомандующего, страшились. Не обидеть Его страшились, а быть наказанными. Ветхозаветный страх.

И бабушка, добрейший человек, разговаривая с Богом, могла многое от Него не услышать (ведь Бог отвечает нам голосом из Священного Писания), это был скорее монолог — простой, как беседа с буренкой, когда щедрые струи ударяют в подойник. Буренка — тоже член семьи и не последняя помощница. «Когда-нибудь — горько шутит Крячко, — у Кремлевской стены ей поставят памятник с надписью: „Спасительнице русского народа“, — и это будет справедливо».

В Индии корове поклоняются, как священному животному, а для нас Индия, говорят, духовная родина. Так что и нам свойственно обожествление скотины. Христианство на Руси по сей день сохраняет тотемические корни.

Советская власть в одночасье пресекла вековые традиции в станице Новомышастовской, по-своему опровергнув народную мудрость: в здоровом теле — здоровый дух. И внуки Марка Петровича быстро усвоили новую мораль, о чем писатель поведал в потешной и горестной истории «Родные и близкие».

Он родился художником. Красота и правда неразлучны с формой, с воплощенным словом. Родной язык был для него такой же безусловной ценностью, как и нравственный закон. Тождество Мастера и добродетельного человека он утвердил последней фразой в своей последней повести: «Что же меня держит в жизни? Я скажу, и да будет мой ответ никому не в обиду: Бог и родной язык».

Добавлю от себя: Бог, Который умеет улыбаться, и язык, способный выразить божественный юмор. У Крячко юмор выполняет спасительную роль. Как-то априори, помимо воли автора. Во всяком случае, природу его объяснить он не берется. «Вот и перемешалось горе с весельем: и смеемся до слез, и помираем со смеху, и сами порой не ведаем, отчего оно так. Но как же не смеяться? Глянул во все глаза на беду понятную, духом сник и с ума нейдет: кто ж следующий? Чья дальше очередь? А пересмеялся — вроде через себя переступил и еще, гляди, пожил-побыл».

Есть еще выражение — «и смех и горе». Спасительная амбивалентность душевного состояния. Потому что безграничное веселье также губительно для души, как и безысходное несчастье. Такая душа не находит спасения свыше, и Бог жалеет ее, посылая саморегулирующее свойство. До времени, конечно. Душа, как и тело, стареет, и ее ресурсы, не питаемые духом, конечны. Колеблющаяся душа, стареющая Психея, ищущая психбольницу.

Борис Крячко — русский писатель, и свидетельствует он о русской душе. «И живут люди от одной драмы до другой. А они разные, эти драмы, и в каждой что-нибудь забавное: фарс, ирония, шутка тонкая, порой даже до буффонад дело доходит, потому что смешное с печальным так в нашем быту повязаны, как жизнь со смертью».

И все же смешное дает нам силы перешагнуть через самих себя, убедиться, что жизнь, хотя бы на время, посильнее смерти.

Я не составляю жизнеописания Бориса Крячко. Он сам его подробно и впечатляюще оставил в своих произведениях, в некоторых фрагментами, а в некоторых целиком, взятых отдельным куском минувших лет. К таким можно отнести «Родные и близкие», «Корни», «Язык мой», «Края далекие, места-люди нездешние», «Экскурсия» и другие. Да он ничего и не придумывал, писал с натуры, но видел и понимал натуру, как никто другой, — своеобразно. Что проявилось и в мировоззрении, и в стиле. Его проза изобразительна и полифонична, каких бы низменных сторон жизни ни касалась. Стиль — органическая заземленность, оправданная изысканной изобразительностью. Его наследие невелико — два, ну, три тома. Как писатель он вошел в силу уже после пятидесяти. Скитания, поиск надежного пристанища были не что иное, как поиск смысла жизни, поиск себя. Потому-то и прожил он последние двадцать пять лет в Эстонии, что обрел себя именно здесь. XX век в России мало благоприятствовал созреванию таланта. Так что отчасти его поздняя зрелость обязана нашей исторической реальности. Поздний плод… но в своем роде единственный.

Вот как он пишет о себе в рассказе «Экскурсия»: «…Сознание мое, как у большинства моих соотечественников, развилось на ущербе лет, когда силы почти исчерпаны. Один мой знакомый расплакался оттого, что добрался до Монтеня и до Писарева к семидесяти годам, а не к тридцати. Я понимаю его огорчение. Но я также понимаю и того, кому нравятся зимние яблоки».

«7.12.1990. Пярну.

(…) Сейчас вообще время такое, что лучше сидеть дома и не то что в ближний магазин носу не казать, а и вообще со двора не выходить. Творится что-то непонятное, жуткое, слухи везде при нашей гласности, и очень все похоже на времена, когда мы пацанами песню пели: «Граждане, воздушная тревога, жить осталось, граждане, немного…» на мотив «Гоп со смыком». Талонов набралось у людей портфели, а отоваривать ничего нет. Есть слух, что с января введут талоны на деньги, то есть деньги будут принимать только с талонами и не более ста рублей на живую душу. В новинку это выглядит очень интересно; такого ведь еще не было, чтобы талоны на деньги. А яиц нет, так это, говорят, потому, что петухов всех на гриль перевели, а кур топтать теперь некому; хотят наши с голландцами договориться, чтоб за валюту, значит, импортных завести, а голландцы возражают: у нас, говорят, у самих мало. А Шеварднадзе совсем не грузин, а азербайджанец, и настоящая фамилия у него Ширван-заде. И все такое. Никогда не думал, что народ наш в массе так непроглядно темен, что от народа в «Борисе Годунове» ничем не отличается, а в ряде примеров даже превосходит по глупости своих давних предков — уж те наверняка знали, что куры несутся и без петуха, только в яйцах зародышей нет, а гомо советикус такой набитый да пробковый, какого ни свет, ни история не видывали. Что ж нам от правительства хотеть? Каков строитель, такова и обитель. Коммунисты еще лет с десяток будут людям головы морочить, так что великомученик Александр — это первая жертва за наши грехи, Царствие Небесное.

В Эстонии с октября месяца с.г. очень сложно стало жить. (…) Хорошо, что я фрукты из сада в магазин сбыл и подзаработал, а то прямо — ложись и помирай при пенсии 120 руб.

Ингрид пока еще там, за рубежом, где жить можно. (…)

Неплохо бы тебе ко мне заехать (письмо послано в Дубулты. — А.З.), давно не виделись. То-то бы поговорить. И об отце Александре вместе бы помолились. Я о нем, правда, каждый день молюсь, но вдвоем оно бы вдвое убедительнее».

Осенью этого года отец Александр Мень был убит, событие свежо в памяти…

А вот страничка письма из Люксембурга, куда Б.Ю. поехал в гости к зятю, а заодно в Германию в издательство «Посев», где его дожидался гонорар за «Битых собак».

«17.6.1991.

(…) По своей жизни мы от них отстаем на 74 года и с каждым годом будем отставать все больше и больше, пока не рухнет советская система и не будет поставлена вне закона коммунистическая партия. А одними пожеланиями от нашей бледной немочи дела не поправить. Если бы весь здешний быт со всем благоустройством перенести вдруг на скудные пажити нашей пресловутой сверхдержавы да в нашу потрясающую нищету, нам бы это ничуть не помогло — мы все это переломали и раскулачили, только и того. Придется все сначала от семнадцатого года и с колен вставать, и из крепостного состояния выходить, и работать на себя, а не на партийных дармоедов со всем их светлым будущем. Проезжал я по Рейну город Трир, где родился когда-то один бородатый, чтоб ему так же было худо, как нам. Ничего, красивый городок.

А вообще почвы здесь скудные, тощие, что-то среднее между бурыми и красноземом, а как все растет! Какие зерновые, какие травы, какая скотина! И в смысле природных ресурсов тоже ноль, давно все выбрали. Видел здешний уголь, так это просто грязная пыль с невидимыми глазу фракциями. Зато как живут! Одна машина в семье — это бедность и неприличие. Каждый взрослый человек должен иметь машину. У зятя две машины, его и жены, теперь собирается третью завести, чтоб не было помех на случай ремонта. А у соседа свой самолет. Может, и мы так жить будем в XXII столетии, а раньше того вряд ли. И не нужны нам ни личные самолеты, ни компьютеры, ни собственные фильмотеки, ни микроволновые печи. Темные мы, Саша, полузадушенные, стыдно сказать, до какой степени. Я здесь часто испытываю чувство стыда. И, возможно, поэтому домой сильно хочется. Наверное, буду через месяц правиться — иншалла! — конечно».

Иншалла — на все воля Аллаха — частое присловье Б.Ю. Он его вывез из Азии и не менял на сходное христианское «Бог даст». Работая в Бухаре и Самарканде экскурсоводом, он изучал историю и культуру Востока с тщательностью ученого. Ранние его рассказы связаны именно с Востоком. В его бумагах сохранилась многостраничная рукопись (незаконченная диссертация?) о раскопках Варахша. А также толстая тетрадь с переписанным набело произведением. Мелкий, внятный почерк повествует о жизни визиря Султан-Хусейна в средневековом Хорасане. Одним словом, «иншалла» — дань великой религии и в устах христианина имела веротерпимое значение.

Дневников он не вел. Отшучивался: «Для меня записывать в дневник — все равно что тяжелоатлету играть в салочки». Но, оказавшись за границей, все же кое-какие заметки делал в еженедельнике, который я ему подарил — с ободряющей надписью заносить сюда всякую всячину. Его еще предстоит расшифровать, этот еженедельник — убористый, густо отредактированный текст повести или романа.

«Запись 30 мая 1991 года. Люксембург.

Купил джинсы за 2500 бел. фр. А ведь не ожидал и намерений на сегодня не имел. Продавщица, очень молодая, лет 20.

— Месье что-нибудь ищет?

— Ищу. Да. Джинсы.

— С вашего позволения, помогу вам.

— Спасибо. Вряд ли вам это удастся, мадмуазель. У меня нестандартная фигура.

— Месье, у кого стандартные фигуры, те на витрине стоят. Все люди не стандартны.

— Мадмуазель, я уже искал. Время потратил.

— Когда ищут вдвоем, времени уходит вдвое меньше.

Не заметил, как у нее в руках оказался сантиметр.

Раз! Моя талия обхвачена и немного стиснута. Чтоб не спадали, значит. Знает свое дело девчушка.

— 40 сантиметров, месье. Момент…

Два! Джинсы у меня в руках. Талия 40.

— Все так, месье, ошибка исключена. Смерьте по ноге, прошу вас.

— Длинноваты…

— Не стоит огорчений, месье. Мы их вам сейчас же подрубим, укоротим, подошьем…

— Сожалею, но у меня мало времени, мадмуазель…

Три! У меня в руках другие джинсы. Талия 40.

— Теперь коротки…

— Извините, месье… Это поправимо.

Четыре! Третья пара. По ноге от поясницы впору. В кабине я их надел. Сидят, не спадают, на заднице и по бедрам без пузырей, по длине как раз, а внизу подвернуто малость запаса. Я очень доволен и джинсами, и тем, как ловко мне их всучили. Не могу скрыть удовольствия и вполне радуюсь, когда вижу, что она тоже довольна.

— До свиданья, месье. Приходите еще.

Такой вот разговор…

У меня всегда трудности с брюками. То задница мелковата, то длину не угадаешь, то пояс не сходится. Последние брюки я купил, и они постоянно с меня сползали. Я перебрал несколько штук, ни одни не подошли.

— Хватит, гражданин, — сказала продавщица, тоже такая же молодая. — Пять брюк перемерили. Совесть надо иметь.

— Понимаете, — говорю, — не могу найти подходящих. У меня нестандартная фигура.

— А я при чем, что она у вас нестандартная? Шейте на заказ.

— А вы мне не сможете помочь?

— Да вы что, гражданин? Вам, может, еще чего захочется.

— Я хотел бы померить еще.

— Хватит! Много вас таких. Мерить меряют, а покупать не покупают.

— Так не подходят же, поймите.

— А чего мне понимать. Я их для вас шила, что ли? Очень надо! Пусть ваша жена понимает.

Такой вот разговор…

Не забуду день, когда впервые в жизни купил джинсы. Сначала перелет, потом недолет, потом в самую точку».

«20.12.1994. Пярну.

(…) Что было в предыдущие годы, попридержу — иншалла — до встречи и разговора, а что в текущем году произошло, тому следуют пункты. В марте переболел инфарктом, страшно неприятная штука, жуткая обложная боль, и дыхание на тонкой нитке подвешено. Сознания я не терял, но заорал благим матом: «Господи, мне больно!» Потом лежал месяц в больнице, потом полгода выдерживал мораторий на физические упражнения, ну, конечно, и поныне чувствую, что сердце слабит. Хотя и в этот скорбный период у меня были чудные минуты — нет худа без добра. Знаешь ли, я обожаю больницы. Кроме шуток. Это, пожалуй, единственное место, где бытейские заботы отлетали от меня уже в приемном покое. Сознание диктовало, что я здесь надолго и никто меня отсюда раньше срока не выпустит, то есть самый раз отойти от обыденщины и заняться глубоко личными делами. Я так и поступал. Сколько я перечитал всякого-такого-разного, сколько думал-передумал без смятений и не торопясь. В этот раз компанию мне составили Роже Мартен дю Гар и его толстый роман «Семья Тибо». Чудный французский язык, истинно художественное понимание слова, сюжет, интриги, закрутки, а дальше того сравнения, обобщения, мысли. Очень жаль, что наша безумная эпоха вывела толстый роман за пределы людского внимания и оставила для него место разве что в больницах да еще, возможно, в домах для престарелых. Это, правда, не помешало мне извлечь из моего недуга большую радость, близкую к высоким чувственным наслаждениям, но я все-таки сожалею, что не удосужился прочитать эту вещь раньше.

Второе. Умер мой дядя, родной мамин брат и последний ближайший ко мне по этой линии человек. Я знал его с детства и очень любил за вранье, п.ч. это был выдумщик, каких свет мало видывал. Верить ему, понятное дело, нельзя было ни на копейку, но и не удивляться, слушая его бредни с раскрытым ртом, тоже нельзя было. Самая беспардонная, дерзкая, наглая его ложь сильно помогла нам в годы войны и наверняка избавила от худшего. Напомни мне, Саша, об этом при разговоре как-нибудь, чтобы я рассказал, в чем там дело было. Ввиду этого самого я по нем горевал и печалился. Таковы печальные события текущего уходящего года. Перевернем пластинку на веселую сторону.

Мой сын Володя одарил меня красным яичком ко Христову дню во всех смыслах данного присловья. Теперь я дважды дед. Второго внука моего зовут Ванечка, а родился он аккурат на Пасху, которая в нынешнем году совпала с Первым маем. Для меня это была отрадная и целительная весть, в особенности после инфаркта. Значит, Крячко Иоанн Владимирович, пошли ему Господь здоровья, ума и доброй доли.

Во-вторых, мне очень хорошо писалось. Сделал две повести и один рассказ. (…)

Дорогой Саша. Сколько лет, сколько зим. Скучаю по тебе очень. Ты, собственно, замкнул круг душевно близких людей, а затем возглавил их в моей каждодневной утренней молитве. Оно бы и повидаться хорошо, да ведь время какое — отсюда выпустят, а обратно не пустят, и делай тогда что хочешь. Подожду до марта месяца нового года, когда выборы будут: авось мракобесие уступит гуманизму, а биологические типы уйдут из парламента, уступив его людям благоразумным и просвещенным, тогда, возможно и положение переменится. Ведь что творится — хулиганство на государственном уровне. По вызову виз не выдают, требуют сперва записаться по телефону на очередь. А телефон консульский попросту снят с рычага. Брат месяц звонил по казенному телефону и впустую, да потом нашел нужных людей и выправил вместо гостевой визы деловую. Такая вот политика, кто кому больше в карман насерет. Ты понимаешь, рассказываю тебе об этом и чувствую, как внутри меня чайник закипает. Ну их к шутам собачьим».

«23.7.1997. Эстония. Тарту

(…) А меня после инфаркта одолела стенокардия, и я похож на машину с испорченным мотором, оттого что останавливаюсь отдыхать через каждые двести метров. Трубку пришлось отложить раз и навсегда, потому что пожить маленько охота и что-нибудь еще написать, если Ему это угодно. Ингрид пока работает и больше живет в Таллине, чем в Пярну, а мне одиночество дается с каждым годом все трудней, особенно зимой, — очень ее боюсь. (…)

Хочу тебе послать повесть «Во саду ли, в огороде» о пребывании Никсона в Союзе во времена Хрущева. На эту вещь я тоже смотрю ласково, т.к. полагаю, что она у меня получилась. Мне бы сейчас возможность писать так, как я это делаю в Тарту. Здесь я живу у очень хорошего человека — Тамары Павловны Милютиной. Ей 86 лет, она меня любит и всегда мне рада. Я здесь сажусь за письменный стол в четыре часа утра с перерывами на завтрак, на обед и на часовой послеобеденный отдых. Работаю до пяти, а дальше обалдеваю и меняю работу — беру в руки испанский учебник. Вечером ужинаю и смотрю «Останкино». Будь у меня такие условия постоянно, я бы за год написал вещь покрупней, и не одну: у меня вчерне лежит много всего. Но, к сожалению, чего нет, того нет, стало быть, как Бог даст».

Бог дал ему пожить еще год с небольшим. Это была не зима, а предзимье — самая слякотная пора в Прибалтике. В тот день он отворил дверь молочнице, поговорили, налил молочка своим четвероногим домочадцам, собачке Рики вынес отдельно на улицу. Через два часа зашла соседка; на звонок, на стук в дверь и в окошки никто в доме не шевельнулся. Соседи относились к нему дружелюбно, как к эстонцу, видя его всегдашнюю доброжелательность. Даже те, кто не знал русского языка, принимали Бориса Юлиановича за своего. Поэтому сбежались по первому зову, при помощи фомки отодвинули щеколду… Он сидел, еще теплый, в своей комнате на кушетке, а рядом — на подушке, на кресле, на полу — ничего не подозревающие домочадцы. Не помню, кто сказал о такой смерти — разве так умирают? Так переходят из одной в комнаты в другую. О том же и испанский святой Хосемария Эскрива:

Смерть. Никуда от нее не уйдешь.

Но если в служении миру

Был ты помощник Христа, не умрешь,

Просто сменишь квартиру.

На коленях у него лежала раскрытая книга, альбом Караваджо. Вошедшие не догадались посмотреть, да, разумеется, было не до того, на какой репродукции остановился его взгляд. Своему сыну Александру он показывал этот альбом, обращая внимание на детали автопортрета, на темную живопись и пронзительный взгляд из темноты. Возможно, в тот последний миг их взгляды встретились — великого итальянца и мало кому известного русского.

Сыновья, похоронив отца, привезли мне на память Борины часы — карманные, на цепочке. Они висят у меня над письменным столом, перед глазами — не лишним напоминанием о времени, отпущенном каждому художнику.

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)

ЮMoney: 410013762179717

Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: