Он был вынужден следовать за этим жирным «R», не мог от него скрыться…

16 октября 2022 Генрих Белль

Отрывок из повести «Ангел молчал»:

В ту пору, когда его дом был цел и невредим, ему пришла по почте всего лишь одна простая открытка. Она пришла утром, когда он еще спал. То был первый день его каникул, и мать подумала: наверняка ничего важного. Почтальон вручил ей целую пачку всяких бумаг: газету, несколько проспектов, одно письмо, расчет пенсии, и за что-то одно из всей этой пачки мать расписалась в получении. В полумраке прихожей все равно почти ничего не было видно, на лестничной площадке тоже было темно, боковой свет проникал в прихожую лишь через большое зеленоватое стекло над дверью в комнату. Мать быстренько просмотрела всю пачку и, бросив почтовую открытку на столик в прихожей, направилась в кухню: обычная открытка с печатным текстом показалась ей чем-то маловажным…

В то утро он спал допоздна, впервые в жизни, если это можно было назвать жизнью: до того дня была сплошная муштра — школа, бедность, ученичество в книжной лавке, разные мученья, но накануне он наконец-то сдал квалификационный экзамен на помощника продавца и взял отпуск…

По утрам уже к половине девятого становилось душно, на дворе был разгар лета, и мать прикрыла ставни, а войдя в кухню с почтой в руках, отвернула газовую горелку на полную мощность, чтобы поскорее вскипятить воду. Стол был уже накрыт, все дышало чистотой, покоем и миром. Она села на скамью и принялась просматривать почту. Со стороны двора до ее слуха доносился легкий перестук молотков и приглушенное жужжание пилы из столярной мастерской, расположенной в подвале пристройки. С улицы слышался ровный, даже успокаивающий шум проносящихся мимо машин…

Все рекламные проспекты прислал виноторговец, который иногда поставлял им вино, когда отец еще был жив. Мать не глядя швырнула их в большой ящик под плитой, в который она летом собирала бумажный мусор и щепки на зиму.

Просматривая расчет пенсии, она вдруг вспомнила об открытке, оставленной ею на столике в прихожей, и у нее мелькнула мысль, что надо бы встать, взять эту открытку и тоже бросить в ящик с бумажным мусором: она терпеть не могла почтовых открыток с печатным текстом, — но так и не встала, а только вздохнула, потому что уже углубилась в цифры. Расчет показался ей чересчур сложным — до нее дошла только конечная сумма, напечатанная красными цифирками, и мать поняла, что пенсия ее опять уменьшилась…

Она поднялась, чтобы налить себе кофе, положила бумажку с цифрами рядом с толстой пачкой газет, налила кофе в чашку и ногтем большого пальца вскрыла письмо. Оно было от ее брата Эди. Эди писал, что после долгих, слишком долгих лет асессорства он наконец получил звание штудиенрата. В остальном письмо содержало мало радостного. Повышение по службе стоило ему перевода в забытый Богом медвежий угол. Там ему уже все опротивело, глаза бы не смотрели на все это, писал он, и она, мол, знает почему. Она и впрямь знала. Кроме всего прочего, дети переболели подряд тремя болезнями — коклюшем, корью и ветрянкой. Элли совершенно выбилась из сил, а тут возня с переездом, волнения из-за перевода на новое место, который не принес заметного улучшения их семейному бюджету, поскольку его перевели из большого города в захолустье. Все ему здесь противно, и она знает почему. Она и впрямь знала.

Мать и это письмо отложила в сторону, помедлила немного и бросила расчет пенсии в тот же ящик с бумажным мусором, а письмо положила в ящик стола. Вновь мелькнула у нее в голове мысль об открытке, но она уже успела налить себе вторую чашку кофе, сделать бутерброд и взяться за газеты. Мать читала только заголовки. Она не испытывала такого интереса к войне и возмездию, как большинство людей, только и говоривших об этом. Вот уже сколько месяцев на первой странице больше ничего и не писали, как только о перестрелках, рукопашных схватках и беженцах, удиравших из области польского конфликта, дабы спастись на земле Германии…

На второй странице было написано, что норму отпуска масла следовало бы урезать, а яичный рацион оставить на прежнем уровне. Она ничего в этом не поняла, как не поняла и статью, которую быстренько проглядела, — в ней доказывалось, что нельзя продавать свою свободу за кофе и какао. Потом она отложила газету, допила чашку и собралась идти за покупками.

Сквозь щели в ставнях пробивался ослепительно яркий свет, солнце рисовало на стенах кухни полосатые узоры.

Заметив лежавшую на столике в прихожей маленькую белую почтовую открытку, мать опять подумала, что собиралась выбросить ее в мусор, но в руке она уже держала хозяйственную сумку, а ключ уже торчал в замке, так что она стала спускаться по лестнице.

Когда мать вернулась, сын еще спал, и маленькая белая почтовая открытка все так же лежала на столике. Она поставила на него сумку и взяла этот клочок бумаги с печатными буквами. И тут вдруг, несмотря на темноту, заметила странное красное пятно на открытке: белая наклейка с красной прямоугольной каймой и в середине жирная черная буква «R», похожая на паука.

Ее охватил непонятный страх. Она выронила открытку, ей теперь все это представилось весьма странным, она не знала, что и открытки бывают заказными, такая открытка показалась ей в высшей степени подозрительной и испугала мать. Она быстро подхватила сумку и пошла в кухню. «Может быть, — подумала она, — это всего лишь уведомление из торговой палаты или какой-то другой организации о том, что он выдержал экзамен, что-нибудь такое важное, что нужно было послать заказным». Она не ощутила никакого любопытства, только тревогу. Поставив на стол миску, мать распахнула ставни, потому что снаружи вдруг потемнело. И тут увидела, что на землю медленно упали первые капли дождя — крупные круглые тяжелые капли, словно жирные кляксы, усеяли асфальт. Столяры в синих фартуках толпились во дворе перед мастерской и торопливо закрывали брезентом большую оконную раму. Дождевые капли падали все гуще и все сильнее стучали по асфальту. Мать слышала, как мужчины засмеялись, прежде чем скрыться за пыльными стеклами мастерской в подвале…

Она сняла со стола скатерть, достала из ящика кухонный нож, пододвинула поближе к себе миску и принялась дрожащими пальцами чистить цветную капусту. Большая жирная буква «R» в красном прямоугольнике внушала ей такой страх, что мало-помалу у нее начало мутиться перед глазами и все поплыло кругами, так что ей пришлось взять себя в руки.

Потом мать начала молиться. Она всегда молилась, когда на нее нападал страх. А в голове роились беспокойной чередой самые разные картины — сперва ее муж, умерший шесть лет назад: он стоял у окна с перекошенным лицом, когда по улице мимо их дома проходило первое грандиозное шествие.

Вспомнилось ей и рождение сына во время войны, этого крошечного, тощего мальчонки, который так и не успел окрепнуть…

Потом она услышала, что сын прошел в ванную. Но сосущая тоска в ее груди не унялась — этот клубок из боли и тревоги, страха и подозрительности вызывал желание заплакать, которое она все же постаралась подавить.

Когда сын вышел из ванной, мать уже накрывала стол в гостиной. Комната была убрана и сверкала чистотой, на столе стояли цветы, масло, сыр, колбаса, коричневый кофейник под желтым колпаком и банка молока, а на своей тарелке он увидел большую жестяную коробочку с сигаретами. Он поцеловал мать и, почувствовав, что она дрожит, взглянул на нее испуганно и удивленно, когда она вдруг ни с того ни с сего заплакала. Может, она плакала от радости. Все еще крепко держа его за руку, она тихонько пролепетала, не переставая плакать:

— Не сердись на меня, мне так хотелось тебе угодить.

Указав рукой на стол, она заплакала еще сильнее, плач перешел в безудержные рыдания, а он смотрел на ее круглое красивое лицо, залитое слезами, и не знал, что ему делать. Потом пробормотал, запинаясь:

— Боже мой, мама, ведь все прекрасно. Разве не так?

Она испытующе взглянула на него и попыталась улыбнуться.

— В самом деле все хорошо, — сказал он и пошел в спальню. Там он быстро надел свежую рубашку, застегнул кнопку на красноватом галстуке и заторопился обратно. Мать уже сидела за столом. Она сняла фартук, принесла из кухни свою чашку и глядела на него с улыбкой.

Он сел и заявил:

— Я замечательно выспался.

Она нашла, что он и впрямь выглядит свежее. Сняв колпак с кофейника, она налила в его чашку кофе и щедро плеснула туда молока из консервной банки.

— А ты не зачитался допоздна?

— Да нет, отнюдь, — улыбнулся он. — Вчера я так устал, даже слишком.

Он открыл сигаретницу, закурил, медленно помешал ложечкой кофе и взглянул в лицо матери.

— Мама, ведь все прекрасно, — сказал он опять.

Она откликнулась, не меняя выражения лица:

— Принесли почту.

Он заметил, что углы ее рта дрогнули. Мать прикусила нижнюю губу, так что не могла больше сказать ни слова, и из груди ее вырвались такие глухие рыдания без слез, что сын сразу понял: что-то стряслось или должно стрястись. Он уже не сомневался: это все наделала почта, что-то было связано с ней. Он опустил глаза, помешал в чашке и несколько раз глубоко затянулся сигаретой, прихлебывая кофе. Надо было обождать, ведь она не хотела плакать, но ей необходимо было выговориться, поэтому не нужно ее торопить, надо дать ей время справиться с этими рвущимися из глубины вздохами. Потом она сможет говорить. Тревожило ее явно что-то связанное с почтой. Никогда в жизни не забыть ему этих вздохов, в которых было все, весь тот ужас, о котором тогда оба они ничего не знали. Эти сухие рыдания рвали сердце. Мать всхлипнула, она всхлипнула один-единственный раз, но очень глубоко и продолжительно, а он все так же сидел, опустив глаза, и видел только поверхность кофе в своей чашке, где молоко из банки уже образовало светло-коричневую тонкую пленку, видел кончик своей сигареты, видел, что серовато-серебристый пепел на этом кончике мелко дрожит, и наконец почувствовал, что может поднять глаза.

— Да, — тихонько произнесла она. — Дядя Эди прислал письмо. Он получил звание штудиенрата, но его перевели в другой город. Он пишет, что там ему все противно.

— Что ж, понятно, — кивнул он. — Любому нормальному человеку было бы противно.

Она тоже кивнула.

— И принесли новый расчет пенсии, — добавила мать, — она опять уменьшилась.

Он положил ладонь на ее маленькую, широкую и натруженную руку, лежавшую на белоснежной скатерти. Это прикосновение вызвало новую череду глубоких, рвущих душу вздохов. Он снял руку, и в памяти его осталось воспоминание, что рука матери была теплая и шершавая. Он не поднимал глаз, пока не миновало время тяжких вздохов и сдерживаемых слез. Он ждал. И думал: «Нет, не в этом дело. Дядя Эди и пенсия не могут до такой степени выбить ее из колеи. Тут наверняка что-то другое», и внезапно его осенило: это другое касалось его лично. Он почувствовал, что бледнеет. Не было на свете ничего, что до такой степени выбило бы его мать из колеи. Он взглянул на нее. Мать сидела, плотно сжав губы, и глаза ее были полны слез, но теперь она выдавила из себя несколько слов, запинаясь и едва разжимая губы:

— Тебе принесли открытку, она лежит там, в прихожей…

Он тут же отодвинул чашку, встал и пошел в прихожую. Открытку он заметил уже издали, это была белая обычная почтовая открытка размером 15 на 10 сантиметров. И спокойно лежала себе на столике возле темной вазы с еловыми ветками. Он быстро подошел к столику, взял открытку, прочел адрес, увидел бело-красно-черную наклейку с красной прямоугольной каймой и очень жирную черную букву «R», потом перевернул открытку, поглядел сначала на подпись — она была неразборчива и написана поверх трех длинных слов: «Районная военная комендатура». Ниже было напечатано: «Майор».

В квартире по-прежнему стояла тишина и вообще ничего не изменилось. Только пришла почтовая открытка, обычная почтовая открытка, и единственное от руки написанное слово в ней был этот неразборчивый росчерк какого-то майора. В зеленоватом свете, лившемся из застекленной части двери в коридор, все казалось зыбким, как в аквариуме… Ваза все еще стояла на столике, его пальто висело на вешалке, там же висело пальто матери, рядом ее шляпа, воскресная же шляпа матери с нарядной белой вуалеткой лежала наверху — та самая шляпа, которая по воскресеньям всегда была на ней в церкви, когда она тихо молилась, стоя рядом с ним на коленях, в то время как он медленно перелистывал страницы молитвенника. Все на свете шло своим чередом, через открытую дверь кухни до него доносился смех столяров во дворе дома, небо вновь было ясным и чистым, гроза миновала… Вот только на его имя пришла почтовая открытка с размашистой подписью какого-то майора, который по воскресеньям, возможно, стоял на коленях недалеко от него в церкви, спал со своей женой, воспитывал своих детей так, чтобы они выросли добропорядочными немцами, а в рабочие дни ставил свою подпись под целыми стопками почтовых открыток. Все было так обычно…

Он не заметил, сколько времени простоял в прихожей с открыткой в руке, но когда он вернулся в комнату, то увидел, что мать плачет. Она сидела, опершись локтем о стол и подперев ладонью вздрагивающую щеку, а другая ладонь неподвижно лежала у нее на коленях, словно чужая, — широкая и натруженная…

Он подошел к матери, приподнял ее склоненную голову и попытался заглянуть ей в лицо, но тут же отказался от этого намерения. Ее лицо было настолько искажено, что показалось ему чужим, неузнаваемым, каким он его еще никогда не видел, — лицо, которое его перепугало и в котором не было и не могло быть доверия к нему…

Он молча сел на свое место, отхлебнул немного кофе и взял сигарету. Но вдруг выронил ее и уставился невидящим взглядом прямо перед собой.

Потом из-за ладони, подпиравшей щеку, раздался голос:

— Ты бы поел…

— Не сердись на меня.

Он долил себе кофе, добавил молока и положил в чашку два кусочка сахару, потом закурил, вынул открытку из кармана и негромко прочел:

— «Вам надлежит явиться четвертого июля в семь часов утра на восьминедельные сборы в казарму Бисмарка в Аденбрюке». Ох ты, Боже мой! — громко сказал он. — Мама, сама подумай, ведь всего восемь недель.

Она кивнула.

— Это должно было случиться, ведь я же знал, что меня вызовут на сборы.

— Да-да, конечно, — выдохнула она. — Всего восемь недель.

Они оба знали, что лгут. И лгали, не понимая зачем. Они не могли этого не понимать, но лгали и знали, что лгут. Они знали, что он уйдет из дому не только на восемь недель.

Она опять повторила:

— Ты бы поел.

Он взял ломтик хлеба, намазал маслом, положил сверху кусочек колбасы и принялся жевать, очень медленно и без аппетита.

— Дай мне эту открытку, — сказала мать.

Он дал.

На ее лице появилось какое-то странное выражение, она казалась совершенно спокойной и, внимательно вглядевшись в открытку, тихонько прочла ее вслух.

— Какой сегодня день? — спросила мать, положив открытку на стол.

— Четверг, — ответил сын.

— Да нет, — сказала она. — Какое число?

— Третье, — ответил он.

Только тут он сообразил, что означал ее вопрос. Он означал, что ему придется уехать из дому сегодня же, чтобы к семи утра следующего дня оказаться в трехстах километрах к северу, в казарме чужого города…

Он отложил в сторону надкусанный ломтик хлеба, не было смысла делать вид, что ему в самом деле хочется есть. Мать вновь закрыла лицо ладонями и заплакала навзрыд, но как-то удивительно беззвучно…

Он прошел в свою комнату и стал собираться в дорогу. Кое-как скомкав, сунул в сумку рубашку, исподнее, носки, писчую бумагу, потом опорожнил ящики письменного стола и не глядя выбросил их содержимое в печку, вырвал листок из одной тетрадки и, сложив его несколько раз, зажег и поднес к куче других бумаг. Поначалу появился лишь густой беловатый дым, потом огонь мало-помалу пробился наружу и наконец с шипеньем взвился из-под конфорки узким и энергичным языком, окутанным черным облаком дыма. Еще раз перерывая все ящики и отделения письменного стола, он поймал себя на мысли: «Поскорее уйти отсюда, уйти от матери — единственного человека, о котором я мог бы сказать, что этот человек меня любит»…

Услышав, что она вернулась с подносом в кухню, он быстро пересек прихожую, коротко стукнул в матовое стекло кухонной двери и бросил:

— Я пошел на вокзал, скоро вернусь.

Она не сразу откликнулась, и он подождал за дверью, все время ощущая маленькую белую почтовую открытку в кармане брюк. Потом мать крикнула:

— Все в порядке, возвращайся поскорее! До свиданья…

— До свиданья, — ответил он, еще немного постоял молча и вышел…

Когда он вернулся, часы показывали половину первого и обед был готов. Мать внесла тарелки, приборы и блюда в гостиную…

Теперь этот первый мучительный день казался ему более тяжким, чем вся война. Еще шесть часов он пробыл дома. Мать все это время пыталась навязать ему вещи, которые, по ее разумению, ему обязательно понадобятся, в частности мягкие махровые полотенца, большие пакеты с едой, сигареты, мыло. И все время плакала. А он беспрерывно курил и приводил в порядок книжные полки. Опять накрывался стол, в гостиную вносились хлеб, масло, повидло и печенье, опять варился кофе.

После кофе, когда солнце уже зашло за дом и перед окнами начали сгущаться приятные сумерки, он вдруг скрылся в своей комнате, сунул под мышку сумку с вещами и вышел в прихожую…

— Что случилось? — спросила мать. — Ты уже…

— Да, — выдавил он, — мне пора.

Хотя его поезд отправлялся только через пять часов.

Он поставил сумку на пол и обнял мать с какой-то отчаянной нежностью. Когда она обвила руками его бедра, то нащупала в кармане ту открытку и вынула ее. И сразу успокоилась, даже вздыхать перестала. Почтовая открытка в ее руке казалась совершенно безобидной, да и человеческим в ней был только размашистый росчерк майора, хотя ведь и он вполне мог быть исполнен машиной, специальной машиной, умеющей расписываться за майора… Опасным в ней была только прямоугольная белая наклейка с красной каймой и большой черной буквой «R» — крошечный кусочек бумаги, какие ежедневно тысячами приклеивают в любом почтовом отделении. Но под этой буквой он заметил теперь какой-то номер. Это был его номер — единственное, что отличало его открытку от других, — номер 846. И теперь он понял, что все в порядке, что ничего не может с ним случиться, потому что в каком-то почтовом отделении этот номер стоял рядом с его фамилией. Это был его номер, и он не мог от него убежать, он был вынужден следовать за этим жирным «R», не мог от него скрыться…

Теперь он стал всего лишь регистрационным номером 846, и эта маленькая белая почтовая открытка, этот ничтожный кусок дешевого тонкого картона — тысяча штук таких открыток стоила максимум три марки и доставлялась адресату бесплатно, — рождена была лишь росчерком какого-то майора, и жестом военного писаря, выхватившего именно его карточку из картотеки, и еще одной подписью — закорючкой кого-то из почтовых служащих в книге заказных отправлений…

Когда он уходил, мать выглядела совершенно спокойной, она сунула открытку ему в карман, поцеловала его и тихонько промолвила:

— Храни тебя Бог…

Иллюстрация: Альфред Оя «Наваждение», 1969

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)

ЮMoney: 410013762179717

Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: