«Размышления кончились, пришло время действовать!»
10 октября 2024 Юрий Ветохин
Юрий Ветохин (1928-2022) — писатель, общественный деятель, трижды пытавшийся бежать из СССР: в 1963 году (неудачно), в 1967-м — был пойман в Черном море пограничниками, сидел в разных тюрьмах, в итоге был признан в Институте им. Сербского «невменяемым», с 1968 по 1974 гг. содержался в Днепропетровской психиатрической лечебнице, где его здоровье было подорвано медпрепаратами. В 1975 году признал себя письменно психбольным, а также что излечился и не собирается бежать. Был выписан из психбольницы, в 1976 году освобожден от принудительного лечения. В декабре 1979 года спрыгнул с круизного лайнера в 30 км от индонезийских островов, доплыл до одного острова за 20 часов. Получил политическое убежище в США, написал давно задуманную книгу «Склонен к побегу» (первая публикация в 1983 г.). Предлагаем вам отрывки из этой книги.
От размышлений — к действиям
Был 1974 год. Я находился в заключении уже 7 лет. В мире происходили разные события. В Чили восставший народ сверг коммунистическую марионетку Альенде, а его сподручные получили по заслугам. Либералы всего мира завопили в унисон с Москвой о каком-то «терроре» в Чили, о каком-то «фашизме» и т. д. Защищая коммунистических кровопийц, эти либералы никогда не жалели их жертв. По их понятиям так и быть должно. Вероятно, под голубиными перьями у всех либералов спрятано волчье обличье.
Мои друзья были рады освобождению чилийского народа. Было приятно, что Сахаров думал так же и что он послал поздравительную телеграмму Пиночету.
Другим событием было покушение на жизнь Брежнева. Народный мститель Ильин, переодевшись милиционером, пытался пристрелить Брежнева, когда тот возвращался с аэродрома после встречи космонавтов. Однако кортеж машин разделился, и Брежнева повезли другой дорогой. Выстрелами Ильина были ранены шофер и два мотоциклиста, эскортировавшие космонавтов. Покушение видело много народа, и слух сразу распространился. Советским газетам пришлось поместить о нем сообщение. В сообщении, как и следовало ожидать от советских газет, Ильин объявлялся сумасшедшим.
Недавно возникшее так называемое «диссидентское движение» шло на убыль. КГБ удалось не только разгромить его, но и заставить некоторых его членов публично покаяться. Диссиденты Якир и Красин выступили на суде с отвратительными отступническими речами. Нескольких диссидентов прислали на «перевоспитание» в нашу спецбольницу. В наше отделение попал Шостак. Шостак был марксистом и не скрывал этого. С кремлевскими коммунистами он разошелся лишь в деталях, но зато разделял взгляды одной из зарубежных компартий и пользовался поддержкой ее генсека. Первым вопросом, который Шостак задал мне после нашего знакомства на прогулочном дворике, был вопрос о том, как я отношусь к такому вопиющему факту, что в Киеве до сих пор не поставлен памятник евреям, погибшим во время оккупации?
На этот вопрос я ответил без энтузиазма, и дружба у нас не получилась. Однако, изредка мы все же перекидывались двумя-тремя словами, и Шостак сообщал мне некоторые новости со свободы, которые привозила ему жена. Шостак сам сказал мне, что ему было прописано «щадящее лечение».
В нашем концлагере по-прежнему через каждые 6 месяцев заседали комиссии, но нас с Муравьевым они не выписывали. После одной из таких комиссий медсестра Наталья Сергеевна под большим секретом показала мне мою историю болезни. Там красными чернилами было вписано: «Личность не изменилась. Продолжать лечение» и стояли подписи председателя и членов комиссии. Внезапно от аппендицита умер председатель комиссии Шостакович. Первым мне сообщил об этом Игорь Иванович.
— А я думал, что Шостакович — бессмертный, как Кащей! — заметил я в ответ.
График комиссий опять нарушился. Шостакович оказался незаменимым подлецом. Другого подлеца такого калибра долго было не найти. Наконец, год спустя, нашли женщину. Фамилия ее — Блохина, она работала профессором в Днепропетровском медицинском институте. Заключение комиссии под председательством Блохиной оказалось для меня как две капли воды похоже на заключение Шостаковича: «Личность не изменилась. Продолжить лечение».
Как раньше мне, теперь Муравьеву врачи и сестры умышленно ложно намекали на якобы состоявшуюся его выписку. Отсидевший в тюрьмах уже 15 лет, Муравьев так мечтал о свободе, что всякий раз верил им. А потом для него наступало разочарование вплоть до очередной комиссии, когда ему вновь давали ложные обещания.
— Вот теперь меня наверняка выписали! — говорил он мне после каждой комиссии, и я стал опасаться за его рассудок. Опасения тем паче были обоснованы, что старик проглатывал все ядохимикаты, которые прописывали ему врачи. Муравьев не мог и не хотел изощряться в разных способах прятанья таблеток во рту. И я понимал его: это занятие было не для его возраста и не для его характера. Однако эти таблетки с каждым днем все больше и больше отнимали у него память и ограничивали умственные способности. Объективно, от ядохимикатов у Муравьева поминутно непроизвольно высовывался язык, тряслись руки и вздрагивало тело. В довершение всего Муравьев постился перед Рождеством и Пасхой. Чем он поддерживал в себе жизнь в эти дни, я не знаю. Однако, когда вопрос касался религии, я не считал себя вправе давать какие-либо советы. Во время наших бесед на прогулках Муравьев стал строить планы на будущее. Он предлагал мне после освобождения поселиться вместе и заняться плотничьим промыслом.
Задумался о выписке и Завадский. Сумасшедшим он признал себя давно, а теперь начал хлопотать об опекунстве.
— Моя мать очень старенькая и неизвестно еще, разрешат ли ей взять надо мной опекунство, — поделился он со мной своими опасениями.
— А зачем вам опекунство? Разве вы — ребенок? — недовольно спросил я, хотя, конечно, знал зачем.
— Данила Романович предупредил, что без опекунства меня не выпишут.
— А кто такой Д-а-н-и-л-а Рома-но-ви-ч? — уже со злобой поинтересовался я, хотя тоже знал.
— Лунц Данила Романович.
Злоба душила меня и я отошел, чтобы в пух и прах не разругаться с Завадским. Я не понимал, как только у человека язык поворачивался с таким уважением отзываться о самом примитивном советском палаче. Палача, КГБ-шного полковника в маске профессора… звать по имени-отчеству! По кличке его — как обыкновенного уголовника! Большего он не заслуживает.
Позднее Шостак, попав на Запад, написал книгу, а в книге он тоже лестно отозвался о Лунце. Я расцениваю это как плевок на могилы тех политзаключенных, которые умерли в спецбольницах от пыток, «прописанных» Лунцем. Я понимаю Шостака: он этим отблагодарил Лунца за то, что тот прописал ему «щадящее лечение», то есть лечение без уколов и особо вредных таблеток.
* * *
Если для Муравьева бессрочное заключение грозило рассудку, то у меня оно вызывало ненависть к коммунистам, которую я едва мог сдерживать. Эта ненависть заставляла усиленно работать мой мозг. Теперь я все чаще и чаще возвращался к давно уже возникшей мысли о том, что раз уж суждено при коммунизме погибнуть миллионам человек, то во всяком случае они не должны гибнуть бесполезно. «Если бы каждые четыре человека из 60 миллионов расстрелянных, замученных или умерших от голода и непосильного каторжного труда людей предпочли бы самоубийство своей медленной смерти, а перед самоубийством — убийство хотя бы одного коммуниста, то к сегодняшнему дню ни одного живого коммуниста в России не осталось бы».
Продолжая дальше свои размышления, я пришел к выводу, что не обязательно коммунистов должны уничтожать те люди, которые сами обречены на смерть, и необязательно, чтобы за уничтожение каждого коммуниста четыре антикоммуниста отдавали свои жизни. Может быть наоборот и даже еще лучшая пропорция. Для этого нужно мощное ультрасовременное оружие. И этого еще мало. Коммунисты не ходят толпами, они растворены среди некоммунистов и даже среди антикоммунистов. Поэтому оружие должно быть не только мощным, но и избирательным. Я мысленно назвал такое оружие «идентифицированным оружием», а людей, которые будут это оружие использовать — народными мстителями. Идентифицированное оружие необходимо не только для освобождения моей родины от коммунистического ига. Оно также необходимо для обезвреживания притаившихся и ушедших в подполье коммунистов после перехода власти в руки народа.
А свой переход в подполье коммунисты подготовляют еще в мирное время. Это видно хотя бы на примере нашей спецбольницы: всем палачам спецбольницы были заготовлены фальшивые документы и для них выдуманы безобидные легенды, касающиеся биографии и мест работы — на случай войны и оккупации. Об этом в разное время мне сообщили разные люди.
* * *
После нахождения решений главным проблемам, думать о которых я обязал себя еще в 1967 году, исчезло какое-либо «оправдание» моему дальнейшему пребыванию в тюрьме. Если раньше я мысленно говорил себе: «Юра, тебе еще рано мечтать о свободе! Ты еще не решил поставленных перед тобой проблем!», то теперь я говорил себе иное: «Размышления кончились, пришло время действовать!» Я понимал, что только побег на Запад и опубликование книги могли способствовать распространению моих идей. Для этого надо было сперва выйти из спецбольницы. Но никакой выписки не было видно. «Может быть, мне назначена пожизненная тюрьма?» — задавал я себе вопрос и сам себе отвечал: «Тогда надо что-то предпринять, чтобы не зря погибала моя жизнь, надо на собственном примере показать свою теорию!»
И помимо своей воли, каким-то вторым умом я стал планировать разные виды деятельности в духе принятых мною решений. Один из видов такой деятельности — уничтожение начальника спецбольницы подполковника Прусса, приходил ко мне в голову уже давно. Как-то против своей воли, ибо еще не было у меня внутреннего приказа на это, я вновь и вновь возвращался к этому вопросу и вдруг обнаружил, что располагаю оружием для уничтожения коммуниста. Это оружие — консервный нож, который выдавала мне дежурная сестра два раза в день для открывания консервных банок больным. Я тщательно осмотрел нож и убедился в том, что он был достаточно прочным и острым. Однако, его лезвие имело недостаточную длину для поражения сердца. Тогда я наметил бить в голову. Надо было еще убедиться в том, что консервным ножом действительно можно нанести смертельную рану в голову. Спросить у кого-либо было опасно, и я специально наводил санитаров на разговоры о драках в надежде, что разговор зайдет об ударах по голове разными предметами.
Потом я наметил запасных кандидатов на тот свет, если что-либо помешает мне расправиться с Пруссом. Запасными кандидатами стали Каткова и Бочковская. Если бы Бочковская знала, как я мысленно примерял нож к ее виску или к темени, когда она проходила мимо меня в коридоре!
Мне надо было также решить вопрос самоубийства после уничтожения коммуниста. Чем, как и где я совершу это самоубийство? «Самое лучшее — это яд, — думал я. — но где достать быстродействующий яд?»
Мои очень осторожные зондирования в этом направлении во время бесед с Игорем Ивановичем пока что ни к чему не привели.
Приближалось Рождество Христово, и я увидел в этом более быстрый шанс проявить свою несломленность перед лицом ненавистных палачей. Мне пришла мысль устроить праздник для больных в день Рождества Христова. «Этот праздник вдохновит политзаключенных и придаст им новые силы, — думал я. — И этот праздник покажет палачам, что мы не сломлены».
И я занялся подготовкой к празднованию Рождества.