Сердце же рвалось — к правде. Проза Василия Шукшина

21 декабря 2023 Григорий Свирский

Григорий Свирский (1921-2016) — писатель, участник Великой Отечественной войны, награжден орденами и медалями, член КПСС и Союза писателей, был исключен из обеих организаций в 1968 году за критику цензуры и антисемитизма, книги его перестали публиковать. Выступал против вторжения в Чехословакию. В 1972 году эмигрировал из СССР, жил в Израиле, после в Канаде.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги Г. Свирского «На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946–1986 гг.»

Отдельно, наособицу, как говорят в Вологде, мы должны остановиться на человеке редкого таланта — Василии Шукшине.

Василий Шукшин — талант поистине всесторонний. Одаренный писатель, одаренный кинорежиссер, завершивший свой путь в кино трагическим фильмом «Калина красная», в котором словно бы предсказал свою судьбу; наконец, актер, снимавшийся во многих фильмах, а в последнем — шолоховском… Вот тут-то и начинаются отгадки.

Честнейший, словно «без кожи», человек, едва став известным, попал в капкан. Кинулась к нему со всех сторон нечисть. Ты, мол, наш, деревенский, русский, исконный. Поселили его у пышнотелой дочери Анатолия Софронова, повезли к Шолохову.

Каково-то было ему печататься в «Новом мире» у Твардовского, а домой ехать — к Софронову.

Жизнь, которой, как известно, руководил Отдел культуры ЦК КПСС, подталкивала его в спину — к шолоховым и софроновым. Сердце же рвалось — к правде…

Чего ж мудреного в том, что к сорока с небольшим он нажил болезнь сердца и внезапно умер.

Такова трагическая судьба этого таланта. Впервые я узнал о Василии Шукшине по его рассказам, опубликованным в «Новом мире» № 2 за 1963 год. Рассказы сочные по языку, но… осторожные. Без серьезных проблем. Всеобщее внимание, пожалуй, привлек рассказ «Классный водитель». Талантливый, веселый, трогательный. Водителю Пашке понравилась Настя, девчонка из себя видная, за которой инженер ухаживает. Подсел к Насте в клубе и произнес роковую фразу:

— Поговорим, как жельтмены…

— Боже мой! — вздохнула Настя и пошла в другой конец зала.

Не таков Пашка человек, чтобы отступить. Ночью поехал невесту красть! Залез к ней в окно. Обнял в темноте. Она прильнула было к нему, но тут же поняла, что это не жених ее. Надавала Пашке по щекам со всего размаха.

Пашка опешил, походил-походил по комнате Насти и, человек действия, вскричал: «Поехали!» Отвез Настю на полной скорости к нерешительному жениху-инженеру, прямо к крыльцу, подтолкнул в спину. Мол, живите, черти, коль друг друга любите!.. И — уехал, тяжко вздыхая…

Десятилетие Солженицына оказало влияние на всю литературу. Не мог писать по-старому и Василий Шукшин. Становился смелее.

Появляются рассказы «Змеиный яд» и «Степка». Автор теперь не старается пригасить гнев своих героев, срезать углы. Достает парень змеиный яд. Весь город обежал, нигде не дают. Пришел в последнюю аптеку, там тоже говорят: «Нету!»

— У меня мать помирает.

— Нету, — повторили.

Парень поглядел на аптекаря и сказал, не скрывая чувств своих:

— А мне надо! Я не уйду отсюда, понял? Я вас всех ненавижу, гадов…

Отыскался яд.

Еще более недвусмысленный рассказ — «Степка».

«В… задумчивый хороший вечер», минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин. Из лагеря вернулся. Отец-мать счастливы. Сеструха немая вне себя от радости. Собрались соседи. Гуляют.

И вдруг появляется милиционер. Чтоб не нарушать семейного веселья, поманил молча Степку, увел куда-то. Первой сеструха спохватилась, немая. Кинулась следом, в милицию. Милиционер там протокол составляет, изумляется. Первый раз, говорит, такого дурака вижу. Оказывается, Степка сбежал из лагеря… за три месяца до конца срока. Три года отсидел, за драку, видно, потому срок такой несерьезный, да пустился в бега. Теперь по новой дадут, за побег. Начинай все сначала…

«Ничего, — отвечает Степка. — Я теперь подкрепился. Теперь можно сидеть. А то меня сны замучили — каждую ночь деревня снится… Хорошо у нас весной, верно?»

Господи, сколько в этом рассказе горечи! Горечи и бессильных проклятий тупой лагерной практике, которая держит душу живую взаперти, как говорят в России, от звонка до звонка.

Как видим, повернул Солженицын Василия Шукшина, как ни держали его под локти родные софроновы.

«В профиль и анфас». Отняли у шофера Ивана права. На год. Он пьет, готовится к отъезду. Мать плачет, уговаривает остаться. Он все ж уезжает, трудно расставаясь и с матерью, и с домом, и с собакой.

Его самого, по сути, выталкивают, как собаку.

Серьезный разговор у него вышел перед отъездом. Со стариком, который угостил его самогоном, потому как парень-то Иван хороший, да только к начальству непочтительный.

«Нет счастья в жизни, — сказал он (Иван. — Г. С.)… Вот тебе хорошо было жить?

…Старик долго молчал.

— В твои годы я так не думал, — негромко заговорил он. — Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать бы весь, наверное, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать.

— А я не знаю, для чего я работаю (ответил Иван. — Г. С.). Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: „Для чего?“ — не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрались. А дальше что? — Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. — Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то.

— Заелись, — пояснил старик. (Так объяснял, между прочим, весь агитпроп ЦК, все газеты, все политические наставники, выше мысль не подымалась, не смела подняться. Старик существует в рассказе с большим подтекстом.)

— И ты не знаешь (вздыхает Иван. — Г. С.). У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо».

Старик сердится. Тебе, говорит, полторы тысячи в месяц неохота заробить, а я за такие денежки все лето горбатился.

«— А мне не надо столько денег… Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо… Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает…»

Вот какие речи произносят герои Шукшина в славную годовщину пятидесятилетия советской власти.

Совершенно в той же тональности и повествование о старике председателе колхоза, дельном трудовом человеке, у которого не было в жизни радости, одна лямка колхозная («Думы»). Ругал он, ругал Кольку Малашкина за то, что спать не дает, по ночам с гармошкой ходит. «Завтра исключу из колхоза», — говорил. Но не исключал. Гармошка вызывала мысли о том часе, когда он был счастлив. Гнал коня, молоко братцу умиравшему достать. Будто летел. «Какой-то такой желанный час непосильной радости. Именно это воспоминание вызывала гармонь. И мысли, какая она, любовь, бывает. А всю остальную жизнь только и была работа, работа, работа…»

Но вот замолчала Колькина гармонь: женился парень. «Светло было на деревне. И ужасающе тихо».

Нет, отбился Василий Шукшин от родственных рук. Хоть и соседствуют рядом с крамольными произведениями и столь же талантливые, и в прежнем ключе — о душах чистых, незамутненных, деревенских: «Как помирал старик», «Чудак», «Раскас…», — все равно за Василия Шукшина решили взяться всерьез. По-родственному.

Наконец отыскался мотив, сам ли отыскался или подсказали? — такой, который, с одной стороны, в какой-то мере, удовлетворял и бывшего смоленского крестьянина Александра Твардовского, взятого властью на прицел, а с другой — и шолоховско-софроновскую мафию, настоянную на водке и погромной идеологии. В беде Россия. Однако власть тут ни при чем. Город во всем виноват. Город проклятый! Со своими интеллигентиками. Умниками, рушащими вековой уклад деревни. И, конечно, ж*дочками. Хотя этот последний мотив не мог прозвучать в новомирских рассказах, однако он все сильнее внедрялся в сознание Шукшина, сдружившегося с псевдославянофилами, организаторами клуба «Родина» — подсадной утки КГБ.

В более поздних рассказах, когда Александра Твардовского уже не было, антигородские мотивы, вытеснившие глубинный анализ, присущий Шукшину ранее, заполонили рассказы почти целиком.

Об этом особенно впечатляюще повествуется в «Сватовстве». «У старика Глухова погибли на войне три сына. 9 мая, в День победы, село собиралось на кладбище, сельсоветский забирался на табуретку, зачитывал списки погибших. Среди многих других перечислял: …Глухов Василий Емельянович. Глухов Степан Емельянович. Глухов Павел Емельянович. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими пальцами передавливало горло, дышать было трудно…

Тихо плакали на кладбище. Именно тихо, в уголки полушалков, в ладони, точно боялись люди, что нарушат и оскорбят тишину, какая нужна в эту минуту…

И тут-то он (старик Глухов. — Г. С.) приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хотя жила здесь давно. Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Старик Глухов уважал набожных людей… За их терпение и неколебимость. Присмотревшись к Отавиной, подумал — не жениться ль на ней? Все не так тоскливо будет. А помрешь, будет кому хоронить… И та не прочь в тепле пожить. А то хата ее совсем никуда. Развалюха.

Решил старик Глухов посоветоваться с Малышевой, вдовой комиссара. Поездила когда-то с мужем, повидала свет, и старик, когда жену схоронил, иногда посиживал с ней на ее веранде. Пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед.

Ближе, думалось, человека нет. Посоветуюсь… Малышиха пригласила обоих, и старика Глухова, и старуху Отавину и злобными, ханжескими словами все расстроила:

«Какой же вы пример подаете молодым? Вы свою ответственность перед народом понимаете?.. Эгоисты. Народ сил своих не жалеет — трудится, а вы — со свадьбой затеетесь.

— Да какая свадьба?! — пытался урезонить ее Глухов. — Сошлись бы потихоньку, и все. Какая свадьба?

— Совсем, как… подзаборники, — (не унималась Малышева. — Г. С.). Тьфу!

— Ну, это!.. знаешь! — взорвался старик. — Пошла ты к… — И выругался матерно. И вышел вон, крепко хлопнув дверью».

А свадьба расстроилась. Как вышли с Отавиной, разлетелись, как ошпаренные.

Могли бы дожить хорошие люди спокойно, по-человечески, помогая друг другу в одинокой старости, нет, и тут городская отрава просочилась.

И так из рассказа в рассказ. Город проклятый. Разлагает деревню русскую обманом, демагогией, ханжеством, мертвой «нормативной» моралью, бесчеловечностью. В глубокий подтекст ушли попытки анализа, картины более широкие, а, может, не город виноват? Может, и город такой же страдалец?..

И вдруг точно одумался Василий Шукшин, опубликовав маленький рассказ «Митька Ермаков». Жил Ермаков на Байкале, увидел как-то: на берегу стоят туристы, отдыхающие. Спорят про что-то ученое.

Презирает их Митька Ермаков. «Очкарики все образованные, прочитали уйму книг… О силе стоят толкуют. А столкни сейчас в воду любого, в одну минуту пузыри пустит. Очки дольше продержатся на воде».

Хоть вода пять градусов, да и волна разгулялась, решил показать им Митька свою мужицкую удаль. Поднырнул под волну, крича: «Эх, роднуля!»

Орал так, пока не захлебнулся. Рот не закрывал. Пришлось другое орать:

«… сы-ы! — донеслось на берег. — Тру…сы спали!.. Тону!»

Спасли Митьку очкарики.

Этот рассказ — нечто вроде ключика, который приоткрывает нам настоящего Василия Шукшина, который словно подмигивает своим городским друзьям: мол, вы не думайте, что я вас виню. Это я так, по другой причине. Обстоятельства такие.

О подобных, увы, нередких у советских писателей обстоятельствах точнее всего, помним, написал Александр Бек в своей повести «Новое назначение», изданной на Западе. Говоря о всех бедах своего героя, думающего одно, чувствующего другое, а поступающего, как прикажут, он определил его заболевание, как известно, точным медицинским термином — сшибка. Сшибка — чувств и долга, совести и расчета. Сшибка вызвала смерть героя Бека. Сшибка вызвала смерть самого Александра Бека, отдавшего свою рукопись на Запад и не выдержавшего постоянного страха, который вокруг него сгущался.

От такой духовной сшибки и умер зоркий и нервный Василий Шукшин. Заласкали его софроновы да шолоховы до смерти, «выправляя линию»; он и сам чувствовал: доконает его распухшая от водки литературная мафия, — нет, не случайно, повторю, мафия добила его главного героя в предсмертном фильме «Калина красная», где Василий Шукшин был и автором, и режиссером, и актером; любимого героя Шукшина, который, и вырвавшись на свободу, на деревенские просторы, все время чувствовал над собой занесенный нож. Ждал подлого удара финкой или выстрела.

Василий Шукшин умер сорока пяти лет от роду.