Тичер (окончание)

28 июня 2020 Дитрих Липатс

Окончание, начало тут.

Дети поприставали ко мне с тем, что случилось, но быстро отвяли. Класс был в тот день уж последний, нового давать ничего не хотелось, раздал кое-какие хэнд-ауты, запыхтели довольные, заболтали потихоньку. Мне и прикрикивать было лень. Бен и Шейла так и сидели по разным углам. Бен, как обычно, работал себе, все у него в порядке, Шейла, в себя ушедшая, куда-то сквозь стол смотрела. Работу и не тронула. «What have I committed wrong? (Что я сделала не так?)» — вспомнил я ее строчку.

Неожиданно мне пришла в голову мысль. Я пошарил по файлам своего компьютера и нашел, что искал. Слава Богу, не подтерлось. Это было мое собственное сочинение, мой вариант лириков на знаменитую песенку «Сувениры» Демиса Руссосса. Ничего особенного, так, упражнение на тему, но к тому, что я замыслил, вполне годилось.

This torture no more I can stand

Along the waves over the sand

I walk and see your dear outline ahead

But never I can see you clear.

You’re gone, and here I’m alone

This life I carry like a stone

I envy you, you’re free of pain, of life, and death

Of sorrow and of happiness.

Refrain:

I will enjoy your eternal love to me

As if you’re near and you can feel and see

Though I’m here and though you are already there

Our souls together everywhere.

I should forget and go on

Reset myself to carry on

Till with the time you’ll fade forever from my mind

But looks like I’m not of the kind.

The surf rolls waves along my way

Your outline is so far away

I’ll come again to this forgotten empty shore

To be with you forever more.

Построчный перевод:

Эту пытку я больше не выношу.

Вдоль волн по песку,

Я иду и вижу твой облик впереди

Но не могу отчетливо тебя разглядеть.

Тебя нет, и здесь я один,

Эту жизнь я несу как камень

Я завидую тебе, ты свободна от боли, жизни и смерти,

От горечи и счастья.

Припев:

Я пребываю в твоей вечной любви

Словно ты рядом, и я вижу и ощущаю тебя.

Хоть я еще здесь, а ты уже там

Души наши вместе повсюду.

Мне следует забыть тебя,

Перестроиться и жить дальше.

До тех пор, пока, со временем, ты ушла бы из моей памяти.

Но я не тот человек.

Прибой катит волны вдоль моего пути,

Твой облик теряется вдали.

Я снова приду на этот забытый пустой берег,

Чтобы остаться с тобой навсегда.


Пойдет, решил я. Минус на минус должен дать плюс. Я напечатал две копии, одну положил в стол, с другой прошел в лаборантскую. Там я помял листок, брызнул на него водой и, для пущей достоверности, потоптал собственное сочинение ногами.

Класс подошел к концу, я собрал хэнд-ауты, написал на доске домашнее задание, тут и звонок прозвенел. Класс был последний, всех как ветром сдуло, только Шейла не торопилась, вяло собиралась, наконец, повесив свою сумку на плечо, пошла к выходу.

«Эй, поэтесса, это твое? — окликнул я ее. — На полу нашел».

Она подошла, взглянула, без особого интереса. Я уж подумал, мотнет головой и пойдет, тогда вся моя задумка пропала. Но нет, стала читать. Наконец сказала: «Нет, не мое», — и протянула назад.

«Значит, Бена на поэзию растащило. А что, неплохо. С настроением. Ладно, пока. До завтра».

«Можно, я возьму?..» — она посмотрела на меня просительно.

«Да забирай!» — махнул я рукой, словно и не ликовал в душе.

Подождав с минуту, я взял вторую копию и пошел на первый этаж, где в самом конце коридора были музыкальные классы.

Бен уже сидел за кучкой барабанов и готовился по ним вдарить. Я поднял руку, привлекая его внимание. Слава Богу, мы были одни.

«Читай», — сказал я, давая ему листок.

«Чего это?» — спросил он, ожидая неприятности, но, увидев, что это стихи, примолк. Потом сказал: «Cool». И снова на меня посмотрел с вопросом.

«Я подсунул Шейле такой листочек, спросил, не ее ли, а потом сказал, что это, наверное, ты написал».

«Зачем?» — он нахмурился, словно я лез, куда не просят. Я и в самом деле туда лез.

«Затем, чтобы она не повесилась или не утопилась. Понял?»

«А… — до него начало доходить. — А кто это написал?»

«Я написал. Давно. Сейчас пригодилось. Но если не хочешь, не надо. Скажи, не писал ничего, и пусть ее себе топится. Мое дело предложить».

«А если она не поверит?»

«Поверит. У нас, в России, говорят, утопающий за соломинку хватается».

Он раздумывал еще несколько секунд, потом улыбнулся вяловато, сказал: «Ну, если спросит… Не думаю, вообще-то».

«Спросит, спросит. Двух дней не пройдет, как спросит».

То, что я послал директора подальше, ничем не кончилось. У него было такая мафиозная манера. Пока человечек ему нужен, головы не снимать. И никогда никому не грозить. Если обидел кто неповиновением — замочить потихоньку, и будто строптивый дурак сам себя извел, даже пожалеть, посочувствовать при этом.

Был такой случай. Двоечники раздобыли мой мобильный номер, и давай мне названивать с какого-то краденого селфона. Несли какую-то чушь, обещали пристрелить на улице, отводили, короче, душу. Я не реагировал, они злились. Даже месседжи оставляли. Я те месседжи директору послушать дал. Тот определил голос точно — Брайан Вилч. Это был общеизвестный тип, встречающийся хотя бы по одному на каждую школу в мире. Способный и тихий ученик до восьмого класса и отчаянный безобразник в восьмом. Как бы уж и стыдясь своих прежних успехов, он наверстывает в бедокурстве, сознательно хватая двойки, несмотря на то, что голова еще вовсю варит. Черти вот только так и тащат его туда, где погаже.

Брайан был совсем не такой уж пропащий. Одной маминой порки было бы вполне достаточно для вправки мозгов, да только та уж больно его любила. Был Брайан черен-расчерен, как ночь, статью мелок, очкаст, мама его работала где-то в офисе, очень хорошо говорила, и чем-то, несмотря на свой цвет, может быть, пальтишком своим осенним, напоминала москвичку начала девяностых годов. Понурая, любящая мама, недоумевающая, чего это такое внезапно стряслось с ее чадом.

Директор упек чадо в бут кэмп, что было ошеломляюще строгим наказанием для столь ненастоящего хулигана. Там, в военной муштре из отпетых негодяев готовили материал для доблестной армии. Применялось это вместо тюряги. Вот в такую-то компанию, к ужасу мамы, и отправился Брайан. Директор разъяснил бедной женщине, что за все его художества сынок ее должен быть наказан куда больше. Он показал ей пачку его дисциплинарных взысканий и пояснил, что бут кэмп — единственная для него возможность закончить школу. Про угрозу убийства учителя директор не упомянул, но все равно, это было слишком жестоко и противно: Брайан поплатился лишь в острастку другим, куда более достойным военной муштры.

Хотя и тут, в конце концов, директор оказался прав — спустя несколько лет я узнал, что Брайан отличился в Ираке, а потом поступил в престижное военное училище.

Я знал, что на следующий год мне уж тут не быть, и от сознания того чувствовал себя тоже как выпускник. В этой школе так повелось, что две трети педсостава ежегодно менялось. Одни уходили куда-то сами, от других отказывался директор, оставлял лишь беспрекословных подпевал. Даже Сэм знал наверняка, что и ему здесь не работать. Слишком был улыбчив и добр, слишком популярен, что не приветствовалось.

Ну директор, ну жулик! Вот у кого поучиться-то. Ух, ответил бы он Кэму за базар! Хотя не успел бы, завалил бы его Кэм тогда, не зайди он ко мне. Впрочем, для того и зашел, чтобы пар спустить. Остался бы директор жить-поживать, а Кэм так бы и убрел со своим стволом на ночные улицы, where he belongs, как это звучит непереводимо, но точно. А впрочем, может, и растащило бы его, мало ли стрельбы в американских школах? Но бывает лишь то, что бывает. Кэм сидел за решеткой — он оказался под серьезным подозрением во взрыве дома, а директор продолжал свое благородное дело делать да врать, как всякий взрослый.

Хоть в поездку на карусели все еще верили, теперь вовсю обсуждали и предстоящий выпускной вечер, или «Пром», как тут его называют. В январе, после того как все восьмиклассники взбунтовались против хождения строем на обед, директор пром, что называется, подвесил: заявил, что если выпускной класс не остепенится, никакого выпускного им не будет. На все приставания родителей отвечал, что вопрос будет решаться в начале мая по результатам дисциплинарной комиссии. Это звучало так по-сталински, что даже самые назойливые приседали.

Ох уж этот Пром! Чего тут праздновать? До окончания школы еще три года. По статистике большая половина этих ребяток в ближайшее время отсеется, наук не осиля, и тем не менее про этот дурацкий выпускной вечер мамочки уже выспрашивают начиная с сентября. Для них это тоже слезливый праздник. По какой-то дурацкой традиции в этот день не грех расстаться с девственностью, как мужской, так и женской, вот и собирают мамочки своих детушек с сентиментальной слезой, чуть ли не как на свадьбу. Это ладно там, по окончании всей школы, двенадцати классов, а тут восьмой. Только что плюнешь!

Но, чтобы совсем, что ли, доконать учебный процесс, директор назначил Talent Show или, попросту, концерт школьной самодеятельности. Обычная в общем-то вещь для всякой американской школы, проводящаяся, как правило, в конце марта или начале апреля, в нашей школе не практиковалась уже годами. Не потому, что талантов не было, а так, по необъясняемой причине. В директоре крепко сидело его русское, простите, описался, африканское почитание дефицита. Это его «нечего баловать» проявлялось даже в запрете частого показа учебных фильмов, лишь потому, что дети слишком уж им радовались. Учителя же должны были подавать специальную заявку на показ фильма, чего я больше ни в одной школе не видывал. Даже такую ерунду, как учебное кино, дети должны были заслужить, что уж там говорить про шоу самодеятельности.

Теперь вся школа взвилась, в радостном предвкушении потехи. Негритята аж заплясали в коридорах. Учительница музыки, хрупкая блондинка, была в ужасе — у нее ничего не было готово. Учителю драмы было дано разрешение снимать ее актеров с уроков. Она задумала какой-то мюзикл, в массовку которого записались самые непоседливые. Их отсутствие в моих классах значительно облегчило мне жизнь, но и с остальными заниматься оказалось уж невозможно. Я уже безо всяких на то заявок показывал детям фильмы из серии Science Guy, они писали ответы на сочиненные мною вопросы по этим же фильмам, в другие дни я устраивал им несложные лабораторные работы, так все и катилось к последнему звонку.

Уже день-два оставалось до этого шоу талантов. После уроков я коротал последние минуты своего оплаченного времени в русском Интернете. Дверь чуть приоткрылась, и в нее проскользнул Бен.

«Чего тебе, влюбленный музыкант?» — спросил я.

С Шейлой они помирились и теперь снова сидели в уголке вдвоем, к злобной ревности двоечниц.

«Я эта… — замялся черный мальчик, как замялся бы и белый, и желтый, и всякий мальчик по всему миру, когда подходит он ко взрослому дяде с чем-то очень уж личным. — Я на ваши лирики музыку написал».

«Ну давай пой тогда», — зевнул я больше от удовольствия, чем от скуки.

«Да ну… — он даже расплылся в улыбке на мой ответ и засмеялся уже не стесняясь. — Я хочу на talent show спеть».

«Конечно пой. Наверно, здорово получится».

«Только я скажу, что слова ваши».

«Ну нет. Подарок есть подарок. Назад не принимается — примета очень плохая».

«Но я же не поэт, стихов никогда не писал».

«Так запишешь. И потом, кто тебе сказал, что ты не поэт?»

«Так как-то. В голову не приходило сочинять».

«А вот теперь, считай, пришло. Ты вот можешь бутерброд дома сделать лучше, чем в McDonald’s?»

«Конечно могу», — Бен презрительно хмыкнул.

«Ну так и лирики можешь написать куда лучше, чем вся та дрянь, что вы целыми днями мурлыкаете. Ты знаешь, попроси Шейлу тебе просто стихи почитать. Послушай. У стихов своя музыка. Я тебе отвечаю. Ты — поэт. Еще какой, просто ты еще про это не знаешь».

Бен ушел, а я все думал над тем, что сказал. «Просто ты еще не знаешь». Что мы про себя знаем? Я что, знал, что я в учителях окажусь? Да и учитель ли я? Не случайный ли я здесь человек? Что я могу страшную рожу сделать, заорать на детей, превратиться вдруг в дикого зверя, как это может настоящий учитель? Не могу. И, главное, не хочу. Тогда, что я тут делаю, в конце концов? Зачем все это? Далеко в прошлом остались счастливые времена, когда я готовил московских умников ко вступительным экзаменам по истории. Здесь такого бизнеса не разведешь, потому вместе с умниками, конечно же, будет в моих классах куча негодяев, в которых буду я всегда видеть самого себя былого, бестолкового. Видно, так я в молодые годы достал своих учителей, что придумал Всевышний мне такое наказание — посидеть в той же шкуре. Может, хватит уж, Господи?

Talent Show, на удивление, вполне удалось. Конечно, после церемонии вноса Американского флага, открывалось оно чиир-лидерством — группой девчонок в спортивных платьицах, дрыгающих руками и ногами, пляшущих и наползающих друг на дружку, чтобы построить пирамиды из голяшек, попок и мослов. И умиление, и жалость, и желание поддержать вызывала култышка-семиклассница. Маленькая, толстая, ножки иксом, щекастенькая девочка с копной рыжих кудряшек все старалась не отстать. Хоть куда неуклюже смотрелась она среди стройных чернокожих красавиц, а все старалась прыгнуть выше всех и ногой так же шурануть, чтоб чертям стало тошно. И видно в уважение к ее старанию, вознесли ее черные подружки на самый верх заключительной пирамиды, да так подбросили ее там, чуть не до самого потолка, что затмила коротышка яркий софит своею головкой, и волосы ее на миг вспыхнули золотым нимбом. Так и запомнилась она мне, летящей и светящейся. Уж сколько лет прошло, а я нет-нет да вспомню ее вольный полет, улыбнусь. Коротышка та — мой символ Америки, поддерживающей даже и самого слабого, коли есть в нем желание летать.

Потом духовой шагающий оркестр фальшиво отрявкал какой-то марш и, отгремев барабаном, удалился за кулисы. Потом была короткая театральная постановка, где Мистер Президент смущенно старался сыграть проблемного подростка, которого подружка отговаривала от дружбы с хулиганами. Хулиганов играли наши бедокуры, и это у них здорово получалось. Потом учитель рисования великолепно сыграл на трубе и вызвал целый гром аплодисментов. Потом было что-то еще, плохо уж запомнившееся.

Наконец, музыкантша, она же и конферансье, объявила заключительную часть. Дальнейших ее слов я не разобрал, так как они потонули в совершенно неистовом реве. Некоторые просто повскакали с мест. Увидев, однако, директора, направляющегося на сцену, все быстро притихли. Директор, одетый солдатом, подошел к микрофону, выдержал паузу, и сухо объявил, что все шоу закончится немедленно, если аудитория не успокоится.

Все притихли, и тут раздвинулся занавес, обнажив Бена со своими друзьями. С гитарой Бен стоял возле черных ящиков колонок, а из-за кучи барабанов, к моему удивлению, выглядывал коротышка Шон. Шейла, одетая в какой-то траурный тюль, с распущенными волосами, стояла за кибордом. Зал опять взревел и, прежде чем директор снова двинул к микрофону, Шейла вдруг выдала длинный замысловатый пассаж. Шон отозвался вполне удачной барабанной дробью, и гитара Бена увела всю эту увертюру куда-то вверх, в самые высоты юных душ, перекрыв электрическим ревом шум трех сотен глоток. Сорвавшись вниз, звук вдруг вывел начало американского гимна, в том же ключе, как сыграл его когда-то Джимми Хэндрикс. Тут уже овация дошла до неистовства. Бен победил самого директора, который теперь стоял по стойке смирно, приложив правую руку к груди. Этот его жест — множество злорадных взглядов было обращено на него — был единодушно подхвачен всеми, от учителей до последних безобразников. Разухабистая мелодия, до смешного напоминающая запьянцовское «Хаз-Булат удалой», была выслушана с восторгом. Я тоже вовсю лыбился и даже похохатывал сквозь патриотизм — уж больно ловко Бен осадил директора. Играл он просто здорово, думаю, Хэндрикс остался бы им вполне доволен.

«Всем привет! — крикнул Бен, когда последний визг его гитары умер где-то в занавеси. — Это просто здорово — что-то для вас сыграть наконец-то!»

Здесь опять шум аплодисментов, свиста и даже отчаянного визга заставил меня заткнуть уши. Бен попал в точку. Дети давно мечтали услышать его во всю полноту звука. Училки стояли со слезами на глазах — было чем гордиться — Бен был всеобщим любимцем, и теперь училки таяли от его успеха. Сэм застыл с какой-то светлой мечтой в улыбке, даже в ладоши похлопать забыл. И надо всем этим досада со слезой: ну разве можно было такой талант держать под спудом? Ни танцулек за весь год не было, ни даже вечеринки какой, эх директор, директор!

И когда эти трое сумели так сыграться? Шон колошматил словно бесенок. Какие там уроки? Нашел я, что с него спрашивать! Да он, видно, от своих погремушек всю зиму не отходил. Ишь как лупит, и не ошибется нигде, и какой-то волшебной недоговоренностью берет, что довольно скрытый секрет в любом искусстве.

А Шейла? Полноте, да пятнадцать ли ей лет? Ведет своего гитариста словно мама за ручку, кажется, убери ее арпеджио, и лишится Бен опоры, побежит искать ее. Кто бы мог подумать!

Да и Бен хорош, словно сам Бог ему помогает, выводит пассаж за пассажем, ни убрать от этой всей музыки, ни добавить. Вот уж порадовали, и сравнить невозможно с той бандой, в которой и я музицировал когда-то, лет с тридцать назад.

Зачарованный, я не очень-то вслушивался в слова, но внезапно въехал и аж содрогнулся от узнавания. Длинная баллада, прерывающаяся меланхолическим соло, была ничем иным, как Аннабел Ли. Слушая эту нехитрую музыку с явным ирландским акцентом, я понял, как хороши эти стихи для такой вот цели, но ни одному рок-музыканту и в голову не пришло их задействовать, а тут поди ж ты. Ай да Шейла!

«Это был Эдгар Алан По, — объявил Бен, когда закончил свое заключительное соло. — А теперь, напоследок, еще одна композиция, нам она очень нравится. Давай, Шон!»

Я не сказал Бену, что свои стихи я писал на музыку Демиса Руссосса, которого в Америке и не знает никто, но мальчишка этот удивительно угадал тот же тон. И взрослые, и дети вокруг просто таяли от восторга. Хитрец Бен не назвал автора стихов, да никто и не спрашивал, просто слушали и балдели. Балдел и я — вот уж и представить себе не мог, что мои ученические попытки прозвучат вслед за гениальным мистиком По. Вот уж польстил так польстил. Я был так собою доволен, что мотив совсем вылетел из моей головы, как только песня закончилась.

Эх, думал я, хлопая до боли в ладонях, дай вам, ребята, Бог! Хоть и сказано, что не самому проворному достается первенство в беге, и не самому умному богатство, но дай вам Бог, ребята!

А может быть, и вовсе не так уж хорошо они все это сыграли. Может быть, просто я был обалдевший от всего этого гомона и как следует ценить не мог? А хлопали им и визжали, и все эти учительские слезы… так для того ничего гениального не надо, тут и посредственность за талант сойдет.

Примерно так я думал на следующее утро, поругивая себя за вчерашнюю расслабуху. Было прохладно — день только лишь раскачивался. Я сидел на лавочке под развесистым деревом на школьном дворе. Это был мой свободный урок, вот я и вышел на свежий воздух посидеть под шумом листвы. Через час сюда начнут выводить детей, сначала шестиклашек, потом седьмой класс, потом и я сконвоирую сюда своих, если, конечно, не завернет нас по дороге директор за болтовню в строю. С него станется. Рожу сделает такую, словно я, старшина, виноват, а дети будут потом бузить в классе, прыгать к окошкам и злиться, выдумывать всякие пакости.

Эх, как тут хорошо! Помню, когда сам закончил десятилетку, несколько лет еще подряд брал отгул и отмечал первое сентября пешей прогулкой вдоль канала Москва-Волга. Доезжал на электричке до Левобережной и шел пешком до Водников. Безлюдье, темная вода, легкий намек осени в листве берез. Тишина и успение еще неведомых в ту пору могил тех бедолаг, что полегли на строительстве этого канала. Ностальгирую ли я когда-нибудь? Вот еще!

На такой вот лавочке возле школы, да еще под деревом, да еще сокрытой кирпичной стеной, в той далекой стране непременно бы раскуривали двоечники. Здесь же — пойди попробуй. У директора есть два особенных стража. Мистер Си и мистер Пи. Школа была бы совсем иной без этих двух… не знаю как их и назвать. Мужчин — верно, но совсем не точно. Педагогов — точнее, но не верно: никакого такого образования они не имели. Членов персонала — пожалуй, точнее и вернее, да больно уж неуклюже. Пусть будут стражи.

Мистер Си напоминал Отелло на провинциальной сцене. Здоровенный престарелый атлет с тяжелым лицом. Все в этом лице было скульптурно: высокий лоб с набрякшей веной, нос, даже какой-то плоский по гребешку, такой, как рисуют, по правилам, художники. Крупные, словно из гранита губы, и тяжелый, какой-то даже мускулистый, подбородок. В добавление ко всему глаза Малюты Скуратова. Даже я ежился под его проницательным взглядом, что уж говорить про детей. Бывало, необычно глубокая тишина наступала в классе — это Мистер Си заглядывал в стеклышко на двери. Он обозревал класс с минуту и двигался далее по коридору. Как бы вздох облегчения пробегал среди детей. Этот страшный мужик как бы олицетворял все кары их чернокожего сообщества; с ним шутить не следовало. Мистер Си не вел обычных классов. Он был the master of detention — особого класса, куда бедокуры направлялись на выправку. Я, бывало, захаживал туда, заносил задания моим подопечным, что сидели беззвучно. Целый класс. Задания принимал сам Мистер Си. Объясняя ему в чем их суть, и что надо делать, я и сам воспринимал его как своего надзирателя.

Мистер Пи, напротив, не обладал внушительным видом. Был он худ и высок, носил кепочку-блин на бритой голове. Свои черные растянутые губы он поджимал и потому, казалось, смущенно улыбался. Когда он говорил, нижняя губа его некрасиво отвисала, он это, видимо, знал и предпочитал помалкивать. В Мистере Пи я видел ушедшую в прошлое Америку, ту, в которой и мне бы жилось непросто. Раз, еще работая агентом по продаже недвижимости, я провел некоторое время в компании белого старичка по имени Чарли, пытавшегося избавиться от собственности, состоящей из участка с домом, который он сдавал в рент. Дом тот был сожжен последним жильцом — черным бедолагой, никак не желавшим платить. Намаявшись с жильцом и разругавшись до того, что тот пообещал его угробить, старичок Чарли— был он чистенький, крепенький, домовитый, жил со своей такой же опрятной женой всего в нескольких милях — пошел к своей машине, вынул из нее свой шестизарядный револьвер и встал посреди двора в ожидании. Черный бедолага был не дурак и носа из дому не высунул. Чарли простоял так до сумерек и до приезда своей обеспокоенной бабули. Ночью дом запылал. Сколько полиция не искала задолжавшего рентора и его семейство, найти их так и не удалось.

Все еще бледнея от гнева, старичок Чарли рассказывал мне, как всего-то лет с пятьдесят назад ни одного чужого черного в этих местах не было. Он и его друзья даже устраивали спецпроверки ночных автобусов, в которых черные люди пытались проехать через их городишко на юг. «Мы их вытряхивали и отправляли назад, на север, прямо в кузовах грузовиков. Это там они могли ходить с белыми в кино, хоть и сидели на самых неудобных местах, это там им были послабления. У нас — нет, — говорил в сердцах чистенький старичок. — Мы-то эту сволочь хорошо держали в руках».

Мистер Пи в юности, видимо, и был представителем этой «сволочи». Я всегда старался его подбодрить, разговорить, но, поначалу, даже мое рукопожатие повергало его в неудобство и смущение. Он как бы стеснялся, что этот иностранец, то есть я, нарушает устоявшиеся традиции. Пожимая мне руку, что очевидно было ему приятно, он косил глаза, словно проверяя, не видит ли кто. Руку ему мало кто протягивал, обычно кивали головой и спешили мимо, не ожидая от него ни простой ответной шутки, ни поддержки разговора. Мистер Пи высился посреди коридора словно черный идол и пронизывал взглядом орды учеников, спешащих в свои классы. Выявлять детские шалости он не смущался. Темной тенью оказывался у безобразника за спиной и, не слушая объяснений, вызывал по радио охранника, который уж тащил несчастного в канцелярию. Завидев его, безобразники остепенялись. Черные, белые, мальчишки, девчонки — здесь для Мистера Пи различий не было.

Не знаю, на каких должностях состояли эти двое церберов, но польза от них была очевидной.

Раз, помню, солнечным январским днем отлучился куда-то Мистер Пи с этой вот лавочки, сидя на которой прозревал он гущу ребят, резвящихся во дворе. Кто играл в баскетбол, кто просто так, друг за дружкой гонялся, кто балдел на солнышке. Все как всегда, только вот вместо Мистера Пи я и военрук сидим на лавочке, да еще охранник в полицейской форме, с кобурой на боку, на другой стороне школьного двора у забора-сетки маячит.

Я поначалу и не понял, что за шум вдруг поднялся. Как будто били в глухой барабан где-то вдалеке. Но возня-то начиналась совсем рядом. С десяток ребят галдели, закрывая нечто конечно же нехорошее от наших глаз. Другие дети сбегались, и пока мы с военруком, ветераном Афганистана, доспешили до места, драка была в разгаре.

Две черные девочки, Туся и Дуся, так я их назову. Сухопарая мужиковатая Дуся колошматила толстую слоноподобную Тусю. Дуся была длиннорукая с большими ладонями. Сжатые в кулаки, эти ладони и вышибали из Тусиной толстоты тот самый барабанный звук. Разъяренная Туся попыталась смять Дусю, но та ловко засадила ей кулаком, и Туся тучно свалилась на спину. С неожиданным проворством она встала на четвереньки и было сгребла Дусю за ногу, то та отпрянула, словно ошпаренная, и дала драпака. Тут мы с военруком навались на Тусю, в зверином реве которой уже ясно слышалось «I’ll kill you, bitch! (Убью тебя, сука!)» Она нас даже не заметила. Мы слетели с этой пятнадцатилетней тетки как перышки. Туся рванула за Дусей, но той уж и след простыл.

Спустя пару минут мы с военруком стояли намертво, не давая совсем очумевшей Тусе прорваться в школу. То есть мы бы не устояли против ее массы, но военрук догадался запереть дверь на ключ, что передал ему на время Мистер Си, и Туся, протянув меж нами руку, драла стальную дверную скобу. Дверь сотрясалась, с губ Туси сочилась обильная белая пена, она хрипела, содрогаясь всеми телесами. Было жутко. Дети наблюдали с расстояния, готовые разбежаться, охранник не решался приблизиться, орал что-то в свою рацию, вызвал подкрепление. «Не смотрите ей в глаза», — cказал я военруку, вспомнив совет какого-то зоолога, изучавшего диких зверей. Туся истошно орала, брызгая пеной, ее новый враг — стальная дверь, хоть и тряслась как осиновый лист, но держала. Наконец приехала со свистом полиция. Три здоровенных черных мужика повалили и скрутили Тусю, которая уже и не соображала.


Тусю увезли, и больше мы ее никогда не видели. Я по ней не скучал: Туся была честолюбивый тугодум. У нее хватало ума договориться с мной и получить неплохую оценку за активность и домашние работы, но тесты она валила безнадежно. Вопросы, на которые она не могла ответить, ее раздражали, раздражение перекатывалось на меня, но только после этой вот драки я понял, чем рисковал.

Дуся, напротив, была вполне желанной ученицей. Семья Дуси, была бедной и многодетной. Семь, что ли, братьев было у Дуси. Иных я знал, вовсе не хулиганы, застенчивые, тихие, все помладше ее. Дуся словно очнулась в восьмом классе и вовсю взялась за учебу. Трудновато ей только было. Ее бы в третий. Она очень ценила мою с ней возню, писать старалась аккуратно, а если класс зарабатывал пять свободных минут, брала щетку и принималась подметать. За ней так и просматривались ее угнетенные предки.

Чего они с Тусей подрались? Я так и не узнал причины.

Пром. Наконец-то. За день до прома мы, учителя, раздавали почетные и не очень почетные грамоты. Сидели с Сэмом и старались выдумать что-то хорошее даже и про тех, кто наливал сладкий сок из картонных упаковочек нам в компьютеры, кто подкладывал нам кнопки на стулья, запускал желудями в лоб, и вообще бузил вдохновенно. Как же, конец года, конец пути. По-христиански надо проститься уметь. То есть суметь все простить.

Директор и тут дал себя знать. Те немногие, кому прощения он не выписал, отправились на detention. Домой, к чертовым матерям. Для иных из тех учеба еще долго не кончится — в летние классы ходить будут. Угодил в эту компанию и Принц. Спер что-то совсем дорогое, даже в суд его таскали. Эх, а я для него самую лучшую почетную грамоту приготовил. Где ты, Принц? Уж сколько лет прошло, а о тебе ни слуха. Про Тома Сойера в городке его говорили, что быть ему президентом, если до того не повесят. Быть бы и тебе знаменитостью среди студентов, да и преуспевающим бизнесменом потом, с твоей-то памятью. Да видно, увлекли тебя далеко пагубные твои привычки, и знаменит ты стал в других делах и в других кругах, мне, слава Богу, неведомых.

Пром. Какими эффектными вдруг оказались наши восьмиклассницы! Да иную откормленную девочку в шестнадцать лет, да еще когда она у зеркала весь день провертелась, и в платье, так изысканно мамой отобранное, вырядилась, и девочкой-то не назовешь, это уж целая барышня. А я, негодяй, ей двойки ставил. А тут она смотрит, видит мое обалдение, и вся светится счастьем — ну что, получил? Я и без твоих наук прочирикаю. Прочирикает. Точно. Писать-читать научилась и вали. Что тебе еще от школы этой надо?

Какая красивая оказалась Бэтти. С ее распущенными золотыми косами, в платье декольте, среди черных своих подружек она смотрелась как принцесса. Да нет, еще пуще, чем принцесса. Та дурочка, у той ветер в голове, пустота во взгляде. У Бэтти во взгляде ум, осознание своего я, и ни тени кокетства. Эх, посмотреть бы на нее Пушкину, вот бы втюрился, настрочил стихотворение!

А это кто, в парчовом, сверкающем золотой ниткой костюме? Да это же толстяк Рон, тот что развалил мое кресло. «Я сам костюм выбирал, — поясняет он смущенно. — Взял чуть побольше, мама сказала — хорошо, хорошего мужчины должно быть много». Да хороший, хороший ты мужик, Рон. На радость маме, старательный и совестливый, а умом дойдешь, знал бы ты, каким я сам дураком в твои годы был! Так я думал, радуясь за парня, и напевал сам себе потихоньку: каким ты был, таким ты и остался. У Рона к тому же и очки в золотой оправе и ботинки из крокодиловой кожи. Да посмотрите только на всехние ботинки и туфли! Я невольно устыдился за свои удобные разношенные чеботы, и тут же был замечен.

«Вы что же, даже ботинок новых не надели? У вас же есть, на прошлой неделе вы в них приходили!» Андреа, будущий нейрохирург. Не с издевкой, а с какой-то даже обидой за свой праздник, и с сочувствием к учителю-растяпе, что оказался в дурацком положении. «Мозоли, старый я в новых шузах щеголять. Я и так по тапкам скучаю», — отшутился я кое-как и отошел в уголок. Надо же, если в России по одежке встретят, то тут — по обувке.

Эх, им бы выпить, этим выпускничкам, слететь бы с крючков, сразу б завеселились, заплясали. А то стоят, сбившись в кружки, и сколько ни бегает, ни заводит их музыкантша, все никак. Бедно украшена школьная столовка, хоть и гремит музыка, а все стеснение. Кто-то отмахнулся от музыкантши — приедет, мол, Бен, он вам станцует. Он станцует, только вот нет еще тех, кого все ждут. Да и то правда, что назначен был этот весь съезд на шесть вечера, стояли все на улице, поджидая друг друга до семи, вот уже и восемь почти, а тех, кого ждут, еще и нет. Я вообще-то знал, от чего такое запоздание, и лишь усмехался про себя. У этих моих афроамериканцев особая есть черта — не торопиться. Говорят, даже в нью-йоркском метро не ускорят они шаг к отходящему от перрона поезду. Захлопнутся двери перед самым носом, и останутся темнокожие пассажиры, где были. Спешить для них — догонять дьявола. А спешить в важных делах — только лишь дело расстроить. Смотреть на всю эту неловкость было невмочь, и я отправился на воздух.

Из-за угла школы, медленно вписываясь в узкий поворот, вырулил светло-серый лимузин. Длинный и сверкающий, как в кино. Бесшумно подкатил он к самому входу в нашу сраную школу и плавно остановился. За темными его стеклами скрывалась тайна. Черный пожилой шофер в картузике как-то не торопясь обошел свой длиннющий автомобиль спереди и открыл заднюю пассажирскую дверь. Я стоял, разиня рот.

Вот, после немой паузы, в нутре лимузина зашевелилось, и из него один за другим стали появляться самые отпетые мои безобразники. Батюшки, как же они были разодеты, какой должны были произвести эффект на поджидающую их толпу. Голливуд пред церемонией вручения Оскаров заотдыхал бы. Да вот только один я, старый дурак в драных ботинках, стоял на тротуаре и тупо пялился на весь этот фасон. Господи, да это кто еще мне улыбается? Это ж всегда замызганный коротышка Шон-барабанщик, которого дикая креолка валтузила по полу. Одет, как кукла, эк напомажены у него волосы и каким лихим чертом зачесаны они у него за уши! А чего стоят остальные звезды! Я и не знал, что в нашем городе есть такие заведения, что так одевают всякую шушеру. Шейла, одна лишь белая личность среди семи черных джентльменов, сияла сдержанной, какой-то взрослой красотой. Она бросила мне смущенный взгляд и улыбнулась с легкой иронией, разделяя мое недоумение, как бы приглашая меня вместе с ней извинить всю эту сверкающую чепуху.

Все они неспешно прошли в двери школы, я еще постоял минут с пяток, обозревая опустевшую улицу, и отправился вслед за ними.

Теперь былой неловкости и след простыл. Словно без этих искрометных болванов и жить было незачем. Теперь все веселилось и танцевало. Даже толстяк Рон в парчовом костюме выделывал ногами кренделя, словно сто грамм пропустил. Бэтти и Мистер Президент, сплетясь в сдержанной вальсовой позиции, тихо двигались в уголке. В глазах обоих — спокойная симпатия, которой я раньше меж ними и не замечал. Черные двоечницы, толстые и красивые, вставши в кружок, выделывали нечто африканское, древнеэротическое, кто сотрясая телеса, кто варварски изгибая чудные свои формы. Тут эта современная музыкальная муть, которой мне уж не полюбить, умерла, и потекло из колонок под потолком что-то до боли знакомое, уже не раз слышанное, но что, я не мог вспомнить. Что-то из Билла Хэллея конца пятидесятых, оформленное в нечто свежее.

В центре столовки толпа радостно завизжала, я двинулся ближе и увидел Бена и Шейлу, танцующих классический rock-n-roll. Получалось здорово. И откуда они всего этого набрались, живя на бедной окраине? Легко раскручиваясь вдоль руки своего партнера, разметав свои льняные волосы, Шейла до боли напомнила мне Юлю, и я отошел со смятением в сердце. Я тихо удалился из этого зала, из этой школы, с этого праздника. Эх, Юля, почему нас с тобою никто не помирил? Я сел в машину и поехал.

В винный магазин.

Год кончился. Директор объявил, что поездка на карусели не отменяется, что он заказал два автобуса на следующий понедельник. Что необходимо набрать сто человек, которые должны внести по сорок долларов: школа за все заплатить не в силах. В назначенный для записи день не явился никто. Дети уже три дня как были на каникулах, а сорок долларов были деньги для большинства непосильные. Так что, выходит, директор никого и не обманул, наоборот, имел право обидеться.

Передохнув всего с недельку, я двинулся искать другую школу. Не потому, что я верил, что где-то мне будет лучше, а потому, что знал наверняка: за неделю до нового учебного года мне объявят, что директор взял на мое место кого-то еще, и я вынужден буду податься, куда назначат. Унижения я не хотел, потому и ходил по кабинетам других директоров, поясняя, что не хочу учить на прежнем месте от того, что я не special ed teacher, тренинга работы со слабоумными у меня нет, и практику смешивания их с умными я не одобряю. Директора глазели на меня очумело, потому что я, вообще-то, говорил о чем-то преступном, никогда и нигде не виданном. А что еще я мог сказать? Ощущение от всего этого было гадкое: с одной стороны, я откровенно закладывал своего бывшего начальника, с другой, я отчаянно старался все это прекратить, отгородить достойных детей от смешивания их с дураками.

Скоро новая для меня школа нашлась. Была она побольше, располагалась в таком же черном районе, чуть подальше моей прежней. Директором в ней была толстая бабка, проучившая детей лет с пятьдесят.

Я терпеть не могу этого учительского лета. Просто потому, что оно неумолимо движется к концу. Не было у меня настроения ни отдыхать, ни куда-то ехать, я просто проводил дни дома, ходил по утрам на рыбалку, писал длиннющий роман, и с тоскою поглядывал на календарь. Герой моего романа был человек пожилой, чего хотел, добился, зрелые годы встретил без долгов, дети у него выросли, жена необратимо поглупела, остаток жизни ничем его не привлекал. Чувствовал он себя в этом мире, как командировочный, у которого закончились все дела, а день отъезда еще не наступил, и начальство все еще удерживает его там, в маленьком неинтересном городке, словно зачем-то он может понадобиться.

Эта вся тоска невольно передалась и мне. Я тоже недоумевал, что мне в этом мире делать? Но долгов я еще не отдал, дети у меня хоть и выросли, но во мне нуждались… И романов моих никто еще не читал.

Новая школа оказалась совсем другой. В классах у меня сидело по сорок пять человек. Как всегда, были горстки способных, большущий процент сереньких, а вместо дураков, по дюжине странных ребят, поначалу старающихся усидеть смирно. Но куда там, хватило тех стараний не надолго. Я с ужасом осознал, что они едва умеют читать, и посетовал о том старухе директорше, на что она мне, шепотом, словно по секрету, объявила, что половина из них и по-английски-то ни бум-бум. То дети из мексиканских семей, в общем-то неплохие, надо с ними как-то…

Как-то все и потекло. Не было здесь ни Мистера Пи, ни Мистера Си. Не было хождения строем, не было дресс-кода. Вместо Сэма был тридцатилетний спортивного вида парень — вылитый старший вожатый пионерлагеря. Толку от него было мало, потому что злостных хулиганов оказалось столько, что он так и сидел с ними постоянно в своем кабинете. Дисциплинарные взыскания писать было бесполезно, на них и внимания не обращали. Вооруженные охранники старались здесь в одиночку по коридорам не ходить.

Я первый раз в своей учебной практике оказался вовсе без поддержки, как, впрочем, и многие другие учителя. Тем, кто вел математику и английский, было слегка полегче: в их классах постоянно были ассистенты вроде моей Миссис Джексон, я же должен был справляться один, и у меня явно не получалось. Я уже откровенно скучал по конвоям в столовку, по мистерам Пи и Си, да и по самому, одетому солдатом, директору. Иногда я перезванивался с Сэмом — его тоже перевели в другую школу. От него я узнал, что в новом году наш бывший предводитель поимел на две сотни больше учеников, и что у него тоже пока что сплошной бардак. Это меня не порадовало, я даже тому посочувствовал, и подумал, что, несмотря ни на что, дело свое этот бывший офицер и доктор философии знает, и, так или иначе, со своим бардаком справится, а я вот навряд ли.

Да тут и надеяться было не на что. Несмотря на все мои потуги укротить разнузданность и учить хотя бы умников, что сгруппировались вокруг меня, конец всему моему учительству близился.

Случилась в моем классе драка. Уличный, ковбойского вида сухопарый паренек сидел себе в сторонке, никого не трогал, пока чистенький, ухоженный мамой, кучерявый и недалекий мальчик не задел его каким-то там словом. Кучерявый тот не отлипал от смазливой девочки, и, видно, желая ей понравиться, начал все это. По глазам ковбоя, вытряхнувшего кучерявого из парты, я понял, что сейчас у меня тут случится убийство или, точно уж, увечье. Я раскинул драчунов в стороны, а когда они бросились друг на дружку опять, вдвинул меж ними свой учительский стол. За такие проделки драчунам, по правилам, полагалось по сорок пять дней отсидки дома, однако и ковбой, и кучерявый спустя три дня были снова допущены к занятиям. Директорша опять, словно по секрету, шепотом объяснила мне, что дело тут такое: школьному району обещан грант, помощь в размере трех миллионов долларов. Деньги эти очень нужны, и надо выглядеть хорошо, хотя бы по посещаемости. Потому-то и старается администрация держать всех в классах. Потом мы со всеми хулиганами разберемся, а пока надо как-то…

Это ее «как-то» вышло мне боком. Кучерявый почувствовал себя героем и стал вести себя просто плохо. Не вытерпев раз, я взял его за плечико и повел из класса. Дверь оказалась закрытой на ключ, и мальчишка, чтобы посмешить других, сделал вид, что больно об нее трахнулся. Дверь я открыл и выставил его в коридор. Кучерявый правильно понимал, что дома его не похвалят. Только что подрался, теперь из класса выгнали. Решил заложить учителя. Через день меня вызвала старуха-директорша и дрожащими руками протянула мне какие-то бумажки. Это было заявление родителей кучерявого в суд. Выходило так, что я и впрямь трахнул их чадо о дверь.

«Вот те и на, — пробормотал я. — Я его откровенно спас, сейчас бы он без глаза ходил, а они на меня — в суд. И вы этому верите?» Директорша быстро отрицательно замотала головой.

«Конечно нет. Я этого мальчика уже три года знаю, и это не в первый раз. Надо бы это все замять как-то. Вам придется перевестись в другую школу, мне очень жаль…» — и она вдруг неожиданно и обильно заплакала.

«Ну уж хрен, — сказал я. — Если в совсем очевидном деле в вашей школе встают на сторону хулигана, а учителя гонят, с меня хватит. Где у вас тут бумажка?»

Я написал заявление об уходе, директорша обняла меня на прощание и оросила мое плечо слезами, вероятно, она с ужасом поняла, что заменить меня пока будет некем.

Вернувшись в класс, я с облегчением собрался, снял со стен свои постеры, скатал их в рулон и пошел вон, на воздух, на волю, в нормальную взрослую жизнь.

Если вам нравится наша работа — поддержите нас:

Карта Сбербанка: 4276 1600 2495 4340 (Плужников Алексей Юрьевич)


Или с помощью этой формы, вписав любую сумму: