Precious is my wife. Часть 6

3 сентября 2023 Дитрих Липатс

Продолжение, читайте также части первуювторую, третью, четвертую и пятую.

Я смотрел на свою Галину в изумлении. Очередная ее история звучала уж вовсе невероятно, но в ровном повествовании моей драгоценной не было особых эмоций, она просто не понимала, и сейчас тоже не понимала, чем могли те ее эскапады обернуться. Я не раз обращал внимание на первые строчки первого Псалма Давида: «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей». Что за причина была ставить это во главу всех премудростей и откровений? Неужто дурная компания и впрямь мать всех грехов?

«Ты знаешь, душа моя, что такое сто первый километр?»

«Что такое… Нет. Вроде бы слышала раньше. А что?..»

«Это когда тебе разрешают взять минимум вещичек, и выселяют тебя за сто километров от твоей сибирской столицы, как вредный элемент. На неопределенный срок. Там чумазое общежитие c крысами, клопами и тараканами, подозрительный контингент и никакой ванны на кухне. Работа только на местной свиноферме или на цементном заводе. Ты вообще, соображала, что говоришь?»

В школьные мои годы висела такая картинка в красных уголках. Называлась «Прием в Комсомол. Сталинское Племя». Кому охота, найдите в Интернете. И в учебниках она была. И, кажется, в Третьяковке я ее видел. Хотя последнее наверняка утверждать не буду. Словом, везде она в глаза лезла. Иосиф Бродский, наш великий поэт-тунеядец, получивший в приговоре «пять лет принудительных работ в отдаленной местности» (сто первый километр), разглядел в той картине соблазнительный контраст ляжки и коричневой ткани платья блондинки-комсомолки. Не про ляжку (разглядел же! там только коленки и видно), а про сам тот контраст он написал в одном из своих эссе: «сводил меня с ума и преследовал в сновидениях».

картина Сергея Григорьева «Прием в комсомол», 1949

Так вот, в этой всей мизансцене комсомольского собрания, запечатленного в картине, замените здоровенного дядьку ветерана-коммуниста, на неприметного человека в сером пиджачке и галстуке. Пусть он сидит за столиком на месте бюста Сталина. А на место школьницы в темном платье поставьте стройную красавицу с «химкой» на голове. Это будет моя краса-Галина в ее восемнадцать лет. На лицах комсомольского актива, смотрящего на нее через стол под красной скатертью, вообразите возмущение, удивление, смятение, даже начало ужаса. Мужичок в пиджачке пусть быстро строчит что-то в своем блокноте. Стараясь не упустить ни слова, он записывает ответ несознательной Галины:

«Это мне стыдно?! Это вам должно быть стыдно! Комсомол, такая организация, такие там люди ответственные, а вы силком кого попало в нее тащите. Надо ж, придумали: стыдно! Не пойду. Вы меня потом и в КПСС силой тащить будете!»

Смятение и жуть в глазах комсомольского лидера вызвали не сами слова Галины — ей бы, конечно, задали по первое число, — страшно было смотреть, как летала шариковая ручка по страничке блокнота того самого неприметного мужичка, документируя такую крамолу. Вот он закончил, поднял глаза и сделал бровями некий знак молодому лидеру.

Тот, опомнившись, кашлянул и строго сказал. Строго, вообще-то, не получилось. Каким-то фальцетом сказал Галине:

«Выйди, в коридоре подожди».

Галину рассмешил тот фальцет. С самой случалось такое от смущения, когда выпихивали ее на сцену. Не сдержалась, хмыкнула, подмигнула лидеру — не мишурься, мол, бывает. И вышла. А там лестница вниз, такая широкая, мраморная. Каблучками по ней — цок, цок, цок, и — на улицу, на волю, на свежий воздух. Чего тут еще ждать?

«Вот уж точно, душа моя, Господь тебя хранит! — сказал я, дослушав. — Ты знаешь, кто этот мужичок был? Это не то инструктор райкома партии, не то кто-то из райкома комсомола. Это ж семьдесят девятый год. Канун Олимпиады. Тогда по всей стране девиц легкого поведения выявляли, чтобы они в Москву не понаехали. Запросто такую вот упечь могли. Для отчетности. Надо ж! Избавилась она от застенчивости! Ты ж весь комсомольский актив тогда подвела. Такая видная, высокая, хоть на выставку ее, а такое говорит не конфузясь! Это им тогда за тебя влетело. За недосмотр. То-то они тебя больше не трогали. Да и Олимпиада на носу, не ко времени было с тобой разбираться. Повезло тебе. А в школе почему ты в комсомол не вступила?»

«Да там и не заставляли, по желанию было. Я театром была занята».

«Ты ж в театральный вуз поступать хотела. Туда без членства в комсомоле не брали. Только удивишься на тебя. Надо ж загнула — в КПСС силком. Хотя… Видел я и такое».

Это уж совсем другая история. Не вспомнилась бы и никогда, если б не разговоры с моей драгоценной.

Было это в середине восьмидесятых. Я работал сменным мастером на большом заводе. Сутки в будке, трое дома. Ради свободных трех дней там и сидел. В тот день я коротал свои часы в компании с кладовщицей Татьяной. На ее складе что-то протекло, и ее временно подселили к нам. Было ей где-то около тридцати, тихая такая, в разговорах не очень-то участвовала, все больше на счетах и с книгами амбарными занята. Сидим себе, она щелкает костяшками счет, я пишу что-то, радио потихоньку разговаривает. Вдруг дверь нараспашку, влетает в каморку нашу вместе с зимним ветром встрепанный сухопарый мужик в телогрейке, и к Татьяне: «Ну, написала?»

Я подумал, по работе он с нее что-то спрашивает, я его не раз уже видел, знаком только не был. Хмурый такой дядька, неулыбчивый.

Она прямо в свой стул вжалась. «Нет, — отвечает. — И не буду я никакого заявления писать. Не хочу». Тот прямо взвился. «Как это не хочу? — орет. Жилы у него на шее вздулись, глаза выпучились, молнии метают. — „Не хочу!“ — передразнил. — Такая честь тебе, другим за счастье. Что тебе еще надо?»

Татьяна не испугалась. Поднялась, уперлась кулаками в свой стол да как крикнет в ответ: «Квартиру надо! Уже десятый год на очереди. И хрен! Пять человек в четырнадцатиметровке, в коммуналке, и вот чего, — она сунула мужику под нос крепкий шиш. — Квартиру мне устроишь, тогда напишу».

Тот прямо побледнел, аж затрясся. Тоже, видно, поскандалить был горазд. «Квартиру? Ишь ты?! Да я двадцать лет в бараке жил, сортир на улице, а ты…»

Договорить она ему не дала. Закричала прямо в лицо: «Сказала, не буду писать. Взносы еще вам плати, корми вашу кодлу!..» Теперь уж он перебил: «Взносы?! Пятерки в месяц пожалела?!» — Он готов был тему развить, но тут опять Татьяна ему: «Да, пожалела! У меня и муж, и тесть алкаши, у меня каждая копейка на учете, дочка уже большая, ей и то, и другое нужно. Не буду я ничего писать. Иди ты!..»

Мужик тот совсем белым стал. К двери метнулся, шипит зло: «Я тебе, фря, вот что скажу, ты у меня ни премии квартальной не получишь, ни тринадцатой. Уж я тебе обещаю!» Вышел и так дверью хлопнул, что окошко у нас чуть не вылетело.

«Кто это?» — спросил я обалдело.

«Парторг наш. В партию меня заставляет», — Татьяна снова уселась за свои счеты. Руки у ней дрожали.

Она подала на расчет, и через две недели с завода ушла. Я только потом узнал, в чем фишка, почему этот мужик так на нее налетал.

В те времена я только начинал давать свои заметки и очерки в заводскую газету. В редакции ко мне относились по-доброму, писанина моя бойко шла в ход, меня приглашали на выпивки перед праздниками. Так я узнал, что журналистам без партийности продвижения нет, но вот стать членом КПСС было им не так-то просто. На пять работяг принимали лишь одного ИТР (инженерно-технического работника, к которым и относили работников редакции газеты). Партком моим новым друзьям ставил жесткое условие: приведете в партию по пять рабочих, каждый, — примем. А как этих рабочих приведешь? Не будешь же к ним приставать — засмеют да пошлют подальше. Вот и искали подход к работягам через начальников цехов и парторгов. Видно, тому злому мужику, что на несчастную Татьяну налетал, было обещано что-то вроде ботинок «Саламандра» — такое мои друзья раздобыть могли — он и старался.

Спустя пару лет мои друзья-журналисты все-таки пробрались в КПСС, да вот незадача: еще через пару лет сама эта КПСС взяла да и сдохла.

Продолжение следует